Ведение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ведение

Философия — занимательнейшая вещь. Все мы — я имею в виду коллег по цеху — очарованы ею. Но можем ли мы преподнести публике какие?то «позитивные результаты» своих исследований или должны примириться с мыслью, что философия — это всего лишь замечательная школа интеллекта, помогающая, по крайней мере в идеале, видеть вокруг реальность, а не химеры и замечать в этой реальности то, что достойно быть замеченным? Может ли теоретическая философия как особая дисциплина только ставить проблемы или иногда ей все же удается и решать их? В этой книге я попробую показать, что в некоторых случаях ей это действительно удается. Как ни странно, многие профессиональные философы придерживаются другого мнения. Так что я постараюсь переубедить их.

Эвристичность философии я буду защищать, демонстрируя ее возможности в решении так называемой «трудной проблемы сознания». Но, конечно, эта проблема интересует меня и сама по себе. И разумеется, не только меня — и не только философов, — но и вообще всех, кто в состоянии удивляться (сложно представить себе что?то более загадочное, чем сознание) и размышлять. Впрочем, согласно традиции, к которой я в данном случае присоединяюсь, философ — это именно тот, кто расположен удивляться, а потом размышлять над тем, что его поразило, чтобы понять, как все это устроено. Размышление, нацеленное на понимание, отличается от другой хорошо всем знакомой реакции на удивительное — отмысливания. Отмыслить удивительное — значит без лишних раздумий принять какое?то из имеющихся наготове в культурном пространстве объяснений — и заняться какими?нибудь более насущными проблемами.

Но если мы все же не спешим отмыслить удивительное, а хотим осознанно выбрать то или иное объяснение — или придумать новое, — то чем же может быть обусловлен наш выбор? Можно выбирать «легкие» объяснения, которые соответствуют эмоциональному складу выбирающего. Так часто и делается. Но эмоциональный склад — вещь случайная. У одних один склад, у других — другой. Объяснения, выбранные по таким основаниям, заведомо лишены претензий на общезначимость, а значит, и объективность. А объективность объяснения синонимична его истинности. Итак, если мы хотим подлинных объяснений, мы должны выбирать из них не те, которые нам подходят, а те, которые выдерживают проверку на истинность. Как проверять на истинность? Анализировать, делать рациональные выводы, сопоставлять эти выводы с фактами, взвешивать за и против. Все эти процедуры обычно называют аргументацией.

Аргументация в таком широком смысле — ремесло не только философов, но и ученых. Такое родство не должно пугать философов. Оно означает, что теоретическая философия — тоже наука: кто думает иначе, тот увлечен чем?то совершенно другим[1]. Хотя здесь есть, конечно, немалая проблема. Философия — наука, но иная, отличная от эмпирических или экспериментальных аналогов.

Специфику философии можно почувствовать, если задуматься о различиях философских и нефилософских проблем. Эти различия интуитивно схватываются уже на обыденном уровне, но их концептуализация может потребовать некоторых усилий. К примеру, мы слышим три ювенильных вопроса: что такое молот? что такое вода? что такое вещь? Трудно спорить, что первый вопрос не имеет отношения ни к экспериментальной науке, ни к философии, ответ на второй дает ученый, на третий — философ. Но чем же отличаются эти вопросы? Первый задан о старинном артефакте, определение которого должно даваться в терминах функций, дополненных остенсивными пояснениями[2], т. е. для ответа на вопрос «что такое молот?» надо указать на какой?то молот и сказать: «Молот — это нечто вроде такой штуковины, предназначенной для обработки металла». Вопрос этот и ответ на него не имеют отношения к экспериментальной науке: она занимается установлением причин, наличие которых в опыте приводит к появлению тех или иных вещей, а функции вещей не могут рассматриваться как достаточные условия их возникновения.

Вопрос о том, что такое вода, имеет несколько иной оттенок. Ответ на него предполагает экспериментальное исследование состава жидкости, которая в повседневной речи именуется водой. Это исследование трудоемко, и неудивительно, что формула воды была установлена лишь в конце XVIII века (не без удовольствия вспоминаю, как в одном немецком учебнике того времени я наткнулся на фразу о том, что, согласно новейшим гипотезам, вода состоит из двух частей водорода и одной части кислорода, хотя, — продолжал автор, — это смелое предположение Лавуазье еще предстоит проверить)[3].

Теперь вопрос о вещи. Можно ли представить, что подобно тому, как была установлена химическая структура воды, можно будет когда?нибудь распознать химическую структуру вещи? Или что понятие вещи можно определить через указание на ее функцию? Обе ситуации кажутся просто нелепыми.

Через функцию можно определять артефакты, а вещь — не обязательно артефакт. Что же касается химической структуры, то совершенно очевидно, что ее нельзя установить из?за того, что понятие вещи настолько общее, что говорить о ее конкретном устройстве невозможно.

О чем же тогда можно говорить, отвечая на вопрос, что такое вещь? Ведь вопрос этот не выглядит бессмысленным. Первое, что приходит на ум: можно говорить о правилах употребления слова «вещь» — «вещью мы называем то?то и то?то». Это хороший ответ. Но в нем кроется большая проблема. Ведь слова — такие же артефакты, как инструменты или глянцевые журналы, и если вопрос «что такое вещь?» сводится к вопросу «какова функция слова „вещь“?», то этот вопрос ничем принципиально не отличается от вопроса «что такое молот?», который мы только что изгнали из науки и философии.

Читатели должно быть уже догадались, что если сказанное в предыдущем абзаце верно, то философия как научное предприятие — в том понимании, которое я отстаиваю — повисает в пустоте. Разумеется, никто не запрещает уточнять, в каких ситуациях употребляются те или иные слова, и если войти во вкус, это может стать по-настоящему увлекательным занятием, но если это все, то надо помнить, что философия начинается уже с молота[4]. Сомневаюсь, правда, что Джон Остин или тем более поздний Витгенштейн, которые пропагандировали именно такое понимание философии[5], стали бы отрицать, что переход философии на «молоты» и «наковальни» являл бы собой выход за пределы языковой игры, в которой задействовано слово «философия». А поскольку такой выход запрещен их же философией, так как он приводит к бессмыслице (во многих случаях это и впрямь так), то отсюда следует, что ответы на философские вопросы не являются однопорядковыми с ответами на вопросы о сущности таких артефактов, как наковальни или молоты[6]. Но однопорядковыми они не будут лишь в том случае, если неоднопорядковы сами слова, правила употребления которых мы устанавливаем. Иными словами, есть нефилософские слова и философские слова. Философия выявляет правила употребления философских слов. Это хорошо, вот бы только понять, какие слова являются философскими?

Путеводная нить «вещи» заставляет предположить, что дело в общности. Философские слова — это слова с очень широким употреблением — такова будет наша новая гипотеза. Кому?то она может показаться правдоподобной, но, на мой взгляд, она может представляться истинной лишь в силу привходящих обстоятельств. Непонимание этого момента породило множество путаницы и псевдопроблем. Скажем, слово «сущее» — наверное, самое общее, если смотреть на его применение. И многие считали, что в философии есть такая проблема, проблема сущего. Думаю, нет такой проблемы[7].

Почему нет? Да потому, что в слове «сущее» нет одной важной детали, которая присутствует в слове «вещь», да и во множестве других философских слов вроде «материи» или «причины». Чтобы прочувствовать эту деталь, предлагаю немного поразмышлять о некоем возможном мире, тем более, что наши современники Сол Крипке, Дэвид Льюис и др. сделали такие размышления привычными для нас. Возможный мир, в который я предлагаю заглянуть — это мир, изображенный в «Логико-философском трактате» Витгенштейна.

С поздним Витгенштейном мы только что столкнулись, теперь сталкиваемся с ранним. В «Трактате» Витгенштейн рассуждает о том, что язык — это картина мира, и что можно так перестроить обыденный язык, что мы увидим однозначное соответствие между объектами, входящими в состав мира, и знаками, именами нашего языка. Если бы действительный мир соответствовал образу, который внушает читателям Витгенштейн, то значения всех имен — неважно, собственных или общих (последние можно было бы толковать как отсылки к множеству первых) — совпадали бы с объектами, которые они изображают. Мысль, возникающая при произнесении любого имени, должна была бы совершенно уподобляться обозначаемому ей объекту. В противном случае язык не мог бы являться картиной мира.

Так вот, в таком мире могло бы не найтись места для философии, как мы вскоре увидим — поняв, что наличие философских вопросов зависит от одной из особенностей действительного мира, которая не сочетается с нарисованной Витгенштейном картиной (по крайней мере, на первый взгляд — вообще?то с Витгенштейном сочетается все). Мысли, связанные с некоторыми именами в том мире, в котором мы действительно живем, в принципе не могут сводиться к изображению объектов, обозначаемых ими. В этих мыслях есть некий добавочный элемент, нечто примысливаемое нами к тому содержанию, которое мы находим на, так сказать, «объективной стороне», как бы мы ее ни называли — «чувственными данными» или как угодно еще.

Эта привносимая нами добавка в мысли об объектах имеется на самом?то деле при большинстве имен, в том числе при «молоте» и «наковальне». Но там она скрыта за их конкретным содержанием. В более общих именах, таких, как «вещь» или «причина» (но не «сущее», здесь все выхолощено так, что ничего не остается), она выходит на первый план. Поэтому вопросы «что такое молот?» и «что такое вещь?» имеют совершенно разный смысл. Когда я спрашиваю о молоте, я спрашиваю о функции этой вещи (целиком раскрываемой в опыте), когда я спрашиваю о вещи, речь идет о тех моментах, которые привносятся в объективное содержание чувств со стороны Я. Но действительно ли в понятии вещи есть такие привнесения? Похоже, что так, ведь вещь в строгом смысле — это пространственный объект, мыслящийся существующим независимо от нашего восприятия. Но если пространственная сторона вещи доступна в опыте, то ингредиент независимого существования, как нетрудно заметить, и как было замечено еще Юмом, домысливается нами.

Итак, с одной стороны, здравый смысл говорит нам о том, что вопрос «что такое вещь?» — философский. С другой стороны, мы выяснили, что в этом вопросе речь идет о некоторых параметрах, которые мы присоединяем, примысливаем к данным чувственности. Логично поэтому допустить, что философские вопросы как?то связаны с установлением подобных априорных привнесений. Это предположение надо, конечно, еще подтвердить на другом материале. Возьмем вопрос о причинности. Здравый смысл трактует его как философский. Но все тот же Юм четко показал, что, называя какое?то событие причиной другого и полагая это событие в качестве таковой, мы всегда домысливаем к идее этого события нечто, что не содержится в этой идее, а именно представление о том, что данное событие необходимым образом связано с событием, которое оно причиняет.

Вот куда ведут нас философские вопросы. Они заставляют нас присмотреться к субъекту, а не к миру (в том числе и не к «внутреннему миру» наших эмоций и фантазий) — к тому трансцендентальному вкладу, который субъект вносит в явления, налагая некие концептуальные формы на потоки ощущений, составляющих мир опыта.

Я специально выразился по-кантиански, чтобы предупредить читателей, что кантианские ассоциации тут не всегда проходят, Кант утверждал, что наши понятия деятельно формируют мир опыта, здесь же имеется в виду только то, что мы примысливаем нечто к уже имеющимся и каким?то образом упорядоченным данностям. Кант считал, что мы должны допускать изначальное упорядочивание нами опыта, так как в противном случае остается загадкой, почему то, что мы априори примысливаем к опыту — например закон причинности — совпадает с тем, что мы реально наблюдаем в опыте, демонстрирующем регулярные связи событий, соответствующие этому закону. Единственной альтернативой своему «ко перниканскому» решению он считал теорию предустановленной гармонии[8] между врожденными законами нашего мышления и миром опыта — но отвергал ее как совершенно бесперспективный путь, с чем трудно спорить.

Однако в наши дни очевидно, что предустановленная гармония — не единственная альтернатива подходу Канта. Соответствие «врожденных законов мышления», выражающих то, что мы приписываем объектам сверх их непосредственного опытного состава, и гипотетических законов природы — апостериори подтверждающих наши априорные предположения — можно объяснить на основе эволюционной теории, и такое объяснение будет правдоподобнее других[9].

И тем не менее, ассоциации с кантовской аналитикой, которые могли бы возникнуть у некоторых читателей, конечно, законны. И в этой связи еще несколько уточнений. Во-первых, даже если философия должна заниматься анализом концептуальных привнесений в данности чувственного опыта, философские темы этим, конечно, не исчерпываются. Но именно вопросы о таких привнесениях, как мы увидим, являются фундаментальными, задающими контекст для других философских вопросов — как для служебных и технических, так и для производных и прикладных, а также для мета-вопросов. Во-вторых, философии интересны не все концептуальные привнесения. Некоторые концепты привносятся нами в опыт от случая к случаю, и всегда можно указать их частные эмпирические причины. Философии нечего с ними делать. Другое дело универсальные концептуальные привнесения. Они не зависят от конкретных обстоятельств — не в том смысле, что они повсеместны (хотя некоторые из них могут быть таковыми), а в том смысле, что они являются сущностными компонентами неких типических ситуаций, границы которых, в свою очередь, не произвольны, а очерчены самой природой.

Возьмем, к примеру, такую ситуацию как, восприятие стола, находящегося передо мной. Допустим, у меня возникает мысль, что этот стол неустойчив (что, кстати, — надо же такому случиться — соответствует действительности). Это случайное привнесение, зависящее от наличных качеств стола. Но в этой когнитивной ситуации я могу обнаружить и такие привнесения, которые не связаны с цветом стола, весом стола и т. п., и производятся лишь постольку, поскольку стол — вещь. На это можно возразить, отметив, что качества стола все?таки имеют значение. В самом деле, допустим, что стол, на который мы смотрим, вдруг поменял бы цвет, потом превратился в орхидею, а затем опять принял форму стола, но уже совсем другого по виду. Едва ли мы применили бы в этом случае понятие вещи: мы сказали бы, что это галлюцинация и т. п. Однако справедливость этого возражения не означает, что в восприятии отсутствуют универсальные (для данной типической ситуации)[10] и априорные компоненты. Ведь функция последних состоит исключительно в том, чтобы доструктурировать имеющиеся в наличии эмпирические данные. Причем структурированность, обнаруживаемая в самих этих данных, рассматривается нами в качестве следствия привнесенного концептуального каркаса. Если же в эмпирических данных отсутствует (или пропадает) такая структурированность, мы просто больше не применяем к ним этот концептуальный каркас. И совершенно необязательно экспериментально устанавливать, какие именно эмпирические данные подходят для того или иного привнесенного нами концептуального каркаса. Ведь это будет понятно из анализа его самого.

Такими?то априорными каркасами и должна заниматься философия. Следуя традиции, их можно назвать категориальными. Значит, философия имеет дело с категориальным анализом. Поскольку категории не исчерпываются конкретными эмпирическими данными, поиск категорий не может сводиться к сопоставлению таких данных. Скорее, эмпирические данные могут быть примерами, рассматривая которые можно выявлять связанные с ними категориальные формы. Выявление это проводится не путем установления корреляций, как в эмпирических науках, а путем анализа, отделяющего опытные содержания от априорных категориальных структур. Сам же этот анализ может проводиться по-разному. Можно, к примеру, отталкиваться от обыденного словоупотребления, исследовать значения слов и смотреть, покрываются ли эти значения эмпирическими ингредиентами. Обнаружение универсальных избыточных аспектов данных значений эквивалентно отысканию той или иной категории.

Нетрудно, впрочем, обойтись и без развернутой лингвистической части — стартуя от типичных когнитивных ситуаций обыденной жизни. Вообразим, к примеру, следующую ситуацию: вы держите на весу некий предмет, скажем, мяч, и собираетесь отпустить его. При этом вы уверены, что мяч упадет и вновь подскочит. Откуда берется это убеждение? Можно ли дедуцировать его из непосредственных данных чувств? Проанализировав эту ситуацию, вы увидите, что ваша убежденность предполагает определенные априорные допущения.

Сам анализ будет иметь следующий вид: вы перечислите компоненты вашего убеждения, затем рассмотрите вопрос о возможности дедуцировать те компоненты, которые непосредственно не даны, из тех, что даны, докажете невозможность этого и сделаете вывод, что уже в исходной ситуации имеется наложение некоей априорной концептуальной формы или схемы на непосредственные данные опыта. Характер этой схемы выявится по ходу вашего анализа. И сама эта схема задаст границы применения выявленной вами категории, т. е. очертит те самые типичные случаи, для которых она значима.

Хочу подчеркнуть, что категориальный анализ типичных когнитивных ситуаций (необязательно, впрочем, когнитивных — нечто подобное можно производить и при выявлении этических или эстетических категорий) — это лишь начало философского исследования. Самое интересное и по-настоящему сложное начинается после него. Мы должны искать связи категорий, отыскивать их отношения[11]. А в идеале, возможно, сводить их к некоему первопринципу. Вообще говоря, эта задача отвечает исконному предназначению философии, которая с самых своих истоков понималась как наука о первоначалах.

Впрочем, не будем увлекаться абстракциями. Я хочу пояснить сказанное более наглядными иллюстрациями, а потом, пожалуй, перейду к главному вопросу этой книги — боюсь, что читатели уже заждались этого. Так вот, если учесть, что категории в нашем понимании есть универсальные дополнения чувственных данных, то они могут быть истолкованы как своего рода интерпретации этих данных. К примеру, категория причины мыслится не изолированно от опыта — нет, мы интерпретируем опыт, происходящие в нем события, через нее, т. е. смотрим на события так, что предполагаем, что у них есть какие?то причины. Категория вещи — это интерпретация чувственных ингредиентов в качестве таких, которые сохраняют свое бытие и после прекращения их актуального восприятия. Иначе говоря, категории раскрываются как некие универсальные «онтологические установки». Каждой категории соответствует своя установка. Но вот вопрос: связаны ли они между собой? Как только что было отмечено, выявление подобных связей можно истолковать как одну из важнейших задач научной философии. Но как же выявлять их?

Думаю, механизм здесь все тот же — анализ. Для некоего совершенного разума эти связи — если они имеются — открывались бы в первый же миг его восприятия этих онтологических установок. Но для нас с вами, дорогие читатели, такая возможность исключена. Связи эти приходится кропотливо выискивать. К счастью, они имеют — по крайней мере в ряде случаев — необходимый характер, и их выявление может быть оформлено как строгое доказательство. Ситуация аналогична той, что имеет место в классической геометрии. Высший разум сразу, безо всякого доказательства, постиг бы соотношение катетов и гипотенузы в прямоугольном треугольнике, человеческий же разум постигает его только через доказательство.

Я не случайно поставил философские исследования соотношения онтологических установок сознания (вроде убеждений в существовании причины у каждого события и в независимом от восприятия существовании чувственных данностей[12]) в параллель с геометрическими изысканиями. Научную философию можно было бы даже назвать некоей «геометрией сознания». Впрочем, это словосочетание как бы умаляет нашу область, и я не буду им пользоваться.

Теперь можно наконец презентовать нашу главную тему и указать, каким образом она будет рассматриваться в этой книге. Никто, полагаю, не будет спорить, что мы домысливаем ментальные состояния, т. е. желания, убеждения, образы и т. п. у других людей, а также у иных физических объектов; непосредственно они не даны. Это домысливание имеет универсальный характер для определенного типа ситуаций, и это значит, что перед нами — философская проблема. Мы уже знаем, что границы подобного домысливания должны очерчиваться на основе анализа тех принципов, по которым оно и происходит. Какие?то наметки может, конечно, дать изучение обыденного словоупотребления — к примеру условий буквального употребления слова «чувствовать». Установив их, мы приблизительно поймем условия корректного приписывания ментальных состояний внешним объектам. Но в любом случае нам не обойтись без прямого анализа когнитивных механизмов перенесения собственных ментальных состояний на другие физические сущности, или «одалживания[13] нашего Я», как выразился Кант в одном черновом наброске.

Прояснив эти механизмы, мы сумеем назвать область их применения, т. е. назвать некие физические характеристики, при наличии которых запускаются данные механизмы. Это позволит нам понять характер связи между физическим и ментальным и, соответственно, уточнить онтологический статус сознания. Таким образом, исследование природы ментальных состояний будет оборотной стороной исследования законов домысливания таких состояний у других.

На этом пути мы, однако, столкнемся с непредвиденными трудностями. Мы увидим, что онтологические установки, позволяющие приписывать ментальные состояния физическим объектам, противоречат другим установкам. К счастью, эти противоречия окажутся мнимыми и их разрешение позволит вплотную приблизиться к разгадке сознания. Но прежде чем снимать их, нам надо будет представить панораму современных споров о сознании — поскольку все возможные ответы находятся именно в ее границах