ГЛАВА 10 Путешествие в веках, или Типы универсальности

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 10

Путешествие в веках, или Типы универсальности

(Иллюстрация, использованная к шмуцтитлу: Леонардо да Винчи, рисунки собора)

Да, Павлинов шел на ощупь, как ходят в лабиринтах, где «видят» руками… Стоило ему найти необычное для нашей эпохи сочетание талантов или умений, и он начинал осмысливать суть удивительного явления.

Он записывает:

«Нам известно имя создателя пирамиды фараона Джосера, возведенной около пяти тысяч лет назад. Пять тысяч лет — это же вечность. Но память об архитекторе сохранилась, нам известно его имя — Имхотеп. Современники почитали его как великого зодчего, как врача, астронома и мудреца. Сочетание зодчего и мудреца ничуть не удивительное: в эпоху египетских пирамид люди, которые задумывали и созидали эти вечные сооружения, эту отвердевшую в камне мечту-мольбу человека о бессмертии, не могли не быть мудрецами. Зодчий должен был обладать мудростью — мудростью той эпохи. А вот врач и астроном, это сочетание, может быть, по моему невежеству мне кажется если не странным, то несколько необычным…»

«Сочетание в одном лице медика и философа оказалось весьма стабильным. Читал одно старое сочинение XV века. Там упоминается Раймунд Сабунский, тоже одновременно медик и философ…»

«При каких обстоятельствах родился этот синтез?

Почему он стал настолько устойчивым, что выдержал испытание тысячелетий, когда менялись культуры? Рождается мысль, что это не феномен определенной культуры, а нечто более вечное…»

«Нам кажутся люди Возрождения универсальными, потому что они были одновременно живописцами, скульпторами, архитекторами, инженерами. В эпоху цельной культуры это было естественным соединением искусств и ремесел, еще не ставших автономными и суверенными».

«…А вот сочетание врача и философа, когда и почему родилось… Узнал, что в эпоху восхождения арабской науки сочетание, которое меня сегодня удивляет, казалось естественным…»

«К моему стыду, я не сумел раньше догадаться о самой элементарной вещи. Первые врачи были астрономами по необходимости, потому что от воздействия созвездий зависела судьба человека, а поэтому и методы лечения. Это было в баснословные века, оставалось долго и стало источником интересной формы универсализма, может быть человечнейшего по сути. С особой явственностью это выявилось в культуре арабов. Кстати, арабские ученые были первыми энциклопедистами за столетия до универсального человека итальянского Ренессанса и почти за тысячелетие до энциклопедистов французских. Врач поневоле был астрологом (влияние неба на человека). Астролог поневоле был астрономом, астроном — математиком, математик — философом (классическое сочетание со времен Пифагора). Врач поневоле был ботаником и химиком, иначе ему не удалось бы находить лекарства.

Врач в период взлета арабской цивилизации, пожалуй, то же самое, что художник в эпоху итальянского Ренессанса.

Я понял, что универсализм массовый, то есть отражающий дух времени, по существу (за исключением гениальных личностей типа Леонардо) это энциклопедизм. Отличие универсализма от энциклопедизма, почти не разработанное, по-моему, в нашей литературе, кажется мне существенным, потому что повышает роль и уникальность личности, в чем-то возвышающейся над временем. Например, ученый X века, известный потом под именем папы Сильвестра II, был одновременно математиком, философом, историком, поэтом, то есть разносторонне развитой личностью. В то время подобная многогранность не была явлением столь же распространенным, как через несколько веков, в эпоху Ренессанса. Может быть, это „гость из будущего“? Тема „гостей из будущего“, то есть людей, мышление и мироощущение которых отражало дух не современной им эпохи, а той, которая терялась где-то в тумане завтрашнего дня, достойна, по-моему, сосредоточенного размышления».

Павлинов был дилетантом. Он часто задавал вопросы, на которые солидная академическая наука уже дала тысячетомные ответы. Но поиск истины делает его «открытия» содержательными, потому что это бескорыстный поиск человека, одержимого мыслью познать себя. Познать себя в веках. Он пишет:

«Хочется вернуться к заре человеческой культуры. Кем был, например, Пифагор — ученым (математиком) или художником (музыкантом)? Наверное, общая основа была настолько нерасчлененна, что ответить на этот вопрос нелегко. Пойдем еще дальше в глубь тысячелетий. Кем был первобытный живописец (например, в Альтамирской пещере)?»

И тотчас же, забыв о художнике Альтамирской пещеры, радуется:

«Узнал, что и Эмпедокл — античный философ V века — был одновременно врачом и философом. Видимо, это сочетание одно из самых естественных и человечных сочетаний».

Он начинает понимать нечто существенное для его дальнейших поисков «типов универсальности»:

«В любой универсальности есть некое творческое начало, отпочковывающее бесчисленные ветви. У арабов-мусульман это медицина, у Леонардо (и людей итальянского Ренессанса) — живопись… (Осмысление этого помогает понять „структуру универсализма“.)».

И дальше:

«То, что сегодня кажется неправдоподобно разносторонним, — врач, астроном, ботаник, математик или химик, инженер, архитектор, гидротехник и так далее, — в то время, когда существовал подобный тип универсальности (тот или иной — они менялись), было чем-то само собой разумеющимся. Иначе и не могло быть по логике развития культуры».

Интересно следить за развитием его мысли, за углублением историзма в ней:

«Нельзя забывать, что универсализм (не энциклопедизм, а именно универсализм) „титанов“ обусловлен не только особенностями великих личностей, но духом эпохи, „гением века“, целями, которые человечество должно было осуществить. Поэтому если заря научной революции формировала универсалов в традиционном смысле этого понятия, то есть людей бесконечно разносторонних, то ее закат формирует антиподов традиционного универсализма, а если быть точным — универсалов новой структуры.

То, что было необходимостью, насущностью, хлебом, стало хобби, увлечением, „роскошеством“ (занятие живописью у ученого, например)».

Он кружит, возвращаясь к какой-либо излюбленной мысли, оказываясь на том же самом пути, который недавно покинул в поисках нового. Можно подумать, что он повторяется, но на самом деле это углубление темы.

«Смог бы Коперник открыть новую систему мироздания, не будучи врачом? Разумеется, первый ответ, самый непосредственный: да. Но если подумать, если заглянуть в глубь времен, если войти в Зазеркалье, то не будь первые врачи астрономами по необходимости, потому что от воздействия созвездий на человека зависела медицина в далекие века, то может быть… не было бы и Коперника».

«…Но было бы недопустимым упрощением объяснять универсальность ренессансного и доренессансного типа только утилитарными потребностями времени. Копернику для открытия гелиоцентрической системы, с Солнцем в центре мироздания, не нужна была медицина, да и в глубокие века были врачи, которые наблюдали „хор созвездий“ не для того, чтобы лучше лечить, а потому, что их волновало небо само по себе. Не нужна она была арабским и европейским ученым в их физико-математических экспериментах и поисках. Я могу обойтись без необходимого, но не могу обойтись без лишнего, говорил кто-то из великих. „Лишнее“ нужно не для достижения определенных целей, „лишнее“ нужно для формирования, для рождения личности, которая отваживается ставить перед собой эти цели. „Лишнее“ поднимает над сиюминутным и насущно-земным, открывая далекую даль, далекую даль…

А Леонардо в его стремлении летать, стать новым Икаром нужна ли была живопись? Ведь Икар не был художником. Но им был его отец Дедал. Икар вырос в семье мастера, отнюдь не чуждого искусству.

Немало „лишнего“ было у Декарта и Лейбница. Они тоже могли жить без необходимого, но совершенно не могли без „лишнего“».

И вдруг Павлинов уходит от четкого стиля инженера XX века и пишет нечто отрывочное, напоминающее стенограмму даже не мыслей, а чувств. И эти отступления в его тетрадях были для меня наиболее интересны. Кстати, в них ощущалась и некая «тайнопись».

«К тайне универсальности: овладеть, освоить действительность, завоевать ее, выйти к новым берегам через океаны, открыть, ступить ногой на неведомые земли. Врач Коперник, гидромеханик Леонардо, писатель Галилей…»

И потом опять четкое инженерное мышление:

«Наука и искусство в эпоху Возрождения только рождались как самостоятельные ветви древа человеческого духа и, рождаясь, были соединены, как близнецы (до рождения, в стадии зачатия), но потом, войдя в мир, не могли остаться „сиамскими близнецами“. И чем старше они, тем дальше друг от друга, несмотря на похожесть, как это часто бывает у близнецов».

Когда я читал эти строки, мне невольно хотелось дополнить Павлинова. Универсальность Возрождения не только в том, что ученый был и художником, а скульптор и архитектором, а архитектор и умелым, мастеровитым ремесленником, но и в синтезе разных эпох, стилей, мироощущений.

Но пожалуй, этот тип мышления был Павлинову чужд. Его занимала карта Европы и даже Евразии, а не карта Рима и того района, где расположен музей Уффици, в котором висят картины, универсальные по разнообразию исторических стилей.

Он делает вдруг потрясающее его воображение открытие, хотя это было известно ученым задолго до Павлинова:

«Замечательно, что люди универсального мышления были обычно математиками…»

«Не было эпох, когда не было бы универсальных людей. Человек универсален изначально как человек. Если бы мы верили в бога, то добавили бы: человек универсален как замысел о человеке».

Он рассматривает «леонардовскую модель» универсальности, то есть наиболее общеизвестную и традиционную, и замечает:

«Если возвести „модель“ эту в абсолют, то есть в единственную истину об универсальности, то и строитель пирамид, и вавилонский жрец, несмотря на бедность нашей информации о их жизни и деятельности, по самой логике сочетания разных „даров“ — личности универсальные. А может быть, они действительно универсальные — в адекватном, то есть соответствующем уровню и типу культуры смысле, — потому что отражают богатства (человеческие) эпохи. И иной тип универсальности в тот век, в том обществе — невозможен. Нелепо хотеть, чтобы в Вавилоне был собственный Швейцер!

И как легко понять минувшую эпоху — тот же Вавилон, — и как нелегко — собственное, родное время. Оно ведь тоже рождает адекватные типы универсальности. Но кто наиболее полно выражает его „человеческие богатства“: Швейцер, Эйнштейн, Пикассо (а может быть, Вернадский)?..

Пушкин не был ни математиком, ни астрономом, ни врачом, ни архитектором, ни художником (хотя и рисовал талантливо), но его стихи — творения универсальной личности. Именно стихи. В них отразился „универсум человека“ пушкинской поры. И более того, в них отразился „универсум человека“ как человека всех времен и всех народов. Омар Хайям был и математиком, и астрономом, и врачом, что не отразилось на универсальности его стихов. Они бессмертны, но в них не раскрыта универсальная личность. Они лишены той емкости и широты восприятия мира, которые делают стихи Пушкина, Тютчева, Блока, Пастернака выражением „человеческого универсума“, то есть всего богатства, заложенного в человеке».

Это, наверное, самая интересная и, может быть, самая неожиданная запись Павлинова. Первый шаг к истине, которую он будет потом все более углублять.

Вот он записывает:

«Подлинно универсален тот, кто, воплощая в себе всю полноту духовного и нравственного уровня эпохи, делает восхождение по оси, в чем-то возвышаясь над этой полнотой и разнообразием (Пифагор, Гераклит, Сократ)».

…Это даже не первый шаг, а может быть, второй, точнее, мысль о втором… Мне не хотелось бы, чтобы читатель повторял лабиринтный путь Павлинова. Ведь он шел по лабиринту именно для того, чтобы кто-то, читающий его или беседующий с ним, понял нечто важное без ложных ходов и вынужденных отступлений.

И хотя до истины далеко, но можно восхождение Павлинова к ней обозначить более или менее четкими ступенями: энциклопедизм — универсализм (что выше), универсализм не как сочетание разных умений и дарований, а как воплощение богатства эпохи.

Павлинову поначалу, как мне кажется, думалось, вернее, мерещилось, что он устанавливает некую иерархию (лестницу) ценностей, но на самом деле (за исключением энциклопедизма, который действительно не тождествен универсализму) он устанавливал лишь различные типы его. И наверное, не стоит говорить о том, что универсализм как сочетание разных талантов выше или ниже универсализма — «однолюба», сосредоточивающего в одном таланте всю полноту бытия.

Мы помним, что в одной из первых тетрадей он писал о «похождениях» («авантюрах») человеческой мысли. Эта тема волновала его все время.

«История человеческой мысли изобилует, как и любая история (личности, народа, человечества), парадоксами и даже „авантюрами“. Плотин — античный языческий мыслитель III века нашей эры, — стыдившийся собственного тела, жаждавший освободиться от него, становится властителем дум в эпоху Ренессанса, поднявшую культ телесного на ослепительную высоту. Эта „интеллектуально-духовная авантюра“ раскрывает неисповедимость философских открытий и интуиций.

А Тертуллиан — один из первых христианских мыслителей, — по язычески чтивший плоть, возмущался обилием статуй в Риме во II веке нашей эры и убеждал художников создавать не статуи и не картины, а скромно участвовать в эстетическом возвышении повседневности, уделяя талант „госпиталям, домам, баням“, „золотить не статуи, а сапожки“. Говоря языком нашего века, Тертуллиан был сторонником дизайна…»

После этих лирико-философских отступлений, возвращаясь к старым мыслям, он вдруг испытывает сомнения в том, в чем раньше был уверен (это одно из самых замечательных качеств «молодой мысли»). Он задает себе вопрос: «В чем же все-таки разница между человеком энциклопедическим и универсальным?» И отвечает: «Может быть, эту разницу почувствовал Тютчев, в стихах, посвященных памяти Гёте?»

Мы помним эти стихи Тютчева:

На древе человечества высоком

Ты лучшим был его листом,

Воспитанный его чистейшим соком.

Развит чистейшим солнечным лучом!

С его великою душою

Созвучней всех на нем ты трепетал…

В этих тютчевских строках действительно заключен шифр к тайне и сути универсальной личности. Лист, чей трепет созвучен волнениям человечества, веяниям века. Лист как будто бы и мельчайшая часть кроны человечества, но живущая с ней в едином солнечном луче.

В записях Павлинова я нашел любопытную мысль, несколько напоминающую его «интеллектуальные ребусы», но это — «открытый ребус», над ним не нужно ломать голову, о нем нужно неторопливо думать.

«Ветви к нам, — пишет он, — обезьяны; ветви от нас — думающие машины».

И дальше:

«Может быть, человек, устав от себя, хочет отдохнуть, персонофицируясь в думающие машины, и именно этим объясняется апология разумной техники, которая сейчас, к моей радости, ослабевает?»

И он опять возвращается к старой мысли, которая давно не дает ему покоя: к мысли об «единстве как ценности состояния» и об «единстве как ценности положения».

«Решающую роль, — пишет он, — имеет для культуры лишь ценностная ориентация. В эпоху Возрождения ориентация была на изобразительные искусства, в нашу эпоху — на науку. У арабов в период подъема ислама, может быть, на медицину… Именно ценностная ориентация и создает тип культуры, тип личности.

Дело не в разносторонности — в определенных исторических ситуациях она естественна. Подлинно универсален тот, кто вобрал в себя всю современную культуру.

Но разве нельзя быть универсальным человеком, совмещая в себе и естественную разносторонность (естественную для данной историко-культурной ситуации) и все богатство культуры?»

Когда я читал тетради Павлинова, мне казалось, что он вот-вот задаст себе самому этот вопрос, ответить на который можно не общими соображениями, а лишь тем или иным образом действительно существовавшего универсального человека.

Наверное, мне потому этого хотелось, что, по-моему, единственным человеком, который сочетал эти две универсальности, был Леонардо.

Но Павлинов, по-видимому, был одержим более широким поиском.

Он писал:

«Ренессанс был последней цельной универсальной культурой и поэтому породил последний тип универсального человека в традиционном смысле универсальности. После него наступает время культуры нецельной с нетрадиционным типом универсальной личности».

Его волновали не образы людей (хотя и к ним он был неравнодушен), а типы универсальности, которые он условно делил на традиционные (ренессансный) и нетрадиционные, наступившие после отпочкования науки от искусств и дальнейших ответвлений в жизни человеческого духа.

В сущности, это не особенно оригинальное соображение. Меня волновало больше то, что Павлинов все время думал о «последнем восхождении вверх по оси», которое поднимает личность над традиционным и нетрадиционным типом универсальности, делая ее подлинно уникальной.

Тип универсальной личности создает время. Создает настолько мощно, что само находится у нее в плену, и Павлинов однажды отметил это точно. Он записал: «Данте был универсален нетрадиционно для Возрождения, то есть не совмещал в себе разносторонних талантов. И вот рождается легенда о том, что он был не только поэтом, но и философом и даже музыкантом. И разумеется, художником. Эта легенда — оригинальный плод стереотипа мышления, который не допускает, что может существовать иной интеллектуальный или социальный вариант личности, чем общепринятый в данное время».

Я уже упомянул бегло о том, что иногда его разумные мысли чередовались со стенограммой чувств, но нередко и с завихрениями:

«V век до нашей эры: Сократ. Вера в то, что человек может летать без самолета, говорить с собеседником за океаном без телефона, — мир Брэдбери. Все, что сегодня стало отчуждением человеческой мощи в орудиях техники и открытиях науки, по Сократу, живет в самом человеке и не раскрылось лишь потому, что человечество пошло по пути технической цивилизации.

Сократ догадывался о трагической возможности отчуждения сил, заложенных, но не раскрытых в человеке. Может быть, его и казнили именно потому, что торжество сократовской мудрости вело к иному типу цивилизации, к цивилизации как развитию духовных сил в человеке. Прадеды и деды будущих ученых поднесли чашу цикуты мудрецу, который понимал всю трагичность торжества науки. Потом ученых посылали на костер. С Сократом поступили милосерднее. Но не будь этой чаши цикуты, сегодня бы не было „термоядерной ситуации“: в этой чаше все хиросимы и нагасаки будущих тысячелетий».

После подобных «завихрений» его особенно тянет к четким формулировкам. Он устанавливает тип моноуниверсальности (универсала-«однолюба», увлеченного одним делом, которое отражает все богатство эпохи) и стереоуниверсальности (традиционный тип для эпохи Возрождения, то есть универсала «любвеобильного»).

Он на более высоком уровне задает себе старый вопрос: возможна ли стереоуниверсальность без моноуниверсальности, то есть может ли человек освоить окружающий мир, не освоив мир в себе.

Он понимает, что любая жесткая классификация может быть разрушена живой оригинальностью жизни. К какому типу отнести Паскаля, Кэрролла? И Павлинов устанавливает третий тип — зазеркальной универсальности. И, установив типы, он ничуть не успокаивается и даже, наоборот, углубляется в новые загадки.

Он пишет:

«Конечно же, универсализм, в том числе и тип универсализма, может быть объясним естественнонаучным состоянием эпохи, но все же что-то тревожащее в нем остается, если не загадочное, то до конца разумно логически необъяснимое. Вот тот же Демокрит. Он увлекался литературой и филологией (историей литературы). Физику это не необходимо. Это было необходимо ему как личности. Но почему? И именно благодаря данной непонятной черте универсализм Демокрита — и Леонардо — опережает человечество на века и тысячелетия».

Павлинов понимает, что «было бы интересно исследовать роль науки в истории искусств и роль искусств в истории науки…». Ему не дает покоя тот общеизвестный факт, что великий художник итальянского Возрождения Пьеро делла Франческа, изучая законы перспективы, положил начало начертательной геометрии.

Но времени для того, чтобы углубиться в это новое исследование, у Павлинова уже не было. Через несколько дней он уезжал на горнолыжную базу в Домбай…

Последние записи его несколько хаотичны, в них перемешано личное с «книжным». Нет, я, наверное, сейчас был неточен: для него и «книжное» было личным, он выписывал лишь то, что совпадало с жизнью его души в тот момент, когда он писал.

«Удивительно, что, живя в космический (атомный, электронный) век, мы совершенно не соотносим повседневность с мирозданием, может быть, потому, что утратили чувство ценности повседневности и изумления перед мирозданием?

Человеческая душа меняется — по ритму, — как парусные суда менялись, а не как меняются сегодняшние океанские и воздушные лайнеры…»

«Я часто думаю о том, что фантастично не то, что в ближайшем будущем на Марс и Венеру полетит человек, а то, что на улицах Флоренции, а потом Милана, а потом Рима можно было увидеть живого Леонардо. И мысленно я вижу его, живого, на этих улицах, которых не видел ни во сне, ни наяву…»

«Может быть, смена эпох — не что иное, как смена декораций: при тех же ролях, актерах, зрительном зале?..»

«Отразились ли занятия математикой Кэрролла на его историях об Алисе?..»

Он пишет с какой-то потаенной печалью:

«В Японии IX или X века все без исключения писали стихи. В арабском мире XI или XII века почти все были врачами. В эпоху итальянского Возрождения почти все рисовали, сегодня почти все увлечены наукой. Поэтому восхождение вверх по оси в эпохи, когда какая-либо область культуры становится массовой, особенно необходимо».

И опять идут хаотические записи:

«Надо ввести науку в систему большой культуры, что повысит чувство нравственной ответственности…»

«Нам кажется странным, что вся эта электронно-математическая мощь может когда-нибудь исчезнуть, мы ощущаем ее как нечто несокрушимо вечное и даже красивое иногда. Но и она исчезнет, как исчезли еще более красивые парусные каравеллы. А что-то, может быть, и останется, как остались пирамиды…»

И после этих торопливо занесенных в тетрадь «умственных» мельканий — разумное соображение:

«Открытия научные и философские за много лет до того, как стать формулами и системами, были художественными озарениями. Это положение уже давно стало „общим местом“, банальностью. Но погружение в мир Леонардо сообщает банальной истине новизну. Мир Леонардо обладает особой целостностью. Нелегко разобраться, что было раньше — художественное озарение или формула, научный поиск или достижение живописца».

…Отдельная тетрадь Павлинова посвящена «русскому универсализму».

Он в ней несколько раз упоминает о «загадке Муратова».

Муратов?

Я с самого начала понял, что это автор весьма известной некогда книги «Образы Италии» (она выходила несколько раз в десятые, а потом в двадцатые годы нашего столетия).

Это талантливая и странная книга. Муратов начинает ее образом художника, который завершал собой искусство итальянского Ренессанса. Образом Тинторетто. Последний художник итальянского Возрождения, по логике автора, которую понимаешь лишь потом, становится первым героем его трехтомного исследования. Муратов писал о нем:

«Тинторетто был последним из великих художников итальянского Возрождения. Мятущаяся и тревожная человечность его искусства перекидывает мост через глубокую пропасть, отделяющую нас от существ, создавших эру Ренессанса. Они кажутся нам полубогами, как Леонардо, мифическими героями, как Шекспир. Им можно поклоняться, но их не дано лицезреть простому человеческому глазу. Лицо Тинторетто кажется почти знакомым, светлым человеческим лицом. Его черты напоминают черты Броунинга, Толстого — черты великих людей нашего времени, наших мыслителей и поэтов».

Но я с самого начала догадывался, что «загадка Муратова» и загадка композиции его трехтомного исследования об Италии далеко не одно и то же.

«Русские тетради» Павлинова посвящены не Муратову, не XX веку, а поколению Грановского и Станкевича.

Павлинов пишет:

«Страсть к познанию и самопознанию — одна из резких черт поколения 30–40-х годов XIX века, она роднит Грановского и Станкевича с менее известными их современниками, например с Павловым…»

«Русские люди того периода наполнили универсальность этическим смыслом, что было чуждо эпохе Возрождения…»

«Иногда мне кажется, что философия играет в моей жизни ту же роль, что и во времена Грановского, Станкевича и их поколения».

Особенную нежность вызывает у него Грановский.

Он пишет:

«Он остался в истории как личность. Не ученый, не историк, не публицист, не общественный деятель… То есть и ученый, и историк, и публицист, и общественный деятель, и еще нечто духовно бесценное, уникально-человеческое, что жило лишь в нем одном, единственном и неповторимом в веках и тысячелетиях.

Как личность.

Модель Грановского — модель оптимального поведения личности с высокоразвитым чувством собственного достоинства в неблагоприятных для личности социальных обстоятельствах.

Эта модель открывает нам возможности действовать в условиях, казалось бы исключающих истинно человеческие действия; возможности быть универсальной личностью, вобравшей в себя все человечество в его историческом развитии, в условиях, казалось бы исключающих универсализм. Потому что мы помним, что универсализм немыслим без „вечно человеческого“ и без общечеловеческого.

Грановский создал оптимальную модель поведения в неоптимальных обстоятельствах».

…О Грановском написано немало страниц у Герцена в «Былом и думах», и, наверное, не стоит пересказывать их сейчас. Лично меня удивило, что Павлинов нашел и перечитал давным-давно забытые лекции Грановского о Тимуре и Александре Македонском.

Для Грановского Александр Македонский, который замыслил соединение Востока и Запада, был полуфантастическим видением универсальной культуры. Повествуя об этом легендарном полководце, он не уставал напоминать о его человечности.

Павлинов писал об этом:

«Универсализм неотрывен от гуманности, которую раньше называли величием души».

В одной из «русских тетрадей» вдруг опять мелькнула ренессансная Италия.

«Особый тип универсальной личности — Пико делла Мирандола. Возвышенно-романтический и холодно-интеллектуальный. Ничего подобного по разнообразию и напряженности умственных интересов в истории больше не встречалось. Это и Дон Жуан, и Гамлет, и Фауст в одном лице. Это какой-то буйный парадокс. Дон Жуан в познании и Дон Жуан в любви.

Его жизнь — охота за мудростью, за наслаждением духа. Удивительная разбросанность и не менее удивительная цельность. Вот именно, возвышенно-романтический и юношески-ненасытный характер и стройный, емкий интеллект в одном лице».

И потом, наверное, и об Италии, и о России, и о всем человечестве:

«И нет силы, которая помешала бы людям оставаться людьми. Нет, это было понято не в эпоху Возрождения, тогда самым трагическим из несовершенств было несовершенство картины, статуи, любого художественного изделия. Истина о трагическом несовершенстве человека и о том, что нет силы, которая бы, несмотря на это несовершенство, помешала людям оставаться людьми, может быть, величайшее открытие нашего, XX века».

…Самые последние записи печальны.

Они печальны, и в то же время я не уверен, что это мысли самого Павлинова, и поэтому не берусь рассматривать их как состояние его души.

Но и в этих записях-настроениях порой пульсирует оригинальная мысль:

«В мире должно быть я и ты, а не я и не я. Я и не я — это Гамлет и Полоний, я и ты— это Гамлет и Горацио и в замысле, в мечте — Гамлет и Офелия. Чем ближе была эпоха Ренессанса к закату, к крушению, тем меньше оставалось в ней я и ты (которые весьма ощутимы в „Декамероне“) и больше становилось я и не я, трагически царящих в Шекспире. Может быть, он, Леонардо, так мало оставил, потому что отвергал „нисходящую линию“, то есть творчество, при котором воплощение неизбежно ниже замысла; работу, которая не поднимает реализацию над мыслью, а, напротив, заключает в себе нисхождение высокой мысли, высокого чувства к более низким уровням выполнения».

Идея единства века, который, отражаясь в личности, становится «универсумом человека», была одной из любимых идей Павлинова.

А вот самые последние строки в его последней тетради; их можно рассматривать как его последнее открытие. Да, открытие.

«Существует академический универсализм и универсализм боли, боли за Атлантиду, опускающуюся на дно, за богатства, что при самом наиблагоприятнейшем течении тысячелетий — несколько песчинок на песочных часах вечности — станут сокровищами подводных археологов, которые вернут их и с ними человеческую вечность».

* * *

Неизвестный художник. Портрет Коперника.

Леонардо да Винчи (рисунки).

Леонардо да Винчи. Рисунок летательной машины.

Аэрофотосъемка (фото).

Тинторетто. «Рождение Иоанна Крестителя».