IV

IV

Избрав философию свободы, мы возвращаемся тем самым в вопросе об определении целей ко взглядам XVIII века. Снова выступает на первый план рациональная форма гражданских и политических отношений, стремление согласовать свободу и справедливость. Первое из этих двух понятий, бесспорно, яснее второго. Показав выше, что свобода, достойная прогрессивного общества, подразумевает одновременно верховную власть народа и обеспечение от произвола, мы должны теперь попытаться выяснить, в чем состоит справедливость.

Сознаемся прежде всего, что в данном случае придется отказаться от точности, рискующей быть обманчивой. Человеческое сознание, видимо, стремится отыскать наилучшую концепцию справедливости. Но ничто не доказывает, что расширения, которые мы считаем в настоящее время правильным внести в ее традиционную концепцию, частью не были внушены мимолетным увлечением, от которого более глубокое размышление заставит отказаться, частью не оказались слишком узкими впоследствии. Осторожно относиться к будущему, смотреть на то немногое, что мы провидим, скорее как на указание, чем как на окончательную формулу, остерегаться необдуманных порывов и сетей эгоизма – такова главная обязанность каждого, кто подвергает пересмотру и критике идею справедливости.

Очевидно прежде всего, что недостаточно придать справедливости характер милосердия: это делали еще эклектики, экономисты и либералы. Они не говорили: не вступайте в область милосердия, если хотите быть справедливыми. Напротив, они настаивали на том, что справедливый должен быть сверх того и милосердным. Но если милосердие является, таким образом, внешним и как бы чуждым справедливости, то отсюда вытекают два одинаково опасных последствия. Первое из них состоит в том, что милосердие кажется в нравственном отношении выше справедливости. Так как оно не обязательно, свободно и не составляет долга, то с ним и соединяется мысль о большей заслуге. Но если справедливость вместе со свободой должна быть идеалом обществ, нельзя допускать, чтобы нечто было выше нее, чтобы нечто казалось более прекрасным, благородным и великим. В ней одной должно сосредоточиться все: величие, благородство и красота. Второе последствие в том, что многие, находя уже достаточно трудным делать справедливое, или то, что они называют этим именем, откажутся быть милосердными. Сколько людей, в жизни которых милосердие не играет никакой роли, сколько сердец, в которые оно никогда не проникало! Справедливость же, как бы широко ее ни понимать, должна быть обязательной, иначе она перестанет быть справедливостью.

Отказываясь поставить на место справедливости милосердие, будем ли мы отожествлять их, всецело вкладывая, так сказать, милосердие в справедливость и, таким образом, сообщая обязательный характер наиболее великодушным порывам человеческой души? Это решение, по-видимому, предпочтительнее первого: вы жалуетесь на чрезмерную узость справедливости, прибавьте к ней все милосердие, и она получит достаточную широту. Да, но тогда справедливость лишится самой главной своей особенности. Она перестанет быть точно определенной, тогда как ее границы должны быть строго установлены, хотя и могут быть широки. Сказать: истинная справедливость есть милосердие, значит, отрицать справедливость; значит, окольным путем вернуться к тому пункту, которого достигли противники индивидуализма, виновники реакции, история которой очерчена в этой книге.

Остается, следовательно, ввести в справедливость не все милосердие, а лишь некоторую часть, некоторые его элементы. Но какая же часть, какие элементы милосердия должны быть внесены в справедливость и какие оставлены в стороне? Как можно решиться сказать: вот это должно быть обязательным, вот это может быть необязательным?

Разумеется, если существует способ такого разграничения (а мы думаем, что это так), то он должен легко изменяться в зависимости от времени, прогресса просвещения и постоянного стремления к совершенствованию воли. Понимание будущего окажется в этом отношении не совершенно тождественным с нашим пониманием. Вот почему я и сказал сейчас, что об этих вещах нужно говорить сдержанно и скромно, не мечтая произнести последнее слово. Констатировать этот столь трудно оспоримый факт не значит, впрочем, относиться скептически к нашей идее справедливости, не значит пугаться или радоваться тому, что она «ограничена рекою». Это просто значит признать, что область, искони отведенную традиционной справедливости, окружают свободные пространства, где человеческое сознание делает постоянные завоевания. Чистая сущность справедливости не терпит от этого никакого изменения. Все, что считалось обязательным, остается таковым; а то, что вновь становится обязательным, было таковым раньше, чем мы это заметили. Видоизменения идеи справедливости в течение веков не могут дать скептикам тех аргументов, на какие они рассчитывают; повод для соблазна, оскорблявший Паскаля, устранен.

Возвратимся, однако, к только что определенно поставленному нами вопросу: где искать критерий, при помощи которого сознание в данный исторический момент устанавливает границу справедливого?

Можно ли сказать, что в каждую эпоху на этот счет слагается своего рода общее и согласное мнение? Такая возможность связана с многочисленными затруднениями. Прежде всего общее мнение может касаться лишь очень ограниченного числа вопросов. Сколько бы мы нашли их теперь, если бы только нашли? Какая моральная или социальная реформа не имеет врагов, особенно в массе, ленивой и косной? Затем, сколько времени необходимо для того, чтобы известное мнение считать действительно общим? Как различить периоды: тот, когда мнение только формируется; тот, когда оно начинает распространяться, и тот, когда оно настолько распространилось, что его с полным правом можно считать общим? Кроме того, не основательно ли поддерживать взгляд, что в данном случае избранное мыслящее меньшинство имеет очевидное преимущество перед массой и что это преимущество должно было бы быть признано? Но тогда необходимо оставить первую систему и обратиться ко второй.

Предположим, что избранные умы обладают правом указывать массе, какие действия, до сих пор считавшиеся проявлением милосердия, должны отныне считаться справедливыми. Избранные умы – какое неопределенное и эластическое выражение! Минуем, однако, это затруднение, которое, во всяком случае, имеет только преюдициальное значение. Но что произойдет, если между избранниками нет согласия? А ведь можно решительно утверждать, что в настоящее время до подобного согласия еще далеко. Ярким доказательством тому служит кризис, проявления которого мы отметили. Кто же будет разбирать несогласия? Кто будет судьей над судьями? Кроме того, назначить судей – не значит ли это всеобщее голосование заменить некоторого рода ограниченным и цензовым голосованием – если угодно, более просвещенным, но в то же время более склонным к предубеждениям, охотнее облекаемым в форму какого-либо школьного тезиса, несомненно, менее независимым в своих впечатлениях, и притом как раз именно в то время, когда независимость служит как бы гарантией против более или менее предвзятых ухищрений диалектики?

Ни все, ни многие: значит, один? Такое решение, на первый взгляд, по крайней мере, кажется наиболее рискованным. Как можно довериться знаниям одного, когда нужно не ошибаться, ясно видеть и видеть все? Да и кому довериться? Не вступим ли мы этим путем вновь в область идей, от которых стремились освободиться? Не окажется ли руководитель совести, к которому мы должны будем отныне обращаться за ответом на вопрос, что следует считать справедливым, облеченным в силу самого своего положения, столь же реальной, абсолютной и отталкивающей властью, как власть папы сенсимонистов и позитивистов? Эта власть, не обязательная теоретически, была бы обязательна на практике. Когда мудрец, обязанный начертить карту и отметить границы области, занимаемой справедливостью, выполнит свое дело, то всякий, кто не будет следовать его указаниям, окажется несправедливым и, следовательно, виновным. Он нарушит главный долг индивидуума – делать существование общества возможным.

Если ни все, ни некоторые, ни один, то кто же? Каждый сам по себе? Справедливо то, что я чувствую, мыслю и объявляю таковым? Это решение мне нравится, и я считаю его безукоризненным, по крайней мере, в том смысле, что, раз я признаю себя обязанным, я действительно исполняю обязанность. Но если мне одному принадлежит право фиксировать границы справедливости и если я отнесу их слишком далеко, то другие, склонные довольствоваться малым, будут ли иметь право сказать в свою очередь: нет, справедливость не заходит так далеко, она останавливается там, где я сам останавливаюсь? Перед нами полнейшая моральная и социальная анархия, а вместе с тем очень много шансов на то, что большинство будет придерживаться узкой и убогой справедливости.

Существует ли еще какой-либо способ определить содержание идеи справедливости, кроме тех, которые мы только что разобрали?

Не следует забывать, что дело идет не о казуистических тонкостях, а, напротив, об установлении общих принципов, понятных для всех. Ввиду этого нет ничего особенно смелого в мысли, что люди, получившие надлежащее образование (которого до сих пор они были почти совершенно лишены), согласятся относительно содержания и значения идеи справедливости, если поставить ее в связь с другой идеей, завещанной нам XVIII веком: идеей о высоком достоинстве человеческой личности.

Справедливость будет состоять тогда в активном стремлении обеспечить моральным личностям действительное пользование правами, которые должны быть за ними предварительно признаны и которые можно свести к двум: праву на существование и праву на культурное развитие.

Справедливым гражданином будет тот, кто захочет (и не на словах только, а наделе) организовать социально-политические учреждения так, чтобы эти права были признаны принципиально и фактически обеспечены его согражданам. Справедливым обществом будет то, которое, состоя из справедливых граждан, добровольно и охотно создаст организацию для осуществления этого идеала и с тою же целью предоставит государству экономическую и моральную функции.

Мы возвращаемся, таким образом, ко взглядам XVIII века, но возвращаемся с более ясным пониманием природы и значения этих взглядов и (что важно для нашего времени) после оправдания применения того метода, которым XVIII век пользовался инстинктивно; после того, наконец, как было сделано не известное основателям индивидуализма капитальное различие между законным применением априоризма к определению целей и необходимым применением опыта к определению средств.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.