28

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

28

Процесс, в ходе которого новый гештальт, гештальт рабочего, воплощается в особом человечестве, в связи с освоением мира выступает как появление нового принципа, имя которому — работа. Этим принципом определяются единственно возможные в наше время формы полемики; он подводит основу, на которой только и может произойти осмысленная встреча, если таковая вообще имеется в виду. Здесь располагается арсенал средств и методов, по уверенному обращению с которыми можно распознать представителей становящейся власти.

Всякого, кто вообще готов допустить, что с миром происходит решающая перемена, заключающая в себе собственный смысл и собственную закономерность, изучение этого меняющегося способа жизни убеждает в том, что рабочего следует понимать как субъект такого изменения. Если плодотворный анализ, стремящийся в деталях прийти к непротиворечивым результатам, должен рассматривать рабочего как представителя нового человечества совершенно независимо от какой бы то ни было оценки, то и сама работа Должна предстать для него в первую очередь как Новый способ жизни, объектом которого является земной круг и который лишь в соприкосновении с многообразием этого круга обретает ценность и отличительные особенности.

В этом смысле значение нового принципа следует искать вовсе не в том, что он возводит жизнь на более высокий уровень. Скорее, оно заключается в инаковости — в непреложной инаковости как таковой. Так применение пороха изменяет образ войны, но о нем все же нельзя сказать, что он превосходит по рангу образ рыцарского военного искусства. И тем не менее с этого момента нелепо выходить на поле боя без пушек. Новый принцип узнается по тому, что его нельзя мерит старыми категориями и что его применения невозможно избежать, независимо от того, оказываемся ли мы субъектом или объектом этого применения.

Отсюда следует, что нужны новые глаза для того, чтобы увидеть, как изменилось значение слова «работа». Это слово не имеет ничего общего с моральным смыслом, как он выражен в изречении о работе «в поте лица». Мораль работы вполне может быть развита; в этом случае понятия работы применяются к понятиям морали, а не наоборот. В столь же малой степени работа является той работой sans phrase,[6] которая в системах XIX века выступает как основная мера экономического мира. Если экономические оценки можно применять в очень широком, и даже, по-видимому, в абсолютном плане, то это объясняется тем, что работа подлежит в том числе и экономическому истолкованию, но не тем, что она равнозначна экономике. Она, скорее, мощно возвышается над всеми экономическими явлениями, которые могут быть определены ею не однозначно, а со многих сторон, и в сфере которых достижимы лишь частные результаты.

Наконец, работа не есть техническая деятельность. Бесспорно, что именно наша техника поставляет решающие средства, однако не они изменяют лицо мира, а самобытная воля, которая стоит за ними и без которой они не более чем игрушки. Техника ничего не экономит, ничего не упрощает и не решает, — она есть инструментарий, проекция особого способа жизни, простейшее имя которому — работа. Поэтому рабочий, заброшенный на необитаемый остров, остался бы рабочим, точно так же как Робинзон остался бюргером. Он не смог бы связать две мысли, испытать какое-либо чувство, созерцать вещи окружающего мира без того, чтобы в этих действиях отражалось это его особое свойство.

Итак, работа есть не деятельность как таковая, а выражение особого бытия, которое стремится наполнить свое пространство, свое время, исполнить свою закономерность. Поэтому ей неизвестна никакая противоположность вне ее самой; она подобна огню, пожирающему и преображающему все, что может гореть и что можно у него оспорить только на основе его собственного принципа, только с помощью противоогня. Пространство работы не ограничено, подобно тому, как и рабочий день охватывает двадцать четыре часа. Противоположностью работы не является, к примеру, покой или досуг; напротив, в этой перспективе нет ни одного состояния, которое не постигалось бы как работа. В качестве практического примера можно привести тот способ, каким человек уже сегодня организует свой отдых. Либо, как в случае спорта, он совсем неприкрыто носит характер работы, либо, как в случае развлечений, технических празднеств, поездок на природу, представляет собой окрашенный в игровые тона противовес внутри работы, но никак не противоположность ей. В связи с этим все более утрачивают смысл выходные и праздничные дни старого стиля — того календаря, который все менее отвечает измененному ритму жизни.

Нельзя не заметить, что эта всеобщая черта обнаруживается и в научных системах. Если мы, к примеру, рассмотрим тот способ, каким физика привносит движение в материю, каким зоология стремится угадать в протеических усилиях жизни ее потенциальную энергию, каким психология старается даже сон или сновидение рассматривать в качестве действий, то станет ясно, что здесь за дело берется не просто познание, а некое специфическое мышление.

В таких системах уже заявляет о себе то, что они построены рабочим, и именно характером работы определяется их картина мира. Конечно, чтобы по-настоящему увидеть это, необходимо сменить точку зрения; нужно не заглядывать в перспективу прогресса, но выбрать такую точку, где эта перспектива становится неинтересной, — она утрачивает интерес потому, что особое тождество работы и бытия способно обеспечить новую надежность, новую стабильность.

Правда, эти системы изменяют тут свой смысл. В той мере, в какой утрачивает свое значение их познавательный характер, в них проникает своеобразный характер власти. Это напоминает процесс, в ходе которого какая-нибудь якобы мирная отрасль техники, скажем, парфюмерия, однажды оказывается производителем химического оружия и начинает использоваться в этом качестве. Чисто динамическое мышление, которое само по себе, как и любое чисто динамическое состояние, не может означать ничего иного кроме уничтожения, становится позитивным, становится оружием в силу того, что вступает в отношение к бытию, к гештальту рабочего.

Рассмотренный под таким углом зрения рабочий оказывается в точке, которая уже не доступна для разрушения. Это в равной мере справедливо как для мира политики, так и для мира науки. То, что в первом выделяется как отсутствие сущностной оппозиции, противоположности, во втором проявляется как новая непредвзятость, как положение ratio[7] на новой службе у бытия, когда осуществляется прорыв сквозь зону чистого познания и его удостоверений, а значит, сквозь зону сомнения, и тем самым полагается возможность веры. Нужно занять такую позицию, которая позволит увидеть в разрушении не завершающий, а приготовительный этап. Нужно увидеть, что будущее способно вмешаться в дела прошлого и настоящего.

Работа, которая в отношении человека может расцениваться как способ жизни, а в отношении действенности его усилий — как принцип, в формальном отношении выступает как стиль. Три этих значения вступают друг с другом в многообразные комбинации, но восходят к одному и тому же корню. Правда, изменение стиля проявляется позднее, чем изменение человека и его устремлений. Это объясняется тем, что предпосылка такого изменения заключена в осознании, или, иначе говоря, что чеканка — это последний акт, которым определяется денежная единица. Так чиновник, солдат, сельский труженик или община, народ, нация, взятые в качестве примера, уже могут, сами того не сознавая, находиться в полностью изменившемся силовом поле. Этим фигурам, которые уже являются рабочими, хотя и не знают об этом, противостоят другие, которые считают себя рабочими, но еще не могут быть названы ими, — такие явления старая терминология пытается схватить, скажем, в понятии рабочего, лишенного классового сознания.

И тем не менее мы видели, что классового сознания в этом смысле недостаточно, что, будучи результатом бюргерского мышления, оно, напротив, способно привести лишь к продлению и утончению бюргерских порядков. Поэтому дело тут не в одном лишь классовом сознании, а в чем-то намного большем, ибо господство, о котором идет речь, носит тотальный характер, представление о котором может дать только широта размаха, а не какая-либо противоположность, не какое-либо последнее следствие в пределах старого мира.

Тот, кто желает господства подлинно производительных сил, должен также суметь, стремясь охватить целое, составить себе представление о подлинном производстве как о великом и всеобъемлющем плодородии. Ибо дело состоит не в том, чтобы схематизировать мир, мерить его мерой каких-либо частных притязаний, а в том, чтобы переварить его. Пока дело ведут однообразные умы, будущее не может выступить ни в каком ином аспекте, кроме как в аспекте ощущения пустоты в желудке. Но в той же мере, в какой в основном принципе следует распознать простоту и независимость от оценок, нужно также увидеть, что возможности для принятия гештальтов бесконечны.

Тот факт, что в новом стиле еще не распознается, а только угадывается отпечаток измененного сознания, связан с тем, что прошедшее уже не действительно, грядущее же еще неприметно. Поэтому простительно заблуждение, считающее унификацию старого мира решающим признаком нашего состояния. Этот способ унификации свойствен, однако, царству разложения, — это однообразие смерти, которая облекает собою мир. Река, уже изменившись, продолжает еще какое-то время лениво течь в привычных берегах, подобно тому, как поезда некоторое время строили еще на манер дилижансов, автомобили — на манер карет, фабрики — в стиле готических церквей, или подобно тому, как мы в Германии в течение пятнадцати лет после окончания мировой войны всё стремимся закутаться в покровы довоенных порядков. Но река скрывает в себе новые течения, новые тайны, и Для того, чтобы их разглядеть, требуется оттачивать свой взгляд.

Разрушение инеем ложится на клонящийся к закату мир, наполненный стонами о безвозвратно ушедших временах. Эти стоны бесконечны, как и само время; это язык старости, которая находит в нем свое выражение. Однако как бы часто ни сменяли друг Друга гештальты и их представители, сумма, потенция жизненной силы все же не может уменьшиться. Всякое покинутое пространство наполняется новыми силами. Если еще раз упомянуть о порохе, то сохранилось достаточно исторических свидетельств, проникнутых скорбью о гибели крепостей, оплотов гордой и независимой жизни. Но вскоре сыновья дворян появляются в королевских войсках; приходят иные интересы, за которые в иных битвах сражаются иные люди. Что остается — так это стихийная жизнь и ее мотивы, однако язык, на который она себя переводит, постоянно меняется, меняется и распределение ролей, в которых возобновляется великая игра. Герои, верующие и любящие не вымирают; их заново открывает каждая эпоха, и в этом смысле миф вторгается во все времена. Состояние, в котором мы находимся, подобно антракту, когда занавес уже упал и за ним спешно происходит смена актеров и реквизита.

Если появление стиля, обнаружение новых линий, можно понимать как завершение, как выражение уже произошедших изменений, то одновременно он полагает начало борьбе за господство над объективным миром. Конечно, по существу, это господство уже осуществилось, но для того, чтобы освободиться от своего анонимного характера, ему как бы требуется язык, на котором можно вести переговоры и формулировать приказы в словах, внятных послушанию. Ему требуются декорации, которые показали бы, к каким вещам стоит стремиться и с помощью каких средств нужно улаживать вопросы.

Изменения, уничтожающие природные и духовные образования по всей поверхности земли, нужно понимать как подготовку к возведению таких декораций. Массы и индивиды, поколения, расы, народы, нации, ландшафты, равно как и лица, профессии, учреждения, системы и государства одинаково подвержены этому вмешательству, которое поначалу представляется полным уничтожением присущей им закономерности. Идеологической начинкой этого состояния служат дебаты между поборниками обреченных на гибель ценностей, для пресного ума которых даже в нигилистическом лоске обнаруживается некая ценность.

Что единственно привлекательно для нас в этом состоянии, — так это приготовление нового единства места, времени и действующих лиц, того драматического единства, приближение которого угадывается на фоне развалин культуры и под погребальной маской цивилизации.