ОЖИРЕНИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ОЖИРЕНИЕ

Речь пойдет об аномалии, о том завораживающем ожирении, которое повсеместно встречается в США. Об этом виде чудовищной конформности в пустом пространстве, об извращении переизбытком конформности, отражающем гиперизмерение социальности, одновременно перенасыщенной и пустой, социальности, где потерялись социальная сцена и сцена телесная.

Это загадочное ожирение уже не является ни защитным слоем жира, ни невротическим ожирением, ни депрессионным. Это ни компенсационное ожирение недоразвитости, ни алиментарное ожирение перекормленности. Как ни парадоксально, но это способ исчезновения тела. Таинственное правило, которое определяет границы телесной сферы, исчезло. Таинственная форма зеркала, посредством которого тело наблюдает за самим собой и своим образом, упразднена, уступив место безудержной избыточности живого организма. Нет более ни границ, ни трансценденции: будто тело уже не противопоставляется внешнему миру, а пытается переварить пространство в своем собственном проявлении

Эти ожиревшие формы завораживают полным забвением соблазна. Впрочем, это их больше и не волнует, и живут они себе без комплексов, непринужденно, так, будто у них уже не осталось даже идеала своего «я». Они не смешны, и они знают это. Они претендуют на своего рода истинность, и действительно: они иллюстрируют собой систему, ее раздувание в пустоту. Они являются ее нигилистическим выражением, выражением общей инкогеренции знаков, морфологий, форм алиментации и городской жизни — гипертрофированная клеточная ткань, пролиферирующая во всех направлениях.

Внутриутробное, первичное, плацентарное ожирение: это так, будто они беременны своими телами и не могут никак разрешиться. Тело полнеет и полнеет, но не может разродиться собой. Но и вторичное ожирение, ожирение симуляции по образу современных систем, которые раздувает от такого количества информации, что они никогда не разродятся ею, характерное ожирение операциональной современности с ее манией все сохранить и все записать в память, в наивысший бесполезности дойти до самых границ инвентаризации мира и информации, и в то же время ввести такую чудовищную потенциальность, которую и представить невозможно, потенциальность, которую уже невозможно пустить в ход, бесполезную избыточность, которая воскрешает прошлую эпоху, но в холодной [cool] вселенной, без иронии, без остроты патафизики — пресловутое брюхо Папаши Убю.

Патафизическая или метафизическая, в любом случае эта истерия раздутости является одним из самых причудливых признаков американской культуры, той призрачной среды, где каким-то образом у каждой клетки (каждой функции, каждой структуры) остается, как при раке, возможность делиться, множиться до бесконечности, занимать, практически, все пространство только собой, монополизировать всю информацию только по себе (feed-back — это уже ожиревшая структура, это матрица всех форм структурного ожирения) и забываться в блаженной генетической избыточности. Каждая молекула блаженствует в раю собственного формата…

И дело тут не в ожирении каких-то отдельных экземпляров, а в ожирении всей системы, обсценности всей культуры. Именно когда тело теряет свою норму и свою сцену, оно достигает этой стадии обсценного ожирения. Именно когда социальное тело теряет свою норму, свою сцену и свою цель, оно также достигает знакомой нам чистой и обсценной стадии, в своей зримой, через чур заметной форме, своей показухе, в своем инвестировании и сверхинвестировании во все сферы социального — все это не меняет призрачный и транспарентный характер целого.

Это ожирение также призрачно — абсолютно невесомое, оно плавает в чистом сознании социальности. Оно воплощает бесформенную форму, аморфную морфологию современного социального: идеальную индивидуальную парадигму примирения, самоуправляемой закрытой ниши. Строго говоря, это уже не тела, а образцы некой раковой неорганичности, с которой мы сталкиваемся повсюду.

Если оставаться в оральной плоскости (хотя в этом ожирении нет ничего ни от компульсии, ни от оральной регрессии) можно сказать, что с социальным происходит то же, что и со вкусом в американской кухне. Гигантское предприятие по апотропии вкуса пищевых продуктов: их вкус словно изолировали, вычистили и повторно воссоздали в виде искусственных вплоть до пародии соусов. Этот flavour, как некогда кинематографический glamour: стирание любого творческого стиля в пользу ауры киностудии и фасцинации моделей. Так же и с социальным: как любая функция вкуса изолирована в соусе, так и социальное изолированно как функция во всех тех терапевтических соусах, в которых мы барахтаемся. Социосфера контакта, контроля, убеждения и разубеждения, эксгибиция запретов в больших или гомеопатических дозах («Have a problem, we solve it! [Есть проблема? Мы ее решим!]»): это и есть обсценность. Все структуры вывернуты наизнанку, выставлены напоказ, все действия становятся зримыми. В Америке это повсюду — от невероятного сплетения телефонных сетей и линий наземной передачи электроэнергии (все сети находятся на поверхности) вплоть до конкретной демультипликации всех телесных функций в жилом помещении, перечня всех ингредиентов на крошечной упаковке, опубликования доходов или IQ, включая преследование всевозможных указателей, настойчивое стремление выставить напоказ мышцы и органы человеческого тела, равное неистовому стремлению локализовать критическую функцию мышления в лобных долях мозга…

Живая детерминация теряется в унылом программировании, все задумывается как сверхопределенность и стремится к своей истерической ипостаси. Так и социальное, бывшее когда-то зеркалом конфликта, класса, пролетариата, находит свою окончательную ипостась в инвалидности. Исторические противоречия приняли патафизическую форму физического или умственного недостатка. Существует нечто странное в этой истерической конверсии социального — наиболее вероятным диагнозом будет то, что в инвалидах, как и в слабоумных или толстяках, социальное неотступно преследуется своим исчезновением. Потеряв свое правдоподобие и правила своей политической игры, социальное в своих живых отбросах ищет нечто вроде трансполитической легитимности — после управления кризисом, открытое самоуправление дефицитом и уродством1.

Когда-то говорили: «Каждому по его заслугам», затем: «Каждому по его потребностям», потом: «Каждому по его желаниям», а теперь: «Каждому по его недостаткам».

Благодаря полнотелой неделимости, ожирение в определенном смысле избегает сексуации, полового разделения. Сексуальную пустоту оно решает путем поглощения окружающего пространства. Эта толща символически наполнена всеми объектами, от которых она не смогла отделитьcя, или же теми, для которых нет дистанции, чтобы их желать. Она не отделяет тело от не-тела. Ее тело является выпуклым или же вогнутым зеркалом, она неспособна создать плоское зеркало, которое отражало бы ее.

Стадия зеркала, которая, благодаря различению границ, позволяет ребенку открыть сцену воображаемого и сцену репрезентации, — это разъединение не происходит в случае с ожирением и, поскольку оно не может достичь этого внутреннего разделения, оно входит в безраздельное умножения тела без образа.

Не существует ожиревших животных, как нет и животных обсценных. Может, это потому, что животному недоступна ни сцена, ни образ? Поскольку оно не подчиняется этому сценическому обязательству, то и не может быть обсценным. У человека же, напротив, это обязательство абсолютное, но в случае с ожирением происходит нечто вроде прекращения этого обязательства, отсутствует дерзновение репрезентации, малейший намек на обольщение — происходит потеря тела как облика. Поэтому патология ожирения имеет не эндокринное происхождение, это патология сцены и обсценности.

Трудно сказать, что представляет собой сцена тела. По крайней мере, это место, где тело развертывается, в особенности, и перед самим собой, где оно ускользает в эллипсисе форм и движений, через танец, где оно избегает своей инертности — через жест, где оно высвобождает себя — через ауру взора, где речь идет об аллюзии или отсутствии — одним словом, там, где оно предлагает себя как соблазн. Именно отсутствие всего этого обращает ожирение в обсценную массу.

Таким образом, в своем переизбытке ожирение представляет секс как излишек. Это общее с клоном: другой мутант еще не проявился, но ожирение уже отлично предвосхищает его. Не питает ли оно мечту о такой гипертрофии, чтобы однажды разделиться на два одинаковых существа? Транссексуальное в своем роде, — не стремится ли оно выйти за пределы полового размножения и вернуться к воспроизведению существ путем деления? Пролиферация тела недалека от генетической пролиферации…

Парадокс клонирования заключается в создании существ, идентичных их генетическим родителям (не эдипальным!), а следовательно, наделенных полом, в то время как сексуальность в этом процессе стала совершенно ненужной. Пол клона — это излишек, но это не чрезмерная избыточность Батая, — это просто бесполезный остаток, как некоторые органы или отростки у животных, назначение которых уже невозможно установить, отростки, которые кажутся аномальными и уродливыми. Пол стал наростом, эксцентричным отличием, которое само уже не продуцирует смысл (наша история, так же, как и история вида, отмечена грудой таких мертвых различий).

Может быть, во всем органическом единстве существует влечение к развитию благодаря чистой смежности, тенденция к линейному и клеточному однообразию? Это то, что Фрейд называл влечением к смерти, то, что является лишь недифференцированным разрастанием живого. Этот процесс не знает ни кризиса, ни катастрофы: он гипертельный, в том смысле, что не имеет другой цели, кроме роста, невзирая на границы.

В определенный момент что-то просто останавливает этот процесс. В случае с ожирением этот процесс не останавливается. Теряя свои специфические черты, тело продолжает монотонное разрастание своих тканей. Утратив свою индивидуальность и половые признаки, оно является лишь бесконечным распространением: метастатическим.

В своем эссе «Uber den Begriff der Ekstasis als Metastasis» («О концепции экстаза как метастаза») Франц фон Баадер рассматривает метастаз, который он приравнивает к экстазу, как антиципацию смерти, выход за пределы собственного конца в рамках самой жизни. И, конечно, это есть и в ожирении, когда кажется, будто еще живое тело поглотило свой собственный труп, что создает слишком много тела и вследствие этого оно представляется как излишек. Это захлебывание ненужного органа, это своего рода поглощение им собственного пола, и это поглощение пола порождает обсценность гипертрофированного тела.

Эта экстатическая, или, по Баадеру, метастатическая, форма — форма смерти, которая неотступно преследует живое и заставляет его проявляться как бесполезное воплощение, вполне распространяется и на современные информационные системы, такие же метастатические в том плане, что они антиципируют мертвый смысл в сигнификации живого и таким образом продуцируют слишком много смысла, продуцируют смысл как излишек, как бесполезный протез. Так же и с порно: его фантомность следует из антиципации мертвого пола в живой сексуальности, из бремени всего мертвого пола (по аналогии с бременем всего мертвого труда, который лежит на труде живом). Поэтому порно тоже представляет сексуальность как излишек, — и именно это обсценно: не потому что там слишком много секса, а потому что в итоге секс становится излишком. Ожирение обсценно не потому, что в нем слишком много тела, а потому, что тело становится излишком.

К какой таинственной цели оно стремится (ведь должна быть какая-то цель)? Что за похотливый демон протягивает телу это кривое зеркало (ведь здесь кроется похотливость)?

Может, речь идет о мятеже, как в случае с раковыми заболеваниями? Некогда мятежи были политическими, это были мятежи групп или же индивидов, угнетаемых в их желании, их способностях или интеллекте. Сегодня такой мятеж вряд ли разразиться. В нашей четвертичной вселенной мятеж стал генетическим. Это бунт клеток через рак и метастазы: неукротимая витальность и хаотичная пролиферация. Это тоже бунт, но недиалектический, — подсознательный, — бунт, который выходит из-под нашей власти. И кто знает, какова судьба раковых образований? Возможно, их гипертелия соответствует гиперреальности наших социальных образований. Все происходит так, будто тело, его клетки взбунтовались против генетического декрета, против, как ее называют, командной роли ДНК. Тело восстает против своей собственной «объективной» дефиниции. Является ли этот акт патологическим (как в случае с дерегулированием антител)? В традиционной, соматической или психосоматической патологии тело реагирует на внешнюю физическую, социальную или психологическую агрессию: экзотерическая реакция. В то время как рак — это реакция эзотерическая: тело восстает против своей собственной внутренней организации, разрушает свой собственный структурный баланс. Как будто плоти надоела собственная дефиниция, и ее охватил органический бред2.

Ожирение также находится в полнейшем бреду. Ведь оно не только полно, той полнотой, которая противоречит нормальной морфологии: оно полнее полного. Оно уже не имеет смысла в различительной оппозиции — его смысл в его чрезмерности, избыточности, его гиперреальности. Оно превосходит свою собственную патологию и именно поэтому ускользает как от диететики, так и от психотерапии и следует другой логике, экспоненциальной стратегии, когда вещи, лишенные собственной финальности или референции, удваиваются в некой игре мise en abyme [принцип матрешки].

Таким образом, ожирение является отличным примером той перипетии, которая нас подстерегает, той революции в вещах, которая заключается уже не в их диалектической трансцендентности (Aufhebung), а в их потенциализации (Steigerung), возведении их в квадрат, в энную степень, примером этого восхождения к крайностям в отсутствие правил игры.

Как в случае со скоростью, которая является лишь совершенным выражением подвижности, потому что, в противоположность движению, которое имеет смысл, она смысла уже не имеет, никуда не идет, а следовательно не имеет ничего общего с движением: она является его экстазом, — так и в случае с телом в его аберрации — ожирение является его совершенной верификацией, его экстатической истиной, ибо тело в нем, вместо своего отражения, получает свое собственное увеличительное зеркало. «Лишь тавтологические фразы являются совершенно верными», как выразился Канетти.