11. Наконец Эдип
11. Наконец Эдип
В территориальной машине или даже деспотической общественное экономическое воспроизводство никогда не бывает независимым от человеческого воспроизводства, от общественной формы этого человеческого воспроизводства. Семья поэтому является открытым праксисом, стратегией, равнообъемной общественному полю; отношения происхождения и союза являются определяющими, или, скорее, они «определены к господству». Отмечаются и записываются на социусе непосредственно производители (и не-производители) — в соответствии с рангом их семьи и их рангом в семье. Процесс воспроизводства не является непосредственно экономическим, он опосредован неэкономическими факторами родства. Это верно не только для территориальной машины, локальных групп, которые определяют место каждого в экономическом общественном воспроизводстве в соответствии с его рангом на уровне союзов и происхождения, но также и для деспотической машины, которая дублирует эти союзы и линии происхождения отношениями нового союза и прямого происхождения (отсюда роль семьи суверена в деспотическом перекодировании, как и «династии», каковы бы ни были изменения, неопределенности, которые постоянно возникают в связи с той же категорией нового союза). В капиталистической системе картина совершенно иная[259]. Представление теперь относится не к отдельному объекту, а к производящей деятельности как таковой. Социус как полное тело стало непосредственно экономическим, став капиталом-деньгами — оно не терпит никаких иных условий. То, что записывается или отмечается, — это уже не производители или не-производители, а силы и средства производства как абстрактные количества, которые становятся действительно конкретными при вступлении в отношения друг с другом или в конъюнкции: трудовая сила или капитал, постоянный или переменный капитал, капитал происхождения или союза… Именно капитал взял на себя отношения союза и происхождения. Из этого вытекает приватизация семьи, в результате которой она перестает давать свою общественную форму экономическому воспроизводству — она лишается инвестирования, выводится за пределы поля; если говорить в терминах Аристотеля, она теперь только форма человеческой материи или человеческого материала, который оказывается подчинен автономной общественной форме экономического воспроизводства, причем этот материал занимает то место, которое указывает ему это экономическое воспроизводство. То есть элементы производства и антипроизводства не воспроизводятся в качестве самих людей, а находят в них простой материал, который форма экономического воспроизводства заранее организует в том режиме, который совершенно отличается от той формы, которая есть у этого материала как человеческого воспроизводства. Именно потому, что форма материала или человеческого воспроизводства выведена за пределы поля, приватизирована, она порождает людей, предположить равенство которых ничего не стоит; но в самом поле форма экономического общественного воспроизводства уже задала форму материала, чтобы породить в нужный момент капиталиста как производную функцию капитала, трудящегося как производную функцию рабочей силы и т. д., так что семья заранее выкраивается классовым порядком (именно в этом смысле сегрегация является единственным источником равенства…)[260]. Это выведение семьи за пределы общественного поля является также ее самой большой общественной удачей. Поскольку такое выведение составляет условие, при котором все общественное поле получит возможность прилагаться к семье. Индивидуальные лица исходно являются общественными лицами, то есть функциями, производными от абстрактных количеств; они сами становятся конкретными в завязывании отношений или аксиоматике этих количеств, в их конъюнкции. Это, если говорить точно, конфигурации или образы, произведенные знаками-точками, срезами-потоками, чистыми «фигурами» капитализма — капиталист как персонифицированный капитал, то есть как функция, производная от потока капитала, трудящийся как персонифицированная рабочая сила, то есть как функция, производная от потока труда. Так капитализм заполняет образами свое поле имманентности — даже нужда, безнадежность, восстание и, с другой стороны, насилие и подавление капиталом становятся образами нужды, безнадежности, восстания, насилия или подавления. Но, опираясь на нефигуративные фигуры или производящие их срезы-потоки, сами эти образы могут быть фигурирующими и воспроизводящими только при условии оформления ими человеческого материала, особая форма воспроизводства которого выпадает за пределы общественного поля, хотя последнее ее и определяет. Следовательно, частные лица — это образы второго порядка, образы образов, то есть симулякры, которые в результате получают способность представлять образ первого порядка общественных лиц. Эти частные лица формально определены в месте ограниченной семьи как отец, мать и ребенок. Но, не будучи стратегией, которая посредством союзов и происхождений дает выход на все общественное поле как нечто ему равнообъемное и его определяющее, семья, как уже можно утверждать, теперь оказывается просто тактикой, на которую замыкается общественное поле, к которой оно прилагает свои автономные требования воспроизводства и которую оно перекраивает в соответствии со своими измерениями. Союзы и происхождения теперь реализуются не посредством людей, а посредством денег; в этом случае семья становится микрокосмом, готовым выражать то, что им больше не управляется. В определенном смысле ситуация не изменилась, поскольку при посредстве семьи инвестируется все то же экономическое, политическое и культурное общественное поле, его срезы и его потоки. Частные лица — это иллюзия, образы образов или производные производных. Но в другом отношении изменилось все — ведь семья, вместо того чтобы создавать и развивать господствующие факторы общественного воспроизводства, довольствуется приложением и реализацией этих факторов в своем собственном способе воспроизводства. Таким образом, отец, мать и ребенок становятся симулякром образов капитала («Месье Капитал, Мадам Земля» и их ребенок — Трудящийся…), так что эти образы вообще больше не признаются в желании, которое принуждено инвестировать только их симулякр. Семейные определения становятся приложением общественной аксиоматики. Семья становится подсистемой, к которой прилагается система общественного поля. Поскольку у каждого в частном порядке есть отец и мать, семья оказывается распределительной подсистемой, которая симулирует для каждого коллективную систему общественных лиц, которая стягивает ее пространство и спутывает ее образы. Все накладывается на треугольник отец — мать — ребенок, который резонирует ответами «папа-мама» каждый раз, когда его стимулируют образами капитала. Короче говоря, приходит Эдип — он рождается в капиталистической системе приложения общественных образов первого порядка к семейным частным образам второго порядка. Он является конечной системой, которая соответствует общественно определенной отправной системе. Он — наша интимная колониальная формация, которая соответствует форме общественной суверенности. Все мы — маленькие колонии, а колонизирует нас Эдип. Когда семья перестает быть единицей производства и воспроизводства, когда конъюнкция обнаруживает в ней смысл простой единицы потребления, мы начинаем потреблять папу-маму. В отправной системе существует начальник, шеф, священник, полицейский, финансовый инспектор, солдат, трудящийся, все машины и территориальности, все общественные образы нашего общества; но в конечной системе, на пределе, остаются только папа, мама и я, деспотический знак, собранный на папе, остаточная территориальность, поддерживаемая мамой, и разделенное, отрезанное, кастрированное Эго. Быть может, именно эта операция наложения, складывания и приложения заставляет Лакана, добровольно выдающего секрет психоанализа как прикладной аксиоматики, сказать следующее: то, что, как кажется, «более свободно разыгрывается в так называемом аналитическом диалоге, на деле зависит от подосновы, отлично сводимой к нескольким основным и хорошо формализуемым связкам»[261]. Все заранее организовано и оформлено. Общественное поле, в котором каждый действует и претерпевает действия как коллективный агент высказывания, агент производства и антипроизводства, накладывается на Эдипа, в котором каждый теперь загоняется в свой уголок, отделяясь по линии, которая делит его на индивидуального субъекта высказанного и индивидуального субъекта высказывания. Субъект высказанного — это общественное лицо, субъект высказывания — это частное лицо. «Итак», это твой отец, твоя мать, ты, — семейная конъюнкция вытекает из капиталистических конъюнкций, когда те прилагаются к приватизированным лицам. Можно быть уверенным в том, что везде найдешь фигуру «папа — мама — я», поскольку все прилагается к ней. Царство образов — таков новый способ использования капитализмом шиз и отвода потоков: составные образы, образы, наложенные на образы так, что в результате операции маленькое Эго каждого, соотнесенное со своими папой-мамой, действительно оказывается в центре мира. Это царство гораздо более коварное, нежели подземное царство фетишей земли или же небесное царство идолов деспота — вот как завершается эдипова-нарциссическая машина: «Больше нет глифов и иероглифов… Мы хотим объективной реальности, самой что ни на есть реальной… то есть Кодак-идеи… Для каждого мужчины и каждой женщины вселенная — это только то, что окружает его абсолютный маленький образ самого себя или самой себя…. Образ! Мгновенный фотоснимок на универсальной киноленте кадров»[262]! Каждый — как маленький триангулированный микрокосм, нарциссическое смешивается с эдиповым субъектом.
Наконец Эдип… В конечном счете, это очень простая операция, действительно легко формализуемая. И все же она увлекает за собой всемирную историю. Мы поняли, в каком смысле шизофрения была абсолютным пределом любого общества, когда она пропускала раскодированные и детерриторизованные потоки, которые она возвращает желающему производству, «пределу» всякого общественного производства. А капитализм в этом смысле является относительным пределом всякого общества, поскольку он аксиоматизирует раскодированные потоки, ретерриторизует детерриторизованные потоки. Поэтому капитализм находит в шизофрении свой собственный внешний предел, который он постоянно отталкивает и отклоняет, производя одновременно свои имманентные пределы, которые он беспрестанно смещает и увеличивает. Но капитализм и по другим причинам имеет потребность в смещенном внутреннем пределе — он ему нужен именно для того, чтобы нейтрализовать и оттолкнуть абсолютный внешний предел, шизофренический предел, ему нужно интериоризировать его, на этот раз его ограничивая, задавая его уже не между общественным производством и желающим производством, отделяющимся от первого, а внутри общественного производства, между формой общественного воспроизводства и формой семейного воспроизводства, на которую первая форма накладывается, между общественной системой и частной подсистемой, к которой прилагается первая. Эдип — это смещенный или интериоризированный предел, желание ловится на него. Эдипов треугольник — это интимная, частная территориальность, которая соответствует всем усилиям капитализма, направленным на общественную ретерриторизацию. Смещенный предел, потому что это смещенное представляемое желания, и таким Эдип был во всех формациях. Но в первобытных формациях этот предел остается незанятым — именно потому, что коды здесь закодированы, а игра союзов и происхождений поддерживает большие семьи на уровне определений общественного поля, препятствуя вторичным наложениям вторых на первые. В деспотических формациях эдипов предел занят, символически занят, но он не переживается и не обживается, поскольку имперский инцест выполняет перекодирование, которое, в свою очередь, охватывает все общественное поле (вытесняющее представление) — формальные операции наложения, экстраполяции и т. д., которые позже будут относиться к Эдипу, уже вырисовываются, но пока еще в символическом пространстве, в котором создается объект высот. Только в капиталистической формации эдипов предел оказывается не только занят, но и прожит и обжит — в том смысле, в каком общественные образы, произведенные раскодированными потоками, действительно накладываются на ограниченные семейные образы, инвестированные желанием. Именно в этом пункте воображаемого создается Эдип — в то самое время, когда он завершает свою миграцию в глубинные элементы представления: смещенное представляемое как таковое стало представителем желания. Само собой разумеется, что это становление или это образование не осуществляются в воображаемом виде в предыдущих общественных формациях, поскольку воображаемый Эдип зависит от такого становления, а не наоборот. Эдип приходит не на потоке дерьма и не из-за наплыва инцеста, а из-за раскодированных потоков капитала-денег. Потоки инцеста и дерьма выводятся из него лишь вторично, когда они поддерживают этих частных лиц, к которым прилагаются и на которых накладываются потоки капитала (отсюда сложный и совершенно искаженный генезис в психоаналитическом уравнении дерьмо = деньги: в действительности речь идет о системе встреч, или конъюнкций, производных и результирующих раскодированных потоков).
В Эдипе содержится повторение трех этапов или трех машин. Ведь он подготавливается в территориальной машине как пустой незанятый предел. Он формируется в деспотической машине как символически занятый предел. Но наполняется и осуществляется он, только становясь воображаемым Эдипом капиталистической машины. Деспотическая машина сохраняла первобытные территориальности, капиталистическая машина снова строит Urstaat как один из полюсов своей аксиоматики, делает из деспота один из своих образов. Вот почему Эдип собирает все — все можно найти в Эдипе, который, конечно, является результатом всемирной истории, но именно в том особом смысле, в каком таким результатом был уже и капитализм. Вот вся серия? фетиши, идолы, образы и симулякры — территориальные фетиши, идолы и деспотические символы полностью схвачены образами капитализма, который подталкивает и сводит их к эдипову симулякру. Представитель локальной группы с Лаем, территориальность с Иокастой, деспот с самим Эдипом — «прихотливая картина всего того, во что когда-либо верили». Неудивительно, что Фрейд стал искать в Софокле центральный образ Эдипа-деспота — миф, ставший трагедией, чтобы расширить этот образ в двух противоположных направлениях: в первичном ритуальном направлении «Тотема и табу» и в частном направлении современного человека, который видит сновидения (Эдип может быть мифом, трагедией, сновидением — он всегда выражает смещение предела). Эдип был бы ничем, если бы сначала символическая позиция объекта высот в деспотической машине не сделала возможными операции складывания и наложения, которые выстроят его в современном поле в качестве причины триангуляции. Отсюда огромная важность, но и неопределенность, неразрешимость тезиса самого глубокого новатора в психоанализе, который ставит смещенный предел между символическим и воображаемым, между символической кастрацией и воображаемым Эдипом. Ведь кастрация в порядке деспотического означающего как закон деспота или эффект объекта высот является, на самом деле, формальным условием эдиповых образов, которые развернутся в поле имманентности, оставленном отступлением означающего. Я достигаю желания тогда, когда мне удается кастрация!.. Что означает уравнение желание = кастрация, если не поистине волшебную операцию, которая состоит в замещении желания, находящегося под законом деспота, во введении в самую его глубину нехватки, в спасении нас от Эдипа посредством фантастической регрессии. Эту фантастическую и гениальную регрессию стоило выполнить; «никто мне не помог», как говорит Лакан, скинуть иго Эдипа и довести его до пункта его самокритики. Но это похоже на историю сопротивленцев, которые, стремясь разрушить башню, настолько хорошо уравновесили заряды пластида, что башня просто подпрыгнула в воздух и снова опустилась на свой фундамент. От символического к воображаемому, от кастрации к Эдипу, от деспотической эпохи к капитализму — в таком движении осуществляется обратный прогресс, из-за которого объект высот, вездесущий и перекодирующий, устраняется, уступает место общественному полю имманентности. Отсюда два аспекта означающего — трансцендентный закрытый объект в своей максимальной величине, распределяющий недостаток, и имманентная система отношений между минимальными элементами, которые начинают заполнять оставленное открытым поле (немного похоже на то, как в традиции осуществлялся переход от Единого Парменида к атомам Демокрита).
Трансцендентный, все более спиритуализируемый объект для все более имманентного, все более интериоризируемого поля сил — такова эволюция бесконечного долга, проходящего через католицизм, а потом и Реформацию. Крайняя спиритуализация деспотического государства, крайняя интериоризация капиталистического поля определяют нечистую совесть. Она не является противоположностью цинизма; наоборот, в частных лицах она является коррелятом цинизма общественных лиц. Все циничные средства нечистой совести, которые были проанализированы Ницше, а затем Лоуренсом и Миллером, стремившимися определить европейского цивилизованного человека: царство образов, гипноз, оцепенение, распространяемое ими; ненависть к жизни, ко всему тому, что свободно, что проходит или протекает; всеобщее излияние инстинкта смерти, депрессия, вина, используемая как средство заражения, как поцелуй вампира: «Не стыдно ли тебе, что ты счастлив?», «Следуй моему примеру, я не оставлю тебя, пока ты тоже не скажешь „это моя вина“!», мерзкое заражение депрессивных, невроз как единственная болезнь, которая состоит в том, чтобы делать больными других; структура позволения: «Пусть я смогу убивать, красть, резать глотки, убивать! Но только во имя общественного порядка, и пусть папа-мама будут гордиться мной!»; двойное направление для рессентимента, обращение против себя и проекция на другого: «отец мертв, это моя вина, кто его убил? Это твоя вина, это еврей, араб, китаец», все ресурсы расизма и сегрегации, отвратительное желание быть любимым, хныканье по причине недостатка любви, от того, что тебя не любят и «не понимают», и в то же самое время сведение сексуальности к «маленькому грязному секрету», вся эта пасторская психология, — нет ни одного из этих средств, которое не нашло бы в Эдипе свою землю-кормилицу и свою пищу. Также нет ни одного из этих средств, которое не служило бы и не развивалось бы в психоанализе, представляющемся новым воплощением «аскетического идеала». Повторим еще раз: не психоанализ изобретает Эдипа, он лишь дает ему последнюю территориальность — диван и что-то вроде последнего закона — деспота-аналитика, принимающего деньги. Но мать как симулякр территориальности, отец как симулякр деспотического закона и отделенное, расколотое, кастрированное Эго суть продукты капитализма, поскольку он задает операцию, которая не имеет эквивалента в других формациях. В любом ином месте семейная позиция является только стимулом для инвестирования общественного поля желанием — семейные образы функционируют, лишь открываясь на общественные образы, с которыми они спариваются или сталкиваются в контексте борьбы или компромиссов; так что через срезы и сегменты семей инвестируются экономические, политические, культурные срезы поля, в которое они погружены (ср. шизоанализ ндембу). То же самое происходит даже в периферийных областях капитализма, где усилие, прилагаемое колонизатором ради эдипизации туземца, африканского Эдипа, сталкивается с разрывом семьи по линиям общественной эксплуатации и общественного подавления. Но именно в мягком центре капитализма, в умеренных буржуазных регионах колония становится интимной и частной, внутренней для каждого — в этом случае поток инвестирования желания, который идет от семейного стимула к общественной организации (или дезорганизации), определенным образом покрывается оттоком, который накладывает общественное инвестирование на семейное инвестирование как псевдоорганизатора. Семья стала местом эха и резонанса всех общественных определений. Реакционному инвестированию капиталистического поля свойственно прилагать все общественные образы к симулякрам ограниченной семьи, чтобы везде, куда ни повернись, обнаруживались только папа-мама — та самая эдипова гниль, которая пристает к нашей коже. Да, я желал свою мать и хотел убить своего отца; один-единственный объект высказывания, Эдип, для всех капиталистических высказываний, а между двумя — срез наложения, кастрация.
Маркс говорил: заслуга Лютера в том, что он определил сущность религии не на стороне объекта, а как внутреннюю религиозность; заслуга Адама Смита и Рикардо в том, что они определили сущность или природу богатства не как объективную природу, а как субъективную абстрактную и детерриторизованную сущность, как производственную деятельность вообще. Но поскольку это определение осуществляется в условиях капитализма, они снова объективируют эту сущность, отчуждают ее и ретерриторизуют, на этот раз в форме частной собственности на средства производства. Так что, несомненно, капитализм является «универсальным» любого общества, но только в той мере, в какой он способен довести до определенного пункта свою собственную критику, то есть критику средств, с помощью которых он повторно связывает то, что в нем тяготело к освобождению или представлялось свободным[263]. То же самое необходимо сказать о Фрейде — его величие в том, что он определил сущность или природу желания не по отношению к объектам, целям или даже источникам (территориям), а как абстрактную субъективную сущность, либидо или сексуальность. Только эту сущность он все еще соотносит с семьей как последней территориальностью частного человека (отсюда положение Эдипа, поначалу маргинального в «Трех набросках», а затем все больше смыкающегося с желанием). Все происходит так, как будто Фрейд извинялся за свое глубокое открытие сексуальности, говоря нам: «По крайней мере, это не выйдет за пределы семьи!» Маленький грязный секрет, а не великое открытие. Фамилиалистское наложение вместо дрейфа желания. Вместо огромных раскодированных потоков — маленькие ручейки, снова закодированные в мамашиной постели. Интериорность вместо нового отношения с внешним. В психоанализе всегда развивается дискурс нечистой совести и вины, в нем они находят свою пищу (и это называется лечением). Причем по крайней мере в двух пунктах Фрейд полностью снимает с реальной внешней семьи любую вину, чтобы еще больше интериоризировать их — семью и вину — в самом маленьком члене, ребенке. То, как он задает автономное вытеснение, независимое от подавления; то, как он отказывается от темы соблазнения ребенка взрослым, замещая ее индивидуальным фантазмом, который превращает реальных родителей в невиновных или даже в жертв[264]. Ведь нужно, чтобы семья представлялась в двух обликах — в первом она, несомненно, виновна, но только в том, как она испытывается в интенсивных, внутренних переживаниях ребенка, причем способ этих переживаний смешивается с его собственной виной; во втором она остается инстанцией ответственности, которой мы обязаны ответственным взрослым человеком (Эдип как болезнь и как здоровье, семья как фактор отчуждения и как агент излечения — хотя бы и благодаря тому, как она воссоздается в переносе). Именно это продемонстрировал Фуко в своем замечательном тексте — внутренне присущий психоанализу фамилиализм не столько разрушает классическую психиатрию, сколько завершает ее. После деревенского дурачка и шута-деспота приходит семейный помешанный; то, что классическая психиатрия XIX века хотела организовать в лечебнице, — «императивный вымысел семьи», отец-разум и безумец-подрывник, родители, которые сами больны только своим детством, — все это находит свое завершение за пределами лечебницы, в психоанализе, в кабинете психоаналитика. Фрейд — это Лютер и Адам Смит психиатрии. Он мобилизует все ресурсы мифа, трагедии, сновидения, дабы снова заколдовать желание, на этот раз уже изнутри, в некоем интимном театре. Да, Эдип — это, несомненно, универсальное желания, продукт всемирной истории, но лишь при том условии, которое не было выполнено Фрейдом, а именно при условии, что Эдип способен, по крайней мере до определенного пункта, провести свою самокритику. Всемирная история — это только теология, если она не завоевывает условия своей случайности, своей сингулярности, своей иронии и своей собственной критики. Но каковы эти условия, эта точка самокритики? Открыть в семейном наложении природу общественных инвестирований бессознательного. Открыть в индивидуальном фантазме природу фантазмов группы. Или, что означает то же самое, довести симулякр до того пункта, где он перестанет быть образом образа, чтобы найти абстрактные фигуры, потоки-шизы, которые он держит в себе, пряча их. Заменить частного субъекта кастрации, расколотого на субъекта высказывания и субъекта высказанного, отсылающих всего лишь к двум порядкам личных образов, коллективными агентами, которые в свою очередь отсылают к машинным устройствам. Опрокинуть театр представления в порядок желающего производства — вот вся задача шизоанализа.