НАКОНЕЦ, ПОСРЕДНИКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

НАКОНЕЦ, ПОСРЕДНИКИ

Теперь, когда мы умеем находить дорогу на уплощенном ландшафте и научились воздавать должное форматирующей силе социологии социального, следующий шаг так же труден, как и логичен. Сама метрологическая сила социальных наук и делает трудным для них согласие с социальным как ассоциациями. Именно потому, что эта социология так преуспела в градуировании и стандартизации стабилизированных определений социального, она находит столь непрактичной оценку новых данных, которые постоянно привносят разногласия. Чем лучше вам удается понимание «старого» социального, тем хуже — понимание нового. Точно так же обстоит дело с техническими областями метрологии: они дают возможность всем другим лабораториям заниматься наукой, но сами не являются источником больших открытий, даже если проворно используют любой новый факт, чтобы повысить точность своих инструментов еще на несколько десятых[352]. Метрология не в большей степени является всей наукой, чем социология социального — всей социологией. Социальное, образующее общество,—только часть ассоциаций, составляющих коллектив. Если мы хотим пересобрать социальное, то необходимо, кроме циркуляции и форматирования традиционно понимаемых социальных отношений, искать и другие циркулирующие реалии.

Этот поиск легче, когда мы знаем, что нельзя путать уже собранное социальное с работой по пересборке социального, и когда мы знаем, как не замещать искомые сущности чем-то состоящим из социальной субстанции. Локализуя циркуляцию, производство, форматирование и метрологию социального в маленьких, способных расширяться и дорогостоящих каналах, мы уже открыли пространство, в котором могут начать циркулировать другие типы сущностей.

Но если мы хотим извлечь пользу из этих небольших «окон возможностей», то должны сменить позицию по умолчанию наших поисков. Мы не должны заявлять: «встретившись с объектом, не обращай внимания на его содержание, а ищи окружающие его социальные аспекты». Вместо этого надо сказать так: «встретившись с объектом, прежде всего, обрати внимание на связи, из которых он состоит, и лишь потом посмотри, как он обновил репертуар социальных отношений». Иными словами, мы должны понять, почему социологи так боятся столкнуться с не-социальными сущностями, составляющими социальный мир, хотя эта чудесная встреча представляет собой самый обычный опыт. Мы словно бы не можем выдержать встречи лицом-к-лицу с загадочным феноменом, продолжающим разрастаться всякий раз, когда у нас возникает ощущение, что коллективная жизнь рушится. Почему, встретившись с религией, мы стремимся ограничить исследование только ее «социальными измерениями» и за научную добродетель почитаем не изучать религию как таковую? Почему при встрече с наукой наша первая реакция — почтительно сосредоточиться на ее «социальных предпосылках», а не на объяснении самой объективности? Почему, исследуя искусство, мы сосредоточиваемся только на том, «что социально» в оценке шедевра, а не на множестве других возможных источников его ценности? Почему, изучая экономику, мы так неуверенно приближаемся к самой сердцевине наших связей с товарами, ограничиваясь «чем-то социологическим», в которое, как нам кажется, «погружены» «чисто рациональные расчеты»? И так далее. Похоже, первая наша реакция — браться за исследование ассоциаций лишь в том случае, если их сверху покрывает слой социальных отношений; похоже, мы никогда не согласимся разговаривать с подлинными действующими лицами, а лишь с социальными силами, действующими как их заместители. Во времена, не ведающие целомудрия, и такая невообразимая чистота: «Скройтесь, пожалуйста, скройтесь, видеть не могу эти ассоциации!», или: «Прежде чем войти во дворец социальных наук, пожалуйста, прикройтесь чадрой социальных объяснений».

Хотя самая обыкновенная наша встреча с обществом перегружена новыми элементами, которые сами по себе не являются частью социального репертуара, почему мы все время настаиваем, что должны придерживаться короткого списка его признанных членов? Такое ограничение приобрело смысл с началом модернизации. Чтобы подчеркнуть четкий разрыв с прошлым, логично было заранее ограничить общество малым числом персон грата. Но это не означает, что социология должна навсегда согласиться быть без-объектной дисциплиной, то есть наукой без объекта. Испытывать уважение к форматирующей силе социологии социального — это одно, но совсем другое — ограничиться метрологией и забыть об открытии новых феноменов. Как можно называть эмпирической дисциплину, выбирающую среди данных только те, которые могут быть упакованы в «социальные объяснения»? Не надо великой доблести и большого воображения, чтобы увидеть: когда остался в стороне модернизм, в такой позиции уже нет морального, научного или политического смысла.

Подумайте, к примеру, что бы случилось при подходе к религии, сохраняющем старые позиции по умолчанию. У набожных душ есть загадочная непреодолимая склонность говорить так, как будто они находятся в отношениях с духами, божествами, голосами, призраками и т. д. Все подобные сущности, конечно, с точки зрения исследователя, не обладают существованием, поскольку не принадлежат к ограниченному репертуару изначально установленных сил. Так что же нам делать с тем, что акторы неуклонно обозначают как реально существующие сущности? Нам пришлось бы взять их в пугливые кавычки, вынести их существование за скобки и локализовывать их строго в мышлении верующего. Нам пришлось бы в буквальном смысле изобрести верующего[353]. Начала бы развиваться первая воображаемая сфера. Теперь, раз эти реалии не существуют, но тем не менее «воспринимаются» как реальные, они должны приходить из чьего-либо духа или мозга. Но божествам, духам и голосам слишком тесно жить во внутреннем мире отдельной личности. Они очень точны, очень техничны, очень изобретательны. У них весьма размашистые движения, и они явно не умещаются в границах индивидуальной изобретательности, воображения и способности к самообману. Кроме того, акторы продолжают настаивать, что их побуждают делать разные вещи именно реальные сущности, приходящие «извне»! Простые люди не хотят, чтобы они были просто объектом веры, и потому в конечном счете эти сущности должны приходить извне. Значит ли это, что мы должны признать за ними реальное существование? Нет, и еще раз нет, поскольку они не существуют, что считается единственным «достоверным фактом» в этом деле. Что это за единственная реальность, находящаяся вне индивида и обладающая силой поддерживать существование несуществующих феноменов? В ответ, конечно, скажут: общество, социальное, состоящее из социального вещества. Вот и вторая, даже еще большая сфера, начинает развиваться из нашего собственного исследования: несуществующее социальное вещество, ответственное за поддержание существования несуществующих сущностей, населяющих ограниченное мышление заблуждающихся членов общества. И все это под именем настоящей науки и серьезной учености! И, несмотря на это, простые люди продолжали бы настаивать: их побуждают действовать реальные сущности, приходящие извне их самих.

Но любой науке приходится выдумывать рискованные и искусственные устройства, делающие исследователя чувствительным к новым типам связей. Разве не очевидно, что не имеет эмпирического смысла отказываться от встречи с силами, побуждающими людей действовать? Почему бы не принять всерьез то, что так настойчиво говорят респонденты? Почему не пойти туда, куда они показывают пальцем, говоря о том, что «заставляет их действовать?» Китайская пословица (скорее всего ненастоящая) гласит: «Когда мудрец показывает на луну, дурак смотрит на его палец». Я не могу согласиться с тем, чтобы социальные науки унизились до создания целых дисциплин, превращающих ученых в дураков. Почему бы не сказать, что в религии важное — это существа, побуждающие людей действовать, как всегда и утверждает любой верующий?[354] Это было бы более эмпирично, возможно, более научно, уважительнее и гораздо экономнее, чем изобретение двух невозможных, несуществующих мест: мышление верующего и социальная реальность скрыты за иллюзиями, подпираемыми еще большим количеством иллюзий. Кроме того, что уж такого научного в понятии «вера»?

Если принимается такая позиция по умолчанию — смотрите сначала на объект, а только потом на стандартизированное социальное, то здесь, конечно, есть хитрость. Я не настолько наивен, чтобы верить, что ACT могла бы избежать судьбы всех теорий: мыслить — значит не решать трудные проблемы, а всего лишь убирать их с дороги. Чтобы встреча с объектами произошла, надо вернуть другим циркулирующим реалиям гражданские права, так, чтобы они тоже могли занимать место рядом с более старыми членами общества. Но разве социологи социального не гордятся, что устранили все эти экзотические объекты? Неужели мы на самом деле должны вернуть назад богов, говоря о религии, шедевры — анализируя искусство, и объективные факты — когда изучаем науку? Разве не именно это препятствие социальная наука с гордостью оставила позади? Разве обращение к существованию не-социальных циркулирующих реалий — не самый реакционный, отсталый и архаичный шаг, какой только возможен? Именно здесь Муравей победит или проиграет. Можем ли мы предвосхитить социальную науку, которая принимала бы всерьез существа, побуждающие людей действовать! Может ли социология стать эмпирической в смысле уважения к странной природе того, что «дано в опыте», подобно тому как зоологи питают уважение к своим зоопаркам, а ботаники — к своим гербариям? Можем ли мы очертить социальные отношения, переходя от одного не-социального существа к другому, а не замещая все сущности, населяющие мир, неким эрзацем, сделанным «из социальной субстанции»? И даже еще проще: может ли социальная наука иметь реальный объект изучения?

Прежде чем категорически ответить «нет», задумайтесь на минуту, что бы значило для чувствительности наших инструментов, если бы нам пришлось сменить стандартную настройку и сначала рассматривать объекты, а не рыскать по кустам в поисках социальных объяснений. Потом сравните это с неправильным подходом к религии в только что приведенном примере. Или возьмите произведения искусства[355]. За исключением религии, никакая другая область не была смята до такой степени критической социологией, как социология искусства. Любую скульптуру, картину, блюдо французской кухни, моду на техно-музыку, роман — все это свели к ничто, объясняя «скрытыми за ними» социальными факторами. Если воспользоваться инверсией платоновской аллегории пещеры, все объекты, которыми люди приучились восхищаться, подменили марионетками, отбрасывающими социальные тени, которые считаются единственной «подлинной реальностью» «позади» оценки произведения искусства. Нигде социальное объяснение до такой степени не играло роли царя Мидаса наоборот, обращающего золото, серебро и алмазы в грязь. И все-таки, как и в случае с религией, если вы прислушиваетесь к тому, что говорят люди, они подробно объяснят, как и почему притягивают их к себе, движут ими, влияют на них произведения искусства, «заставляя их» чувствовать вещи. Невозможно! Запрещено! Быть взволнованным — это просто манерность[356]. Так что же мы должны были бы делать, если бы оставались на прежней позиции? Что же и здесь, как и в случаях с религией, наукой и политикой, «научной» хваткой социологии люди превращаются в тех, кто себя обманывает — они снова верующие! И опять, как всегда, некоторые люди, доведенные до бешенства варварской непочтительностью «социальных объяснений», поднимаются на защиту «сокровенного святилища» произведения искусства от варваров. И, к сожалению (наклон крут, результат неизбежен), в итоге мы плавно качаемся между «интернализмом» и «экстернализмом», эстетическими и социальными объяснениями всю дорогу обратно в детский сад.

Конечно, это не то, что дано эмпирически, ибо хотя существа, с которыми нас связывают произведения искусства, совсем не похожи на социальное социологов, они никогда не похожи и на изолированный «объект» эстетики с его «внутренним ядром» и «неизреченной красотой». Если в прежней парадигме вам приходилось иметь дело с игрой с нулевой суммой: все проигранное произведением искусства выигрывало социальное, а все проигранное социальным должно было выиграть «внутреннее качество» произведения искусства, то в новой парадигме мы имеем ситуацию «выигрывают все»: чем больше связей, тем лучше[357]. Разве это не самый что ни на есть общий опыт? Вы смотрите на картину; ваш друг указывает на деталь, которую вы не заметили. Значит, вас побудили что-то увидеть. Кто это видит? Конечно, вы. Но разве вы сами, по своей воле не признались, что не увидели бы этого без вашего друга. Так кто увидел утонченную черту? Вы или ваш друг? Абсурдный вопрос. Кто настолько глуп, чтобы вычесть из общей суммы действия влияние указания на что-то? Чем больше влияния, тем лучше. И если вы постепенно подпадаете под влияние качества лака, правил арт-рынка, головоломок нарративных программ[358], сменяющих друг друга вкусов коллекционеров, образующих длинный кортеж посредников, то «внутреннее качество» произведения не ослабеет, а наоборот, усилится[359]. Чем больше «изобилия» (affluence), тем лучше[360]. Пытаться различать «то, что идет от зрителей», и «то, что идет от объекта», контринтуи-ти.бно, когда очевидный ответ — «плыть по течению». Объект и субъект могут существовать, но все интересное происходит вверх по течению или вниз по течению. Просто следуйте за потоком. Да, идите за самими акторами или за тем, что побуждает их действовать,—за циркулирующими сущностями.

В дорелятивистском понимании социального на переднем плане находился человек-участник, а дальше, через резкий разрыв, социальный мир. Людям не позволяли встретиться ни с чем, если оно не состояло из социальных отношений. Таков был этикет этой странной дипломатии. В новом определении все наоборот: человеческие участники и социальный контекст перемещаются на задний план; на первый план выдвигаются все посредники, умножение которых производит, среди многочисленных других сущностей, то, что можно назвать квазиобъектами и квазисубъектами. Если вернуться к довольно неудачной астрономической аналогии, которую использовавший ее Кант сделал еще более шаткой, и перевернуть ее, то вместо объектов, вращающихся, как в докоперниковской социологии, вокруг социальных структур, теперь различные социальные структуры эманируют из многочисленных подсоединений, занимающих центральное место в социальной вселенной. Неважно, насколько сомнительна эта метафора, но именно к такому изменению перспективы стремится ACT. Вещи, квазиобъекты и подсоединения — реальный центр социального мира, а не агент, личность, член группы или участник и не общество или его перевоплощения. Разве это не более удачный способ, пользуясь другим выражением Канта, сделать социологию способной, наконец, «вступить на надежную дорогу науки»?

Возможно, читатель помнит, что на самых первых страницах этой книги, когда мне надо было по возможности четко объяснить различие между социологией социального и социологией ассоциаций, мне пришлось вслед за Тардом сказать, что первая из них просто путает explanans и explanandum: общество — это следствие, продукт ассоциаций, а не их причина. В то время это резкое различие не могло быть слишком убедительным, поскольку просто переворачивало направление причинно-следственной связи. Теперь я в состоянии предложить более точную формулировку: существует много других способов заново очертить весь социальный мир помимо узкого понимания, обеспечиваемого стандартизированными социальными связями.

Я могу, конечно, сохранить упрощенный аргумент и заявить, например, что не наука объясняется социальными факторами, а содержание науки объясняет форму ее контекста; что не социальная власть объясняет право, а правовая практика определяет, что значит быть обязанным; что не технология «социально формируется», а, скорее, различные техники придают протяженность и длительность социальным связям; что не социальные отношения «включают в себя» экономические расчеты, а экономические расчеты наделяют актора компетенцией экономического поведения и так далее. Хотя каждая из этих инверсий была бы верна в терминах ACT, они оставались бы неполными, поскольку я оставил обе позиции — то, что объясняет, и то, что надо объяснить, нетронутыми, просто поменяв одну на другую. В этой первой формулировке не социальное объясняет ассоциации, а, скорее, ассоциации объясняют социальное.

Но теперь после того, как мы привыкли путешествовать по новому плоскому ландшафту, эти две позиции исчезают вместе с самой потребностью социального объяснения, апеллирующего к хранилищу уже стабилизированных социальных связей: социальное — это не место, не вещь, не сфера и не разновидность вещества, а движение новых ассоциаций во времени. Такая смена топографии дает возможность теперь представить тот же самый аргумент ACT в более интересном освещении, предлагая, так сказать, посадочные полосы для вхождения в коллектив другим сущностям, сущностям таким же целостным, вездесущим, заслуживающим уважения и эмпирическим, что и социальное социологов, но не так внимательно ими исследуемым.

Например, мало того, что право невозможно объяснить влиянием на него социальных сил; неверно было бы даже сказать, что право должно, в свою очередь, объяснять, что такое общество, ибо нет никакого общества, чтобы его объяснять. Право может делать гораздо лучшие вещи: например, циркулировать по всему ландшафту, соединяя сущности правовым способом. Науку, конечно, невозможно объяснить исходя из ее социального контекста, но ее и нельзя использовать для объяснения компонентов социальных отношений. У нее тоже есть много, чем заняться: например, циркулировать повсюду, соединяя сущности научным способом. Хотя совершенно бессмысленно объяснять религию как воображаемое воплощение общества, переворачивать это отношение было бы не намного лучше, поскольку религия даже не ставит своей целью объяснение формы общества. Она тоже способна делать важные вещи: соединять все те же реалии, которые соединяют право и наука, но связывая их религиозным способом. Поскольку с объяснением политики с помощью таких понятий, как власть и господство, можно спорить, здесь нет смысла в простом переворачивании аргумента: у политики много более важных задач, которые ей надо решать,— снова и снова очерчивать парадоксальную форму политического тела политическим же способом. И то же самое можно сказать о множестве других типов соединителей, которые теперь находятся в центре сцены, поскольку именно их перемещения выявляют социальные связи,— выражение, которое, как мы знаем, означает не «связи, сделанные из социального», а новые связи между не-социальными элементами.

А теперь сложный момент, подобный соломинке, сломавшей хребет верблюда: перемещение — да, но чего? Что значит говорить о правовом, религиозном, научном, техническом, экономическом и политическом «способах» установления связей? И как это может быть сопоставимо со следами, оставленными градуированными определениями социальных связей? Вот тут-то аналогия с коперникианской революцией—лишь скромное преуменьшение; вот тут-то и может произойти реальный разрыв с любым типом «социальной» науки, если мы радикально не изменим значения этого прилагательного,— и вот тут-то горстка читателей, которых я умудрился сохранить до сих пор, могут навсегда отказаться от этой теории[361]. Для того чтобы понять, что именно я считаю конечной целью ACT, мы должны выпустить из их клеток сущности, которым до сих пор было строго запрещено выходить на сцену, и позволить им снова бродить по миру[362]. Как бы их назвать? Сущности, существа, объекты, вещи, возможно, их надо считать невидимыми[363]. Для того чтобы развернуть все разнообразные пути, которыми они собираются в коллектив, потребовалась бы совсем другая книга, но, к счастью, мне не нужно делать это в позитивном ключе,— я должен лишь указать направление и объяснить, почему мы до сих пор минимизируем свои шансы быть «объективными», так долго придерживаясь социологии социального.

Возможно, я слишком часто пользовался метафорой относительности, но параллель потрясающая: отказ от социального объяснения аналогичен отказу от эфира; ничто не потеряно, за исключением артефакта, делавшего невозможным развитие науки, заставляя исследователей изобретать сущности с противоречивыми свойствами и не позволяя им увидеть реальные вещи. Я вижу основное преимущество предложенного мною странного шага в том, что он дает социологам возможность эмпирически схватить то, что на самом деле делают все участники. Когда социальные объяснения перемещены в производство и распространение стандартов, наконец, могут быть выделены и другие существа, по-своему участвующие в собирании коллектива. Ни одна благочестивая душа никогда не соглашалась быть просто верующей, так зачем действовать так, как будто вера — единственный способ «объяснения» религии? Никакой любитель искусства никогда не колебался между «субъективностью» и «объективностью», так зачем ввергать всю социологию искусства в это искусственное противостояние? Ни один инженер никогда не различал группу людей и совокупность деталей,— так зачем строить объяснения так, как будто общество и технологию нужно держать порознь друг от друга? Ни один лабораторный ученый никогда не встречался с объектом «вовне», не проделав работы, чтобы «сделать его видимым», так зачем действовать так, будто альтернатива между «реализмом» и «конструктивизмом» кому-то интересна? Ни один политик никогда не сталкивался с простым господством, так зачем настаивать на важности различения формальных процедур и реальных социальных сил? Если слово «эмпирический» означает «приверженный опыту», то разве это не предполагает уважения к тому, что дано в наиболее обычных столкновениях с социальным?

Посредники, наконец, открыли нам свои настоящие имена: «Мы — существа внешнего мира, собирающие и объединяющие коллектив той же протяженности, что и то, что вы до сих пор называли социальным, ограничивая себя лишь стандартизированной версией сборок; если вы хотите следовать за самими акторами, вы должны идти и за нами». Когда вы начинаете внимательно обращаться с посредниками, то осознаете, что очень немногие из них довольствуются онтологическим репертуаром, предоставляемым двумя старыми коллекторами — природой и обществом. Право, наука, религия, экономики, души, системы морали, политика и организации — все могут обладать собственными модусами существования, собственными цирку-ляциями. Возможно, множество обитаемых миров и натянутая гипотеза, но множество режимов существования в нашем собственном мире — что ж, это данность[364]. Есть ли у социологии хоть какая-то причина, чтобы продолжать ее игнорировать?[365]

Проблема в том, что социальные науки никогда не осмеливались быть по-настоящему эмпирическими из-за уверенности, что они в то же время должны участвовать в задаче модернизации. Всякий раз, когда начиналось честное исследование, оно на полпути прерывалось побуждением обрести определенную значимость. Именно поэтому так важно поддерживать разделение того, что я раньше обозначил как три самостоятельные задачи социальных наук: развертывание разногласий, стабилизацию этих разногласий и поиск политических рычагов воздействия. Но прежде чем мы приступим к этому последнему вопросу политическом эпистемологии, я должен указать другую загадочную вещь, которая и побудила меня к написанию этого введения. В противоположность всем другим «зажимам», которые мне удалось расставить по местам, этот прорвет сплошное переплетение сетей, terra firma следов и документов и уведет нас обратно к морю — морю нашего общего невежества.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.