4. Материалистическая психиатрия
4. Материалистическая психиатрия
Знаменитый тезис психиатра Клерамбо кажется вполне обоснованным: бред с его общим систематическим характером является вторичным по отношению к частным и локальным феноменам автоматизма. И действительно, бред характеризует регистрацию, которая собирает процесс производства желающих машин; и хотя у него есть свои собственные синтезы и привязанности, как это можно наблюдать в паранойе и даже в параноидных формах шизофрении, он не образует автономной сферы, он вторичен по отношению к функционированию и сбоям желающих машин. Однако Клерамбо пользовался термином «(умственный) автоматизм» для обозначения всего лишь атематических феноменов удвоения звука, озвончения, взрыва, бессмыслицы, в которых он видел механическое следствие заражения или отравления. Большую часть бреда он затем объяснял как следствие автоматизма; что же до другой части, «личной», она имела реактивную природу, отсылая к «характеру», проявления которого могли, впрочем, опережать автоматизм (пример — параноический характер)[33]. Таким образом, в автоматизме Клерамбо видел только неврологический механизм в наиболее общем смысле этого слова, а не процесс экономического производства, вводящий в игру желающие машины; а что касается истории — он довольствовался упоминанием врожденного или приобретенного характера. Клерамбо — это Фейербах психиатрии в том смысле, в каком Маркс говорит: «В той мере, в какой Фейербах материалист, у него не бывает истории, а в той мере, в какой он принимает к рассмотрению историю, он не материалист». Действительно материалистическая психиатрия определяется, напротив, по двойной операции: введению желания в механизм и введению производства в желание.
Не существует глубокого различия между ложным материализмом и типичными формами идеализма. Теория шизофрении отмечена тремя понятиями, которые определяют ее тройственную формулу: диссоциацией (Крепелин), аутизмом (Блейлер), пространством-временем или бытием-в-мире (Бинсвангер). Первое из этих понятий — объяснительное, оно претендует на объяснение специфического нарушения или же исходного недостатка. Второе — содержательное понятие, оно указывает на специфику явления: бред как таковой или разрыв, «оторванность от реальности, сопровождаемая относительным или абсолютным преобладанием внутренней жизни». Третье — это выразительное понятие, оно открывает или переоткрывает бредящего человека в его особом мире. У трех этих понятий общим является то, что они соотносят проблему шизофрении с Эго, используя в качестве посредника «образ тела» (то есть последнее перевоплощение души, в котором смешиваются требования спиритуализма и позитивизма). Однако с Эго все то же самое, что и с папой-мамой, — шизик давным-давно в него не верит. Он по ту сторону, за, под, в другом каком-то месте, но не в этих проблемах. А там, где он, — там есть проблемы, непреодолимые страдания, невыносимые тяготы, но откуда берется стремление вернуть его туда, откуда он ушел, загнать его в те проблемы, которые уже не являются его проблемами, высмеять его истину, которой, как решили, отдано уже достаточно почестей неким идеальным приподниманием шляпы? Нам скажут, что шизик больше не может говорить «я» и что ему нужно вернуть эту священную функцию высказывания. И именно это он весьма точно выражает, говоря: меня пытаются снова запачкать. «Я не буду больше говорить „Я“, я никогда не буду больше это говорить, это слишком глупо. Вместо этого каждый раз, как я это услышу, я буду ставить третье лицо, если я буду об этом думать. Если это их забавляет. Но это ничего не изменит». И если он снова начинает говорить «я», это ничего не меняет. Настолько он вне этих проблем, настолько он по ту сторону от них. Даже Фрейд не освобождается от этой узкой точки зрения на Эго. А помешала ему именно его собственная тройственная формула — эдипова и невротическая: папа — мама — я. Следует затем спросить, не привел ли Фрейда аналитический империализм эдипова комплекса к тому, чтобы вновь поднять и гарантировать своим авторитетом неудачное понятие аутизма, применяемое к шизофрении. Ведь — в конечном счете, не надо ничего скрывать от самих себя — Фрейд не любит шизофреников, он не любит их сопротивление эдипизации, он скорее стремится рассматривать их в качестве животных: они, как он утверждает, принимают слова за вещи, они апатичны, нарциссичны, отрезаны от реальности, не способны на перенос, они похожи на философов, а это «нежелательное сходство». Часто ставился вопрос, как аналитически интерпретировать отношение между влечениями и симптомами, между символом и символизируемым. Является ли это отношение причинным или же это отношение понимания или выражения? Этот вопрос ставится слишком теоретически. Ведь, в конце концов, как только нас загоняют в Эдипа, как только нас меряют по Эдипу, игра сыграна, поскольку тем самым уже подавлено единственное подлинное отношение, то есть отношение производства. Великим открытием психоанализа было открытие желающего производства, производств бессознательного. Но вместе с Эдипом это открытие было в скором времени затемнено новым идеализмом: бессознательное как завод было заменено неким античным театром; производственные единицы бессознательного были заменены представлением; а производящее бессознательное — бессознательным, которое не могло делать уже ничего, кроме как выражаться (миф, трагедия, сновидение…).
Каждый раз, когда проблема шизофреника сводится к Эго, остается лишь «вкушать» предполагаемую сущность или специфику шизофреника — иногда с любовью и жалостью, а иногда лишь для того, чтобы выплюнуть их с отвращением. В одном случае это расколотое Эго, в другом — отрезанное, в третьем, самом замысловатом, — Эго, которое никогда не переставало существовать, но только в своем собственном мире, Эго, которое раскрывается перед хитрым психиатром, понимающим сверхнаблюдателем, то есть феноменологом. Напомним снова предупреждение Маркса: по вкусу пшеницы невозможно догадаться, кто ее вырастил, по продукту невозможно угадать режим и отношения производства. Продукт представляется тем более специфичным, неопровержимо специфичным, чем более он соотносится с идеальными формами причинения, понимания или выражения, а не с реальным процессом производства, от которого он зависит. Шизофреник представляется тем более специфичным и персонализированным, чем в большей степени процесс приостанавливается или превращается в цель или же — чем в большей степени его заставляют разыгрываться в пустоте до бесконечности, дабы спровоцировать ту «ужасающую крайность, в которой душа и тело приходят к гибели» (Аутист). Знаменитое «конечное состояние» Крепелина… Но как только указывают, напротив, на материальный процесс производства, специфичность продукта начинает исчезать, и в то же время проявляется возможность другого «выполнения». До того как стать недугом замороченного шизофреника, персонифицированного в аутизме, шизофрения является процессом производства желания и желающих машин. Как осуществляется переход от одного к другому и насколько такой переход неизбежен — важный вопрос, на который нам еще предстоит ответить. В этом пункте, как и в других, наиболее ценные указания даны Ясперсом, поскольку его «идеализм» оказался удивительно нетипичным. Противопоставляя понятия процесса и реакции или развития личности, он мыслит процесс как разрыв, вторжение, осуществляющееся за пределами фиктивного отношения с Эго, чтобы заменить последнее на отношение с «демоническим» в природе. Ему не хватало только понимания процесса как материальной экономической реальности, как процесса производства в тождестве Природа = Промышленность и Природа = История.
В определенном смысле логика желания упускает свой объект на самом первом шагу — на первом шагу платонического разделения, которое заставляет нас выбирать между производством и приобретением. Как только мы ставим желание на сторону приобретения, мы создаем идеалистическую (диалектическую, нигилистическую) концепцию желания, которая определяет его прежде всего в качестве нехватки, нехватки объекта, нехватки реального объекта. Верно, что другая сторона, сторона «производства», не остается без внимания. В конце концов именно Кант осуществил революцию в теории желания, определив его в качестве «способности быть посредством своих представлений причиной реальности объектов этих представлений». Но не случайно для иллюстрации этого определения Кант упоминает о суеверных представлениях, галлюцинациях и фантазмах: мы хорошо знаем, что реальный объект может быть произведен только посредством внешней причинности и механизмов, но это знание не мешает нам верить во внутреннюю способность желания порождать свой объект, пусть и в нереальной, галлюцинаторной или фантазматической форме, и представлять эту причинность в самом желании[34]. Реальность объекта, если он произведен желанием, есть, следовательно, психическая реальность. Тогда можно сказать, что критическая революция по существу ничего не меняет: такой способ понимания продуктивности не ставит под вопрос классическую концепцию желания как нехватки, поскольку опирается на нее, подкрепляется ею и углубляет ее. Действительно, если желание является нехваткой реального объекта, то сама его реальность состоит в «сущности нехватки», которая производит фантазматический объект. Желание, проинтерпретированное подобным образом как производство, но производство фантазмов, было отлично раскрыто психоанализом. На самом низком уровне интерпретации это означает, что реальный объект, которого не хватает желанию, в свою очередь отсылает к внешнему натуральному или социальному производству, тогда как желание внутренне производит некое воображаемое подобие, которое дублирует реальность, как если бы «за каждым реальным объектом имелся предмет мечтаний» или ментальное производство — за реальными производствами. И конечно, не случайно, что психоанализ в результате вышел на исследование гаджетов и рынков — в самой что ни на есть ничтожной форме психоанализа объекта (психоанализ пакета с лапшой, автомобиля или всяких заковыристых «штуковин»). Но даже когда фантазм интерпретируется во всей своей протяженности, то есть не как объект, а как специфическая машина, которая выводит на сцену желание, эта машина остается театральной, она сохраняет комплементарность того, что она разделяет, — в этом случае относительной и определенной нехваткой своего собственного реального объекта задается уже потребность, тогда как желание представляется в качестве того, что производит фантазм и производит само себя, отрываясь от объекта, при этом, конечно, удваивая нехватку, возводя ее в абсолют, делая из нее «неисправимую недостаточность бытия», «нехватку бытия, которая называется жизнью». Отсюда представление желания как подкрепленного потребностями, причем производительность желания продолжает реализовываться на основе потребностей, их отношения к объекту, определяемого нехваткой (теория подкрепления). Короче говоря, когда желающее производство сводится к производству фантазма, приходится довольствоваться извлечением всех следствий из того идеалистического принципа, который определяет желание в качестве нехватки, а не в качестве производства, «промышленного» производства. Клеман Россе верно замечает: каждый раз, когда мы настаиваем на нехватке того, чего якобы не хватает желанию для определения своего объекта, «оказывается, что мир удваивается другим миром, каким бы он ни был, следуя следующей траектории — желанию не хватает объекта; следовательно, мир не содержит всех объектов, в нем не хватает по крайней мере одного объекта, то есть объекта желания; следовательно, существует какое-то другое место, которое содержит ключ к желанию (которого не хватает миру)»[35].
Если желание производит, оно производит реальное. Если желание производительно, оно может быть таковым только в реальности, производя реальность. Желание является совокупностью пассивных синтезов, которые прорабатывают частичные объекты, потоки и тела, которые функционируют в качестве производственных единиц. Из них вытекает реальное, оно есть результат пассивных синтезов желания как самопроизводства бессознательного. Желание ни в чем не испытывает нехватки, ему не испытать нехватки в своем объекте. Скорее именно субъект не достигает желания или же в желании отсутствует постоянный субъект: постоянный субъект бывает лишь благодаря подавлению. Желание и его объект составляют одно целое, это машина как машина машины. Желание — это машина, и объект желания — это подсоединенная машина, так что произведенное выбирается из производства, причем что-то отделяется от производства произведенному, которое отдаст остаток кочевому и бродячему субъекту. Объективное бытие желания — это само Реальное[36]. Не существует какой-то особой формы существования, которую можно было бы назвать психической реальностью. Как говорит Маркс, не существует нехватки, существует страсть, как «естественное и чувственное объективное бытие». Не желание подкрепляется потребностями, а наоборот — потребности проистекают из желания, они являются контр-продукта-ми в реальном, произведенном желанием. Нехватка — это противодействие желания, она выстраивается, укрепляется и обособляется в природном и социальном реальном. Желание всегда удерживается вблизи от условий объективного существования, оно прилегает к ним и следует за ними, не сохраняется без них, смещается с ними — вот почему оно так легко становится желанием смерти, тогда как потребность определяет удаленность субъекта, который потерял желание, теряя пассивный синтез своих условий. Потребность как практика пустоты не имеет иного смысла: пускаться в поиски пассивных синтезов, схватывать их, паразитировать на них там, где они еще остались. Напрасно все это говорить — мы не трава, мы давно потеряли хлорофилловый синтез, нам нужно есть… Желание тогда становится тем отвратительным страхом, что тебе чего-то не хватит. Но ту фразу, в которой он выражается, произносят как раз не бедные и не лишенцы. Те-то как раз знают, что они близки к траве, что желанию «требуется» мало вещей, и не тех, которые им оставляют, а тех, которых их постоянно лишают, которые задавали не нехватку в сердце субъекта, а скорее объективность человека, для которого желать — это производить, производить в реальности. Реальное не невозможно, напротив, в реальном возможно все, все становится возможным. Не желание выражает молярную нехватку в субъекте, а молярная организация лишает желание его объективного бытия. Революционеры, художники и провидцы довольствуются тем, что они объективны, всего лишь объективны — они знают, что желание охватывает жизнь своей производящей способностью и воспроизводит ее тем более интенсивно, чем меньше ему нужно. И тем хуже для тех, кто думает, что это легко сказать, что это книжная мысль. «Из тех немногих книг, которые я прочел, я извлек вывод, что люди, которые в наибольшей степени окунались в жизнь, которые вылепливали ее, которые были самой жизнью, — мало ели, мало спали, обладали небольшим количеством вещей, если те вообще у них были. Они не поддерживали никаких иллюзий относительно долга, порождения потомства, иллюзий с ограниченными целями продолжения семьи или защиты государства… Мир фантазмов — тот мир, который мы так и не перестали завоевывать. Это мир прошлого, а не будущего. Идти вперед, цепляясь за прошлое, — значит тянуть с собой кандалы каторжника»[37]. Живой провидец — это Спиноза в обличье неаполитанского революционера. Мы хорошо знаем, откуда берется нехватка — и ее субъективный коррелят, фантазм. Нехватка выстраивается, организуется в социальном производстве. Она контр-производится инстанцией антипроизводства, которая накладывается на производительные силы и присваивает их. Она никогда не является первичной; производство никогда не организуется в зависимости от некоей предшествующей нехватки, наоборот, это нехватка начинает выстраиваться, обособляться и распространяться в соответствии с организацией предшествующего производства[38]. Вот в чем заключается искусство господствующего класса, эта практика пустоты в виде рыночной экономики — организовывать нехватку в изобилии производства, подталкивать все желание к тому, чтобы оно скатилось к сильнейшему страху нехватки, делать так, чтобы объект зависел от реального производства, которое предполагается внешним желанию (требования рациональности), тогда как производство желания переходит в фантазм (и только в фантазм).
Не существует общественного производства реальности, с одной стороны, — и желающего производства фантазма — с другой. Между двумя этими производствами могли бы установиться только вторичные связи интроекции и проекции, как если бы общественные практики дублировались ментальными интериоризированными практиками или как если бы ментальные практики проецировались в общественные системы, причем ни те ни другие никак не касались бы друг друга. Пока мы довольствуемся тем, что выстраиваем параллель, на одной стороне которой оказываются деньги, золото, капитал и капиталистический треугольник, а на другой — либидо, анус, фаллос и семейный треугольник, мы просто предаемся приятному времяпрепровождению, однако при этом денежные механизмы остаются абсолютно безразличны к анальным проекциям тех, кто их осуществляет. Параллелизм Маркс — Фрейд остается абсолютно бесплодным и безразличным, выводя на сцену термины, которые интериоризируются друг в друге или проецируются друг на друга, оставаясь по-прежнему чуждыми друг для друга, как в известном уравнении деньги = = дерьмо. На самом деле общественное производство является исключительно самим желающим производством в определенных условиях. Мы утверждаем, что общественное поле само прорабатывается желанием, что оно является его исторически определенным продуктом, что либидо не нужны никакое опосредование или сублимация, никакая физическая операция, никакая трансформация для того, чтобы инвестировать производительные силы и производственные отношения. Существует только желание и общественное, и ничего другого. Даже самые репрессивные и удушающие формы общественного воспроизводства произведены желанием — в той организации, которая проистекает из него в тех или иных условиях, которые мы должны будем проанализировать. Вот почему фундаментальной проблемой политической философии остается та, которую смог поставить Спиноза (а Райх заново открыл): «Почему люди борются за свое рабство, как словно бы речь шла об их спасении?» Как происходит, что они начинают кричать: еще больше налогов! еще меньше хлеба! Как говорит Райх, удивительно не то, что одни люди воруют, а другие бастуют, а скорее то, что голодные воруют не всегда, а эксплуатируемые не всегда бастуют: почему люди на протяжении веков терпят эксплуатацию, унижение, рабство, так что в итоге хотят их не только для других, но и для самих себя? Никогда Райх не достигает большей высоты мысли, чем в тот момент, когда он, объясняя фашизм, отказывается от привлечения неполноты знания или же иллюзий масс и требует объяснения через желание, в терминах желания — нет, массы не были обмануты, они желали фашизм в такой-то момент, в таких-то обстоятельствах, и именно это требуется объяснить, это извращение стадного желания[39]. Однако Райху не удается дать удовлетворительный ответ, поскольку он в свою очередь восстанавливает то, что собирался разрушить, различая рациональность, какая она есть или должна была бы иметься в процессе общественного производства, и иррациональное в желании, причем только второе подлежит рассмотрению в психоанализе. Тогда на долю психоанализа он оставляет лишь объяснение «негативного», «субъективного», «заторможенного» в общественном поле. После этого он необходимым образом возвращается к дуализму реального рационального произведенного объекта и фантазматического ирреального производства[40]. Он отказывается от открытия общей меры или равнообъемности общественного поля и желания. Дело в том, что для основания действительно материалистической психиатрии ему не хватало категории желающего производства, которому реальное подчинялось бы как в своих, условно говоря, рациональных, так и в иррациональных формах.
Значительная распространенность общественного подавления, воздействующего на желающее производство, ни в малейшей степени не затрагивает наш принцип: желание производит реальное, то есть желающее производство — не что иное, как общественное производство. Не следует выделять желанию какую-то особую форму существования, некую ментальную или психическую реальность, которая противопоставлялась бы материальной реальности общественного производства. Желающие машины — это не те фантазматические или онирические машины, которые отличались бы от технических и общественных машин, постоянно удваивая их. Фантазмы являются скорее вторичными выражениями, которые выводятся из тождества двух типов машин в определенной среде. Поэтому фантазм никогда не бывает индивидуальным; это всегда групповой фантазм, как сумел показать институциональный анализ. Два типа групповых фантазмов существуют только потому, что указанное тождество может быть прочитано в двух смыслах, то есть в соответствии либо с тем, что желающие машины увязают в формируемых ими больших стадных массах, либо с тем, что общественные машины соотносятся с элементарными силами желания, которые их образуют. Следовательно, может случиться, что в групповом фантазме либидо будет инвестировать существующее общественное поле, включая и его наиболее репрессивные формы; или же, напротив, оно может действовать путем контр-инвестирования, подключая к существующему общественному полю революционное желание (например, великие социалистические утопии XIX века функционируют не в качестве идеальных моделей, а в качестве групповых фантазмов, то есть агентов реальной производительности желания, которые делают возможным дезинвестирование или «дезинституцию» актуального общественного поля в пользу революционного установления самого желания). Но между двумя этими машинами — желающими машинами и общественными техническими машинами — никогда не бывает различия по природе. Конечно, определенное различие имеется, но лишь различие по режиму, зависящее от отношений величины. Это одни и те же машины с точностью до этого различия по режиму; и именно это показывают фантазмы группы.
Когда ранее мы попытались выписать параллель между общественным производством и желающим, дабы в обоих случаях показать наличие инстанции антипроизводства, способной накладываться на производительные силы и присваивать их, этот параллелизм сам по себе ничего не говорил об отношении между двумя этими производствами. Мы можем лишь уточнить некоторые аспекты, касающиеся различия по режиму. В первую очередь, технические машины, что очевидно, функционируют лишь при том условии, что они не сломаны; их собственный предел — это износ, а не поломка. Маркс может основываться на этом простом принципе, чтобы показать, что режим технических машин — это режим такого жесткого различия средства производства и продукта, благодаря которому машина передает продукту стоимость, причем именно ту стоимость, которую она теряет, изнашиваясь. Напротив, желающие машины постоянно ломаются на ходу, они работают только в таком поломанном состоянии — всегда часть производства прививается к произведенному, а детали машины являются ее же топливом. Искусство часто использует это свойство, создавая настоящие групповые фантазмы, которые замыкают общественное производство на желающее производство и вводят функцию поломки в воспроизводство технических машин. Таковы обуглившиеся скрипки Армана, раздавленные повозки Цезаря. В более общем виде критико-параноидальный метод Дали гарантирует взрыв желающей машины в объекте общественного производства. Но уже Равель предпочитал поломку износу и заменял постепенное замедление или затухание внезапными остановками, колебаниями, встряхиваниями, провалами, дроблениями[41]. Художник — господин предметов; он объединяет в своем искусстве сломанные, сгоревшие, вышедшие из строя предметы, чтобы возвратить их в режим желающих машин, частью самого функционирования которых является поломка; он представляет параноические, преображающие, безбрачные машины в виде определенного числа технических машин, намереваясь подорвать технические машины желающими. Более того, произведение искусства само по себе является желающей машиной. Художник собирает свое сокровище для приближающегося взрыва, и поэтому-то он обнаруживает, что разрушение на самом деле наступает не так уж и быстро. Из этого вытекает второе различие по режиму: желающие машины производят антипроизводство сами собой, тогда как антипроизводство, свойственное техническим машинам, всего лишь произведено во внешних условиях воспроизводства процесса (хотя эти условия и не налагаются «впоследствии»). Вот почему технические машины не являются экономической категорией, они всегда отсылают к социусу или общественной машине, которая не смешивается с ними и которая обусловливает это воспроизводство. Следовательно, техническая машина является не причиной, а только признаком некоей общей формы общественного производства — такова связь ручных машин и примитивных обществ, гидравлической машины и азиатской формы, промышленной машины и капитализма. Следовательно, когда мы представляли социус в качестве аналога полного тела без органов, за этой аналогией скрывалось и важное различие. Ведь желающие машины — это фундаментальная категория экономии желания, они сами по себе производят тело без органов, они не отличают агентов от своих собственных деталей, а также производственных отношений от своих собственных отношений и социальности от техничности. Желающие машины являются одновременно техническими и общественными. Именно в этом смысле желающее производство является местом первичного вытеснения, тогда как общественное производство — это место подавления, причем между этим подавлением и упомянутым вытеснением осуществляется нечто вроде вторичного вытеснения «в собственном смысле слова»: все здесь зависит от ситуации тела без органов или его эквивалента, то есть от того, чем оно является — внутренним результатом или внешним условием (при этом, в частности, меняется роль инстинкта смерти).
Однако это одни и те же машины, в двух разных режимах, хотя для желания это и очень странное приключение — желать подавления. Существует лишь одно производство, а именно производство реального. Несомненно, мы можем выразить это тождество двумя способами, но два этих способа задают самопроизводство бессознательного как цикл. Мы можем сказать, что любое общественное производство проистекает из желающего производства в определенных условиях — сначала Homo natura. Но мы также должны, сделав уточнение, сказать, что желающее производство вначале является общественным, что оно пытается освободиться лишь в самом конце (сначала Homo historia). Дело в том, что исходно тело без органов не дано для самого себя, оно не проецируется затем из этого начала в различные типы социуса, как если бы какой-то великий параноик, глава первичной общины, стоял у основания общественной организации. Общественная машина, или социус, может быть телом Земли, телом Деспота, телом Денег. Она никогда не является проекцией тела без органов. Скорее само тело без органов оказывается конечным остатком детерриторизованного социуса. Задача социуса всегда сводилась к следующему: кодировать потоки желания, записывать их, регистрировать, делать так, чтобы никакой поток не оставался незакрытым, неканализированным, неупорядоченным. Когда первичной территориальной машины было уже недостаточно, деспотическая машина установила определенный тип перекодирования. Но капиталистическая машина, поскольку она возводится на ранее или позднее возникших руинах деспотического Государства, оказывается в совершенно новой ситуации — ситуации раскодирования и детерриторизации потоков. Капитализм не сталкивается с этой ситуацией как с чем-то внешним, поскольку он живет ею, обнаруживает в ней одновременно свое условие и свою материю, насильственно учреждает ее. Его суверенные производство и подавление могут осуществляться только этой ценой. В действительности он рождается из встречи потоков двух типов — раскодированных потоков производства в форме капитала-денег и раскодированных потоков труда в форме «свободного трудящегося». Поэтому, в противоположность предшествующим общественным машинам, капиталистическая машина сама по себе не способна предложить код, который покрывал бы всю совокупность общественного поля. Саму идею кода она при помощи денег заменила аксиоматикой абстрактных количеств, которая идет еще дальше в деле детерриторизации социуса. Капитализм стремится к порогу раскодирования, который демонтирует общество в пользу тела без органов, который, оставаясь на этом теле, освобождает потоки желания в детерриторизованном поле. Верно ли в таком случае говорить, что шизофрения — это продукт капиталистической машины в том же смысле, в каком депрессивная мания и паранойя — это продукт деспотической машины, а истерия — продукт территориальной машины?[42]
Раскодирование потоков, детерриторизация социуса формируют наиболее существенную тенденцию капитализма. Он непрестанно приближается к своему пределу, который является собственно шизофреническим пределом. Он всеми своими силами пытается произвести шизика как субъекта раскодированных потоков на теле без органов, оказывающегося большим капиталистом, чем капиталист, и большим пролетарием, чем пролетарий. Постоянно усиливать эту тенденцию — до того самого пункта, когда капитализм со всеми своими потоками будет послан к черту: на самом деле мы еще ничего не видели. Когда говорят, что шизофрения — это наша болезнь, болезнь нашей эпохи, не следует иметь в виду только то, что современная жизнь сводит с ума. Речь идет не об образе жизни, а о процессе производства. Речь не идет и о простом параллелизме, хотя параллелизм оказывается уже более точным, с точки зрения провала кодов, — например, параллелизм между смысловыми сдвигами у шизофреников и механизмами растущей разбалансировки на всех ступенях индустриального общества. Таким образом, мы хотим сказать, что капитализм в своем процессе производства производит огромный шизофренический заряд, на который он переносит весь груз своей репрессии и который тем не менее постоянно воспроизводится в качестве предела процесса. Ведь капитализм постоянно задерживает, замедляет ту свою тенденцию, которую он в то же самое время развивает; он непрестанно отталкивает свой предел в тот самый момент, когда стремится к нему. Капитализм устанавливает или восстанавливает все виды остаточных и фальшивых, воображаемых или символических территориальностей, на которых он пытается с грехом пополам снова закодировать, заштемпелевать людей, производных от абстрактных количеств. Все снова приходит или возвращается — государства, отечества, семьи. Именно в результате этого капитализм в своей идеологии становится «пестрой картиной всего того, во что когда-то верили». Реальное не невозможно, оно все более и более искусственно. Маркс назвал законом противоречивой тенденции двойное движение, состоящее в тенденции к понижению процента прибыли и в росте абсолютной массы прибавочной стоимости. В качестве короллария этого закона выступает двойное движение раскодирования или детерриторизации потоков и их насильственной и фальшивой ретерриторизации. Чем больше капиталистическая машина детерриторизует, раскодируя и аксиоматизируя потоки для извлечения из них прибавочной стоимости, тем больше ее придаточные аппараты, бюрократические и полицейские, всеми силами ретерриторизуют, постоянно поглощая возрастающую долю прибавочной стоимости.
Поэтому вовсе не по отношению к влечениям можно дать достаточные актуальные определения невротика, извращенца или психотика, поскольку влечения сами являются желающими машинами. Такие определения даются по отношению к современным территориальностям.
Невротик остается зажатым в остаточных или фальшивых территориальностях нашего общества и ограничивает все эти территориальности Эдипом как предельной территориальностью, которая воссоздается в кабинете аналитика, на полном теле психоаналитика (да, начальник — это отец, и глава государства, и Вы тоже, доктор…) — Извращенец — это тот, кто ловит подделку на слове: вы так хотите, вот и получайте — территориальности, бесконечно более искусственные, нежели те, что предлагает нам общество, бесконечно искусственные семьи, секретные или ночные общества. Что же до шизика, своей заплетающейся походкой, которая не переставая сдвигается, блуждает, спотыкается, он постоянно углубляется все дальше и дальше в детерриторизацию, на своем собственном теле без органов, бесконечном в разложении общества, и, быть может, это его собственный способ обрести свою землю — прогулка шизика. Шизофреник удерживается на пределе капитализма: он является его развитой тенденцией, дополнительным продуктом, пролетарием и ангелом-истребителем. Он смешивает все коды, он несет раскодированные потоки желания. Реальное течет. Два аспекта процесса воссоединяются — метафизический процесс, который вводит нас в контакт с «демоническим» в природе или в сердце земли, и исторический процесс общественного производства, который возвращает желающим машинам автономию по отношению к общественной детерриторизованной машине. Шизофрения — это желающее производство как предел общественного производства. Желающее производство и его отличие по режиму от общественного производства оказываются, следовательно, в конце, а не в начале. Но от одного до другого простирается одно становление, которое является становлением реальности. И если материалистическая психиатрия определяется введением понятия производства в желание, то она не может избежать постановки проблемы конечного отношения между аналитической машиной, революционной машиной и желающими машинами в эсхатологических терминах.