2. Первобытная территориальная машина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Первобытная территориальная машина

Понятие территориальности только кажется двусмысленным. Если под ним понимать принцип постоянного географического местопребывания или распределения, то очевидно, что первобытная общественная машина не является территориальной. Территориальным в таком смысле будет только аппарат государства, который, согласно формуле Энгельса, «разделяет не народ, а территорию» и заменяет родовую организацию географической. Однако именно там, где, как кажется, родство главенствует над землей, достаточно легко показать важность локальных связей. Дело в том, что первобытная машина разделяет народ, но делает это на неделимой земле, на которой записываются коннективные, дизъюнктивные или конъюнктивные отношения каждого сегмента с другими (таковы, например, сосуществование или комплементарность главы сегмента и хранителя земли). Когда же деление распространяется на саму землю под воздействием административной, поместной и жилищной организации, в этом процессе уже нельзя усматривать развитие территориальности, поскольку он представляет собой, напротив, следствие первого серьезного шага в сторону детерриторизации первичных сообществ. Имманентное единство земли как неподвижного двигателя уступает место трансцендентному единству совсем иной природы, единству Государства; полное тело — это уже не тело земли, а тело Деспота, Нерожденного, который отныне отвечает за плодородие почвы и за дождь, падающий с небес, за общее присвоение всех производительных сил. Итак, первобытный дикий социус был единственной территориальной машиной в строгом смысле слова. А функционирование этой машины состоит в следующем: в склонении союза [alliance] и происхождения [filiation], в склонении разных линий родства на теле земли до появления государства.

Эта машина является машиной склонения именно потому, что невозможно просто дедуцировать союзы из происхождения или союзы из линий происхождения. Ошибкой было бы наделять союз лишь способностью индивидуировать лица, принадлежащие к определенной генеалогической линии; скорее, он создает обобщенную различимость. Лич приводит случаи весьма различных матримониальных режимов, из которых, однако, невозможно вывести различие в происхождении соответствующих групп. Во многих исследованиях «акцент ставится на внутренние связи сплоченной однолинейной группы или же на связи между различными группами, имеющими общее происхождение. Структурные связи, которые образуются в результате брака [mariage] членов различных групп, часто игнорировались или же уподоблялись универсальному понятию происхождения. Так, Форте, признавая за союзными связями такую же значимость, как и за связями происхождения, скрывает первые, используя выражение „дополнительное родство“. Это понятие, которое напоминает римское различие агнации и когнации[133], по существу, предполагает, что каждый индивид связан с родителями своего отца и своей матери, поскольку он является потомком отца и матери, а не потому, что они женаты… (Однако) перпендикулярные связи, которые латерально объединяют различные отцовские линии, не воспринимаются самими туземцами в качестве связей происхождения. Непрерывность во времени вертикальной структуры адекватно выражается агнатической передачей имени отцовской линии. Но непрерывность латеральной структуры не выражается подобным образом. Скорее, она поддерживается цепочкой экономических отношений между должником и кредитором…. Именно существование этих непогашенных долгов демонстрирует непрерывность отношений союзного типа»[134]. Происхождение является административным и иерархическим, а союз — политическим и экономическим, он выражает власть, которая смешивается с иерархией и не выводится из нее, и экономику, которая не смешивается с управлением. Происхождение и союз представляются двумя формами первобытного капитала, постоянного капитала или запаса происхождения и оборотного капитала или движимых пакетов долга. Им соответствуют две памяти — одна био-родовая и другая — память союзов и слов. Если производство регистрируется на социусе в сети дизъюнкций происхождения, то все равно необходимо, чтобы коннекции труда отделялись от производительного процесса и переходили в эту стихию регистрации, которая присваивает их, представляясь квазипричиной. Но она не может это сделать, не принимая, в свою очередь, этот коннективный режим в форме определенной союзной связи или некоего спряжения лиц, совместимого с дизъюнкциями происхождения. Именно в этом смысле экономика работает союзами. В производстве детей ребенок записывается по отношению к дизъюнктивным линиям своего отца и своей матери, но и эти линии, в свою очередь, вписывают его только посредством коннекции, представленной браком его отца и его матери. Следовательно, ни в один момент союз не может быть выведен из происхождения, поскольку и происхождение, и союз составляют по своей сущности открытый цикл, в котором социус воздействует на производство и в котором одновременно производство реагирует на социус. Марксисты правы, когда напоминают, что если родство и господствует в первобытном обществе, то оно в самом своем господстве детерминировано экономическими и политическими факторами. И если происхождение выражает то, что является господствующим, оставаясь детерминированным, — союз выражает то, что является детерминантом, или, скорее, выражает возвращение детерминанта в детерминированную систему господства. Вот почему важно изучить, как именно союзы сопрягаются с линиями происхождения на данной территориальной поверхности. Лич достаточно точно определил инстанцию локальных линий родства, которые отличаются от линий происхождения и действуют на уровне небольших сегментов, — это группы людей, живущих в одном и том же месте или в соседних местах, эти группы составляют браки и формируют конкретную реальность в гораздо большей степени, нежели абстрактные системы родства и матримониальные классы. Система родства является не структурой, а практикой, праксисом, методом и даже стратегией. Луис Берт, анализируя отношение союза и иерархии, показывает, что деревня выступает в качестве третьего члена, разрешающего матримониальные связи между элементами, которые были бы запрещены дизъюнкцией двух половин деревни, если подходить только с точки зрения структуры: «третий термин должен поэтому интерпретироваться скорее как метод, а не как действительный структурный элемент»[135]. Каждый раз, когда отношения родства в первобытном сообществе интерпретируются в зависимости от некоей структуры, которая якобы развертывается ментально, происходит соскальзывание к идеологии крупных сегментов, которая ставит союз в зависимость от больших линий происхождения, но при этом разоблачается практикой. «Нужно задаться вопросом, действительно ли в системах асимметричного союза существует фундаментальная тенденция обобщенного обмена, то есть тенденция завершения цикла. У народа мру я не смог найти ничего подобного… Каждый ведет себя так, словно бы ему была неизвестна та компенсация, которая возникнет в результате завершения цикла, каждый подчеркивает асимметрию отношения, настаивая на отношениях кредитора — должника»[136]. Система родства представляется закрытой только в той мере, в какой она отделяется от экономических и политических оснований, которые поддерживают ее в открытом состоянии и делают из союза нечто отличное от простой комбинаторики матримониальных классов и линий происхождения. Здесь разыгрывается вся логика кодирования потоков. Как обеспечить взаимное приспособление и подгонку друг к другу означающей цепочки и потока производства? Великий охотник-кочевник следует за потоками, быстро истощает их и смещается вместе с ними. В ускоренном режиме он воспроизводит всю свою линию происхождения, присваивает ее в том самом месте, которое поддерживает его в непосредственном отношении с предком или богом. Пьер Кластр описывает одинокого охотника, который составляет единое целое со своей силой и своей судьбой, который выкрикивает свою песню на языке, все более ускоряющемся и искаженном: Я, я, я — «я могучая природа, я возбужденная и агрессивная природа!»[137]. Таковы два характера охотника, великого параноика саванны или леса — реальное смещение с потоками, прямое происхождение от бога. Дело в том, что в пространстве кочевника полное тело социуса представляется просто прилагающимся к производству, оно еще не накладывается на производство. Пространство стоянки остается прилагающимся к пространству леса, оно постоянно воспроизводится в процессе производства, но оно еще не присвоило этот процесс. Объективно мнимое движение записи не подавило реальное движение кочевничества. Но не существует чистого кочевника, всегда и уже есть стоянка, где нужно хранить припасы, как бы малы они ни были, записывать и распределять, жениться и кормиться (Кластр хорошо показывает, как у гуаяки[138] на смену коннекции охотников и живых животных приходит дизъюнкция мертвых животных и охотников, дизъюнкция, подобная инцесту, поскольку охотник не может потреблять свою собственную добычу). Короче говоря, как мы увидим и на примере других случаев, всегда имеется извращенец, приходящий на смену параноику или сопровождающий его, — иногда это один и тот же человек в двух разных ситуациях: параноик саванны и извращенец деревни. Ведь, как только социус фиксируется, накладывается на производительные силы, приписывает их себе, проблема кодирования уже не может решаться за счет мгновенности перемещения (с точки зрения потока) и ускоренного воспроизводства (с точки зрения цепочки). Необходимо, чтобы потоки стали объектом выборок, которые создают минимальный запас, и чтобы означающая цепочка стала объектом отделений, которые создают минимум опосредовании. Поток кодируется настолько, насколько отделения цепочки и выборки потоков действуют в соответствии друг с другом, охватывают друг друга и вступают в союз. В этом-то и заключается в высшей степени извращенная деятельность локальных групп, которые заключают браки на первичной территориальности, — это нормальная или непатологическая извращенность, как говорил Анри Эй [Henry Еу], обсуждая иные случаи, в которых проявляется «психическая работа по выбору, уточнению, подсчету». И так происходит с самого начала, поскольку не существует чистого кочевника, который мог бы довольствоваться гонкой за потоками и воспеванием своего непосредственного родства, всегда существует социус, который ожидает собственного проецирования, уже занимаясь выборкой и отделением.

Выборки потоков создают запас происхождения в означающей цепочке; но и, наоборот, отделения цепочки создают движимые долги союза, которые ориентируют и направляют потоки. На полотне как семейном запасе обмениваются брачными камнями или каури[139]. Существует большой цикл потоков производства и цепочек записи и более узкий цикл между запасами происхождения, которые сцепляют или сжимают потоки, и массивами союзов, которые заставляют цепочки течь. Происхождение от предков — это одновременно поток производства и цепочка записи, запас происхождения и флюксия союза. Все происходит так, словно бы запас создавал поверхностную энергию записи или регистрации, потенциальную энергию мнимого движения, однако долг — это актуальное направление этого движения, кинетическая энергия, определенная открытым в обе стороны путем даров и ответных даров, проложенным на этой поверхности. В «кула»[140] циркуляция ожерелий и колье останавливается в определенных местах, в определенных обстоятельствах, чтобы образовать запас.

Не существует производительных коннекций без дизъюнкций происхождения, которые их себе присваивают, так же как нет дизъюнкций происхождения, которые не воссоздавали бы латеральные коннекций при помощи союзов и супружеств отдельных лиц. Не только потоки и цепочки, но и постоянные запасы и движимые пакеты, поскольку они сами предполагают двусторонние отношения между цепочками и потоками, находятся в состоянии постоянной относительности: их элементы изменяются — женщины, потребительские блага, ритуальные предметы, права, престижи и статусы. Если постулировать, что где-то здесь мы так или иначе найдем ценовое равновесие, тогда мы будем вынуждены усмотреть в очевидном неравновесии отношений некое патологические следствие, которое объясняется тем, что предположительно закрытая система расширяется в каком-то направлении и раскрывается по мере того, как обязательства становятся все более неясными и сложными. Но подобная концепция находится в противоречии с первобытной «холодной экономикой», не располагающей точным значением инвестиций, монетой и рынком, рыночным отношением всеобщего обмена. Напротив, пружина подобной экономики состоит в действительной прибавочной стоимости кода: каждый отрыв цепочки производит, с той или другой стороны потоков производства, феномены избытка или недостатка, нехватки или накопления, которые компенсируются необмениваемыми элементами — например, приобретаемым престижем или же распределенным потреблением («Глава превращает преходящие ценности в непреходящий престиж при помощи показательных празднеств; таким образом, потребители благ оказываются в конце исходными производителями»)[141]. Прибавочная стоимость кода является первичной формой прибавочной стоимости, поскольку отвечает знаменитой формуле Мосса: [это] дух дарованной вещи или сила вещей, которая делает так, что дары должны быть возвращены с процентом, будучи территориальными знаками желания и власти, принципами изобилия и умножения благ. Неравновесие, не будучи ни в коем случае патологическим следствием, является принципиальным и функциональным. Ни в коем случае не будучи расширением некоей исходно закрытой системы, открытие идет первым шагом, основывается на гетерогенности элементов, которые составляют возмещения и компенсируют неравновесие, смещая его. Короче говоря, отделения означающей цепочки в согласии с союзными отношениями порождают прибавочные стоимости кода на уровне потоков, из которых проистекают различия линий происхождения (например, высокий или низкий ранг дарителей и получателей женщин). Прибавочная стоимость кода осуществляет различные действия первобытной территориальной машины, отделяет сегменты цепочки, организует выборки потоков, распределяет доли, приходящиеся каждому.

Мысль, что первобытные общества не имеют истории, что они управляются архетипами и их повторением, является весьма слабой и неадекватной. Эта идея родилась не у этнологов, а, скорее, у идеологов, преданных трагическому иудеохристианскому сознанию, которое они хотели представить в качестве «изобретателя» истории. Если историей называть динамическую и открытую реальность общества, находящегося в состоянии функционального неравновесия или колеблющегося, нестабильного и все время компенсируемого равновесия, включающего не только институциализированные конфликты, но и конфликты, порождающие изменения, восстания, разрывы и расколы, тогда первобытные общества наполнены историей, они весьма далеки от стабильности или же от гармонии, которой их хотят наделить во имя главенства некой единогласной группы. Присутствие истории в любой общественной машине проявляется со всей очевидностью в разногласиях, в которых, как говорит Леви-Строс, «открывается мета события, которую невозможно не признать»[142]. Верно то, что существует много способов интерпретации этих разногласий — их можно интерпретировать идеально, то есть через разницу реальной институции и ее предполагаемой идеальной модели; морально, то есть привлекая структурную связь закона и его нарушения; физически, то есть как если бы речь шла о явлении износа, в результате которого общественная машина оказывается неспособной обрабатывать собственный материал. Но здесь снова выясняется, что прежде всего следует дать актуальную и функциональную интерпретацию — чтобы вообще функционировать, общественная машина не должна функционировать хорошо. Этот тезис можно было бы доказать на примере сегментарной системы, постоянно призываемой к самовосстановлению на своих собственных обломках; точно так же обстоит дело с организацией политической функции в этих системах, которая эффективно осуществляется только посредством указания на собственное бессилие[143]. Этнологи постоянно говорят, что правила родства не применяются, да и не могут применяться в реальных браках — но не потому, что эти правила идеальны, а — напротив — потому, что они определяют критические точки, в которых весь аппарат начинает действовать при условии собственной блокировки и по необходимости оказывается в негативном отношении с группой. Именно здесь обнаруживается тождество общественной машины и желающей — ее пределом является не износ, а сбой; она функционирует только со скрипом, постоянно ломаясь, раскалываясь маленькими взрывами, поскольку все эти дисфункции являются частью самого ее функционирования, и это не самый незначительный аспект системы жестокости. Никогда разногласие или дисфункция не означали смерти общественной машины, которая, напротив, имеет привычку питаться вызываемыми ею противоречиями, провоцируемыми ею кризисами, порождаемыми ею тревогами и адскими поступками, которые ее укрепляют, — капитализм научил нас этому и перестал сомневаться в себе, тогда как даже социалисты отказались верить в возможность естественной смерти в результате износа. Никто никогда не умирает от противоречий. Чем больше поломок, чем больше шизофрении, тем лучше все работает, по-американски.

Но уже с этой точки зрения, хотя не в том же ракурсе, следует рассматривать первобытный социус, территориальную машину склонения союзов и происхождений. Эта машина — Сегментарная машина, поскольку посредством своего двойного, племенного и родового, аппарата она выпускает сегменты переменной длины: генеалогические родовые единицы крупных, средних и минимальных потомственных линий, наделенные своей иерархией, соответствующими старейшинами, старшими хранителями запаса и организаторами браков; территориальные племенные единицы первичных, вторичных и третичных разделов с их линиями господства и их союзами. «Точка разделения между племенными разделами становится точкой расхождения клановой структуры линий родства, привязанных к каждому из разделов; кланы и их линии родства не являются когерентными различными группами, они воплощены в локальные сообщества, внутри которых они функционируют структурно»[144]. Две системы пересекаются друг с другом, поскольку каждый сегмент связан с потоками и цепочками, с запасами потока и с проходными потоками, с выборками кода и с отделениями цепочек (некоторые виды производительного труда осуществляются в рамках племенной системы, а другие — в рамках системы родства). Между неотчуждаемым происхождения и движимостью союза имеются всевозможные промежуточные состояния, которые происходят из изменчивости и относительности сегментов. Дело в том, что каждый сегмент оценивает свою длину и существует в качестве сегмента лишь в противопоставлении с другими сегментами в последовательности инстанций, упорядоченных друг по отношению к другу, — сегментарная машина возбуждает соревнования, конфликты и разрывы в вариациях происхождения и флуктуациях союза. Вся система эволюционирует между двух полюсов — полюсом слияния, противостоящего другим группам, и полюсом раскола, возникающего из-за постоянного формирования новых линий родства, стремящихся к независимости попутно с капитализацией союзов и происхождения. На всем пространстве от одного полюса к другому все сбои и провалы производятся в системе, которая постоянно возрождается из своих собственных разногласий. Что хочет сказать Жанна Фавре [Jeanne Favret], когда она, наряду с другими этнологами, показывает, что «устойчивость сегментарной организации парадоксальным образом требует, чтобы ее механизмы были достаточно неэффективны, чтобы страх оставался двигателем всего целого»? Какой страх? Можно было бы сказать, что общественные формации предчувствуют — предчувствуют мрачно и меланхолически — то, что с ними случится, хотя то, что с ними случается, всегда приходит к ним извне и устремляется в их открытое устье. Быть может, даже именно по этой причине случающееся с ними приходит к ним извне; они душат внутреннюю потенциальность этого случающегося внешнего ценой тех дисфункций, которые сразу же становятся интегрирующим моментом функционирования их системы.

Сегментарная территориальная машина устраняет слияние посредством раскола и мешает концентрации власти, поддерживая органы совета вождя в бессильном отношении к группе — как будто бы дикари сами предчувствовали восхождение имперского Варвара, который, впрочем, придет извне и перекодирует все их коды. Но самой большой опасностью было бы все равно рассеяние — такой раскол, что все возможности кода были бы в нем подавлены: раскодированные потоки, текущие по слепому и немому, детерриторизованному социусу — вот кошмар, который первобытная общественная машина всеми силами, всеми своими сегментарными артикуляциями отгоняет от себя. Первобытная машина не то что не знает об обмене, торговле и промышленности, она их отгоняет, локализует их, разбивает на части, заключает в границы, удерживает торговца и кузнеца в подчиненном положении, лишь бы только потоки обмена и производства не разбили коды в пользу собственных абстрактных или фиктивных количеств. А разве не является тем же самым и Эдип, страх инцеста — боязнью раскодированного потока? Если капитализм и является универсальной истиной, то только в том смысле, в каком он является негативом всех общественных формаций — он есть сама вещь, неименуемое, обобщенное раскодирование потоков, которое позволяет понять a contrario[145] тайну всех этих формаций, которая заключается в том, что нужно кодировать потоки и даже перекодировать их до того, как что-то успеет ускользнуть от кодирования.

Не первобытные общества находятся вне истории, а капитализм — в конце ее, именно он является результатом длинной истории случайностей и катастроф, именно его пришествие совпадает с этим концом. Нельзя сказать, что предыдущие формации не предвидели этого — эту Вещь, которая пришла извне только потому, что поднималась изнутри, и которой нельзя помешать подниматься. Отсюда возможность ретроспективного прочтения всей истории с опорой на капитализм. Признаки классов можно искать уже в докапиталистических обществах. Однако этнологи отмечают, насколько сложно разделить эти протоклассы, касты, организованные имперской машиной, и ранги, распределяемые первобытной сегментарной машиной. Критерии, разделяющие классы, касты и ранги, не должны обнаруживаться в качествах относительного постоянства или проницаемости, закрытости или открытости; подобные критерии каждый раз оказываются обманчивыми и явно ошибочными. Однако ранги неотделимы от первобытного территориального кодирования, тогда как касты неотделимы от имперского государственного перекодирования, а классы относятся к процессу рыночного промышленного производства, раскодированного в условиях капитализма. Следовательно, всю историю можно прочесть под знаком классов, но при условии соблюдения обозначенных Марксом правил, и в той мере, в какой классы являются «негативом» каст и рангов. Ведь, несомненно, режим раскодирования означает не отсутствие организации, а лишь самую мрачную организацию, самую тяжкую отчетность, аксиоматику, замещающую коды и включающую их в себя — всегда a contrario.