В борьбе за «великого незнакомца» Послесловие
В борьбе за «великого незнакомца»
Послесловие
Имя Макса Нордау, автора книги «Вырождение», имело в конце прошлого столетия всеевропейскую известность, будоражило умы современников. Сейчас оно основательно забыто и если вспоминается, то прежде всего косвенно: либо в связи с преимущественно отрицательными высказываниями о Нордау известных писателей, либо по ассоциации с названием пропагандистской выставки, которую в 1930-х годах устроили в Германии национал-социалисты, чтобы доказать дегенератство немецкого модернистского искусства.
С историко-литературной точки зрения падение интереса к Нордау закономерно — символика, им предложенная, давно уже сменилась иными, более приближенными к новейшим приметам научно-технической мысли знаками позитивистской идеологии.
Вместе с тем, если попытаться отвлечься от внешних, так сказать, тематических примет сочинений Нордау и сделать его резонером культурологического смысла, который под занавес XIX века только намечался и лишь в наши дни приобрел, пожалуй, черты завершенности, то он может быть воспринят с определенными оговорками как лицо вполне современное, вовлеченное, к примеру, в споры о «конце века», «тщете историзма» или постмодернизме.
Обратная перспектива способна представить фигуру Нордау в неожиданном ракурсе. Неосознанно для себя он стал одним из первых, кто стремился разрешить ощущавшийся им кризис «заката Европы» посредством отказа от сложности культуры (чреватой, на его взгляд, историческим неврозом) в пользу «простоты». В сравнении с другими «великими упростителями» и их диагнозом социокультурной болезни высокоразвитой цивилизации — Ф. Ницше или 3. Фрейдом — Нордау выглядит как бы лоцманом, но не капитаном. Это проливает дополнительный свет на падение его известности после закрепления в общественном сознании идеологем о противоборстве между аполлонийским и дионисийским началами, сознательным и бессознательным, другими непримиримыми формами «pro» и «contra». В то же время сквозь увеличительное стекло написанного им можно с большей резкостью увидеть особенности той парадигмы современной мысли, которая пыталась объяснить противоречивую сложность мира посредством универсальной позитивной формулы, берущей начало от языка специального знания.
Подлинное имя Макса Нордау Симон Зюд-фельд. Он родился 29 июля 1849 года в Пеште в небогатой еврейской семье. Его отец был выходцем из Германии, литераторствовал (писал как по-немецки, так и по-древнееврейски), мать росла в Риге. С шестнадцати лет Зюдфельд начал сотрудничать в будапештских газетах, чтобы добиться осуществления своей мечты о медицинском образовании. Он оказался удачлив: в 1870 году основал даже собственную газету «Унгарише иллюстрирте цайтунг», а двумя годами позже окончил медицинский факультет Пештского университета. Получив диплом врача, Зюдфельд, перед тем как открыть в Пеште практику, путешествовал по Европе (Россия, Германия, Франция, Англия, Италия, Испания, Скандинавские страны), выполняя корреспондентские задания различных австро-венгерских изданий. Наблюдения этих лет были собраны в книге очерков «От Кремля до Альгамбры» (1880), которая состояла из эссе, сочетавших описание «экзотики» с юмористическими, часто в виде живого события-анекдота, наблюдениями о национальных нравах.
В 1880 году Зюдфельд покинул берега Дуная и обосновался во Франции. Следствие этого перемещения — не только открытие собственной психиатрической практики в Париже, сотрудничество в клиниках В. Маньяна и Ж. М. Шарко, но и громкий, на уровне скандала, успех его публицистических сочинений — «Условная ложь культурного человечества» (1883), «Парадоксы: в поисках истины» (1885), «Вырождение» (т. 1—2, 1892—1893), на титульных листах которых появилось имя Макса Нордау. Этот псевдоним соответствовал полемическому настрою их автора и, по-видимому, был избран по принципу «наоборот»: Нордау (от немецкого «der Nord» — север) — антитеза буквальному значению фамилии Зюдфельд (нем.— южное поле). Помимо этих книг, где в концентрированном виде представлена его идея современной культуры, Нордау, не оставляя медицины, примерно за двадцать лет опубликовал несколько собраний очерков («Париж при Третьей республике», 1881; «Современные французы», 1901), ряд романов («Болезнь века», 1888; «Битва трутней», 1897) и пьес («Борьба миллионов», 1882; «Право любить», 1892; «Ядро», 1894; «Доктор Кон», 1898). Практически все они мгновенно переводились с немецкого на основные европейские языки. Уже в 1902 году в Киеве под редакцией В. Н. Михайлова и с сопроводительной статьей З. Венгеровой было издано 12-томное собрание сочинений Нордау.
В своих художественных произведениях, в целом характерных для бытописательной литературы, в основу которой положен социальный очерк, Нордау намеренно тенденциозен. Это обусловлено его темпераментом — скорее полемиста, чем художника,— и подчинено задаче сатирического описания общества, поклоняющегося отчаянной биржевой игре или страсти к легкому обогащению. И в журналистике Нордау предстает прежде всего автором пристрастным: в избранном им жанре «парижских писем» он может (не любя Р. Вагнера) потешаться над тем, будто завоевание Парижа Вагнером является главным итогом седанской катастрофы, или высмеивать избрание, на его вкус, «башмачника литературы» М. Дю Кана во Французскую академию. Публицистика Нордау, берущегося за такие темы, как роль актера во французском обществе или психология посетителей парижских кафе, выдает в нем абстрактного поклонника именно французского «третьего сословия» (революционными усилиями которого в 1789—1794 годах, вдохновившими, по его мнению, «весь народ», были в конечном счете достигнуты современные нормы законодательства и права), тогда как специфически французские черты мещанства и его новейших культурных увлечений вызывают у него полное неприятие.
В 1892 году Нордау познакомился с Теодором Херцлем и, восприняв от того идею о создании независимого еврейского государства, с 1896 года стал активным участником сионистского движения. На 1-м сионистском конгрессе в Базеле в августе 1897 года он был избран вице-председателем, выступил с программной речью о положении евреев в европейских странах, возникшем в результате их «политической эмансипации», и о неоднозначных следствиях отказа от психологии обитателя гетто, в прошлом являвшегося в не меньшей степени «убежищем» и местом «культивирования еврейской общности», чем «темницей». Как вице-председатель Нордау продолжал выступать с докладами и на последующих ежегодных конгрессах. Он был взволнован новой волной антисемитизма, поднявшейся во Франции в связи с «делом Дрейфуса» и показавшей, как ему казалось, иллюзорность надежд еврейства на ассимиляцию. Нордау страстно верил в возрождение еврейского народа на национально-экономическом основании (религиозная идея иудейского мессианизма была ему чужда), но после смерти Херцля в 1904 году прервал отношения с теми практиками сионизма, которые выступали за колонизацию Палестины без гарантий политической независимости.
Около 1911 года Нордау отошел от активной деятельности, хотя некоторое время продолжал выпускать брошюры: «Биология этики» (1916), «Трагедия ассимиляции» (1920). Он скончался в Париже 22 января 1923 года. Посмертно по-французски была опубликована книга его «Воспоминаний» (1928).
Из всех сочинений Нордау наибольшей известностью пользовалось «Вырождение». Резонанс книги был вызван различными обстоятельствами. Во-первых, она поражала еще сравнительно викторианских читателей «откровенностью» и «жестоким морализмом» своей медико-исторической философии. Во-вторых, в ней, хотя и в разоблачительном ключе, но обстоятельно и в форме доступного «фельетона» говорилось о творчестве тех (Ибсен, Золя, Ницше), кто сравнительно недавно был практически неизвестен, а теперь, вызывая то восторги, то проклятия, начинал приобретать ореол новых «законодателей моды». Наконец, «Вырождение» по замыслу автора было адресовано массовому читателю, и это делало Нордау своеобразным народником и защитником культурного «здравого смысла».
Если же отвлечься от непосредственного содержания книги, то можно увидеть, что форма рассмотренных в ней вопросов касалась материй, которые со времен выхода в свет контовского «Курса позитивной философии», а затем и «Происхождения видов» Ч. Дарвина постоянно находилась в поле зрения Дж. С. Милля, Г. Спенсера, И. Тэна, К. Бернара, Э. Золя и других знаменитых сторонников феноменально-функционального и натуралистического видения мира в его «сцеплениях» и «переходах». Теории «конца метафизического этапа эволюции», «приспособления к среде», «экспериментальной медицины», «научности метода», человека как скрещения «расы, среды и момента» и т. д. по-разному делали литературу звеном науки об обществе и рассматривали ее в рамках принципиально утилитарного вопроса о том, каким должно быть назначение искусства и художника с позиции общественной пользы и в ситуации постоянной изменчивости форм исторического сознания.
Как несложно убедиться, Нордау сполна разделяет поклонение «шестидесятников» (разумеется, XIX века) перед эволюцией и ее безличными движущими силами и таким образом включается в обсуждение основного культурологического конфликта XIX века — конфликта между позитивизмом как ведущей философией научного знания, с одной стороны, и романтизмом как философией абсолютной свободы творчества — с другой. Однако в качестве еще одного позитивиста, антиромантика, адепта «эволюционной эстетики» (так называется глава в его книге «Парадоксы») и оптимистически настроенного социального реформиста, благоговейно относящегося к «органическим» основам существования, Нордау едва ли добился бы известности. Подлинная причина его успеха не столько в нашедшем отклик опровержении «культа героев» Т. Карлейля, романтической историографии Ж. Мишле, эстетизма Дж. Раскина или неоромантической апологии «модерности» (предпринятой Г. Брандесом), сколько в стремлении обновить, казалось бы, уже исчерпавший себя к 1890-м годам позитивистский потенциал.
Основная находка Нордау — в броском социологическом использовании понятий, заимствованных из бурно развивавшейся медицины и психиатрии. Позитивизм середины века в силу своего сильного биологического крена был недостаточно антропологичен, а его механистический метод переноса закономерностей внешней среды на человеческое сознание лишал, скажем, теорию наследственности какой бы то ни было психологичности. Из трудов европейских научных авторитетов (Р. Вирхов, Р. Крафт-Эбинг, Б. Морель, А. Бине и др.), которые стремились изучать психическое, и в том числе бессознательное, методами точных наук, наибольший авторитет для Нордау представляли работы Чезаре Ломброзо.
Автор «Гениальности и помешательства» привлек его не только своим намерением сблизить уголовное право, физиологию и патологию (чтобы установить психофизический тип преступника), но и гипотезой о параллелях между гениальностью и бессознательной психической аномалией. Нордау считал профессора Туринского университета своим учителем и посвятил ему «Вырождение», однако разошелся с Ломброзо в оценке деятельности выдающихся личностей. Если итальянский психиатр, подробно документируя аналогию между «маттоидами» (от итальянского «matto» — сумасшедший) и гениями и эмпирически объясняя механизм гениальности, по-своему не сомневается в позитивной движущей роли гениев в истории, то Нордау выступает явным «сокрушителем кумиров».
Для него существует лишь один подлинный гений — гений эволюции. Гениален не человек, но дарованный ему природой гибкий механизм приспособления «характера» к среде. Гёте предвосхитил философию бесконечного становления, а Дарвин утвердил права «царства гения» в органическом мире. Защита представления о биологичности и самораскрывающемся масштабе истины делает из Нордау как аналитика процессов, разворачивающихся в сфере социального бессознательного, так и психолога, по-медицински внимательного к аномальному, в его представлении, намерению личности увидеть в истории «цель» — выдать «единичное» за «всеобщее», «прошедшее» за «настоящее».
Особую неприязнь Нордау вызывают современные ему «властители дум», в условиях преклонения европейцев перед культурой несущих особую ответственность за распространение художественного мифа о «сумерках народов». Вырождается не Европа. Вырождаются гении (не-когда знавшие в лице Рафаэля или Гёте свой «олимпийский» час гармонического равновесия способностей). Нордау убежден, что творцы «нового искусства» — прерафаэлиты, Р. Вагнер, Ш. Бодлер, Э. Золя, художники-импрессионисты, французские поэты-символисты, Г. Ибсен, Ф. Ницше, Л. Толстой (после «Исповеди») — наносят большой социальный вред. Как социолог и поклонник статистики он не отрицает, что человечество прошло очередной отрезок эволюции. Резкое увеличение познавательных усилий во второй половине XIX века не было в должной мере компенсировано биологически и привело к социальному «утомлению». Застигнутая врасплох этим парадоксом прогресса Европа столкнулась также с последствиями сосредоточения цивилизации в городах: загрязнением среды, недоброкачественной пищей, увеличением потребления возбуждающих средств — как сравнительно традиционных (табак, алкоголь), так и пришедших с Востока (гашиш). Вместо того чтобы способствовать преодолению «массовой истерии» (которая в любом случае будет преодолена: человечество отбросит все, даже литературу, что возлагает на нервную систему непомерную тяжесть), «новое искусство» лишь усугубляет ее.
Его создатели — псевдогении не столько потому, что выражают себя на самом, как кажется Нордау, низком (эмоциональном) уровне гениальности, сколько из-за того, что эта эмоциональность является патологическим продолжением расстроенной нервной системы. Само по себе безумие каждого отдельно взятого художника — заслуживающий сожаления, но замкнутый в себе клинический случай, требующий медицинского вмешательства. Но когда оно в виде художественного произведения начинает претендовать в силу своей ни с чем не сравнимой «нервности» и «новизны» на эстетическое достижение, то становится социально опасным, так как внушает бессознательный страх, неконтролируемый порыв, безволие.
Итак, Нордау считает нравственным и «врачебным» долгом показать несостоятельность новейшего искусства за его явный или скрытый пессимизм (признаки которого — тяга к болезненной мистике, утрата положительного идеала и т. д.), как бы этому ни противились живущие сенсациями циничные критики или беспринципно следующие моде ремесленники-имитаторы. Он надеется, что его научную задачу облегчает сложность понимания и восприятия «новых» художников — они элитарны, «бомондны» и хотя бы поэтому не пользуются особым успехом у «здоровой» части общества, представленной большинством «третьего сословия», или мещанством. Оно органически не способно долгое время поддерживать опасные для своего существования «крайности» и «внезапные перевороты» (подобные Коммуне). Уважение к этому «биологическому» гаранту общественной эволюции делает автора «Вырождения» консерватором, предпочитающим искусство, которое бы развлекало и приносило наслаждение.
И все же местами поразительно точный прогноз ситуации конца XX века, данный Нордау, нередко малоутешителен и является предостережением европейскому «большинству». В борьбе за воспитание чувств этого, как он его называет, «великого незнакомца» и задумано «Вырождение»...
Наверное, вряд ли есть необходимость останавливаться на всех составных элементах концепции Нордау. «Вырождение» построено логично, в форме «медицинской карты» (описание симптомов «заболевания», ход болезни, диагноз, терапия и т. д.), написано энергично (хотя местами и многословно) и потому не нуждается в подробном объяснении. Также, наверное, нет смысла заниматься опровержением написанного Нордау в целом или в частностях. Предоставим это право просвещенному читателю, который, как и его потомки сто лет назад, волен рассматривать «Вырождение» не в качестве экспоната кунсткамеры, а в виде сильнейшего раздражителя собственной мысли.
Вместе с тем нелишне заметить, что отстаивавшаяся Нордау разновидность научного мышления, несмотря на ее вроде бы явную принадлежность истории идей XIX века, оказалась в двадцатом столетии достаточно стойкой, а в практическом применении даже преступной, когда те или иные тоталитарные идеологи становились «инженерами человеческих душ» и брали на себя непогрешимое право решать, в чем именно состоит различие между социальным оптимизмом и социальном пессимизмом, «здоровьем» и «болезнью».
Правда, если и признать за Нордау такую «вину», то в его оправдание следует сказать, что в своей методологии он не столь уж разительно отличается от создателей представления о «человеке-машине», «человеке-звере», «человеке играющем», «человеке как политическом животном», «человеке абсурда» и т. д., то есть тех, кто, конструируя феномен человека как такового на основании одного специального признака, принципиально оставлял в стороне мысль о его духовном единстве.
Другими словами, социально-этический тип мысли, возникший под влиянием философии знания XIX века и представленный, в частности, Нордау, предполагает такой государственно-политический способ восприятия человека и истории, который отменяет понятие о постоянной величине. Все цели — сегодняшние, вещные; цель истории — в процессе. «Вырождение» отражает эпохальную симптоматику в той степени, в какой фиксирует превращение научного релятивизма в философию жизни. Бессознательным носителем этого мировидения у Нордау являются массы — материальный ток, постоянно превращающий актуальность в необходимость и обеспечивающий конечное преодоление любых возникающих «отклонений» от родового первопринципа «древа жизни».
Но положение Нордау исполнено определенной иронии. На фоне очередного вступления романтизма в свои теперь уже символистские права он стал последним заметным в XIX веке антиромантиком. То, отчего Нордау стреми-
тельно сделался «карикатурой» — как бы не вполне Ницше или недовоплотившимся Фрейдом,— хорошо объясняется взлетом популярности автора «Заратустры». С позиций в принципе той же «органики», того же «релятивизма», но уже, правда, артистически, символистски понимаемых, Ницше попытался создать личный трагический миф, который бы под знаком своеобразно понимаемого эстетизма предполагал единство человека и на манер парадоксальной («посюсторонней») религиозности примирял противоположности — Христа и Диониса, Шопенгауэра и Дарвина, «дух» и «вещь», «пессимизм» и «оптимизм».
В отличие от Ницше, предельно расширяющего рамки искусства с намерением сделать его матрицей свободы выбора, Нордау не интересует проблема самооснования творчества. Как «общественник» он прежде всего ставит вопрос о полезности культуры, о моральной ответственности художника, что нашло полную поддержку Л. Толстого в трактате «Что такое искусство?», с одной стороны, и отчетливую неприязнь символистов — с другой. Независимо от своих намерений, Нордау к середине 1890-х годов уже казался фигурой несовременной: слишком утопис-том, слишком догматиком и соответственно — недостаточно индивидуалистом, недостаточно художником. И даже такой, к примеру, внимательный к науке писатель, как А. П. Чехов, счел возможным после знакомства с «Вырождением» написать А. С. Суворину 27 марта 1894 года следующее: «Рассуждения всякие мне надоели, а таких свистунов, как Макс Нордау, я читаю просто с отвращением» [15].
Однако скептические отзывы о Нордау не могли поставить под сомнение того, что в своих сочинениях он одним из первых зафиксировал наступление эпохи «заката Европы». Этим он сделал себя не только участником коллективного движения мысли, в разном свойстве представленной Марксом, Ницше, Толстым, Шпенглером, но и неким антимодернистским «призраком» XX века. Это амплуа и отпугивает от Нордау и наделяет его определенной притягательностью.
В какой степени менялся Нордау? Публикуемая в этом томе книга очерков «Современные французы» (1901) является разновидностью постскриптума к «Вырождению» — в ней автор снова берется за характеристику Э. Гонкура, Мопассана, Верлена, Малларме. В понимании эпохи декаданса Нордау остается на прежних позициях, а некоторые инвективы, как в случае с Малларме, становятся еще более резкими. В то же время совершенно очевидно, что осознанно или неосознанно символистский круг чтения оказывает влияние не только на его стиль, но и на оценочные утверждения.
Наиболее показателен в этом отношении очерк о Бальзаке, в котором находит развитие идея о «реальности воображения» создателя «Человеческой комедии», предложенная О. Уайльдом в эссе «Упадок лжи» (1889). Распознавая в Бальзаке творца мощной иллюзии и, таким образом, романтика и символиста («Бальзак искал всегда образчики для своего творчества на дне своей души, но никогда из окружающей действительности»), Нордау готов назвать это иллюзийное свойство «буддистским», в чем, во что трудно поверить, солидаризуется с Вл. Соловьевым и его замечаниями по поводу «буддийских настроений» новейшей литературы. В форме отталкивания от традиционного восприятия и известного парадокса построен и очерк о столпе французской романтической историографии. Для Нордау Мишле прежде всего писатель, «бард», но не ученый. «История Франции», утверждает он, ценится за свою научную основательность по недоразумению. Реально же Мишле — «пророк» и угодник французской нации. Его сочинения льстят национальному самосознанию.
В связи со своими неожиданными симпатиями к символистской критике «железный Нордау» готов даже немного смягчиться к Верлену...
Книга о современных французах со всей очевидностью указывает на то, сколь интересны могут быть те импрессионистические оценки Нордау, когда он на время словно забывает, что выступает носителем определенной идеологии. Именно писательская интуиция позволила ему и в «Вырождении» свести вместе разнородные, но вместе с тем глубинно связанные между собой факты культуры разных европейских стран. Весьма содержательны, скажем, наблюдения Нордау о романтической доминанте литературы всего XIX века (в том числе натурализма Э. Золя) и методологической тенденциозности теории реализма в словесности; как позитивистский пуританин он восстает против эротизации массового искусства, а как футуролог предсказывает утрату общественным сознанием XX века черт «литературности». Отзвуки его наблюдений дают о себе знать в моралистическом творчестве Л. Толстого (оценка Р. Вагнера), сочинениях Т. Манна (идея «бюргерства»), этюдах 3. Фрейда о гениальных личностях, литературоведении разного толка социологов (В. Фриче, Д. Лукач, М. Лифшиц).
Но кем бы ни казался Нордау на исходе XX столетия — по-своему одиозной фигурой, популистом, «упростителем», консерватором или сторонником оптимистического взгляда на развитие европейского общества, чтение «Вырождения», наверное, поставит перед читателем далеко не праздный вопрос: возьмется ли европеец конца XXI века (при условии существования Европы и мира) за изучение сочинений современных нам культурологов, а если возьмется, то каким ему покажется тогда образ его далекого и некогда гремевшего в литературных салонах предка?
В. М. Толмачев
Данный текст является ознакомительным фрагментом.