Глава II. Открытие государства

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава II. Открытие государства

Если мы будем искать общество не там, где надо, мы никогда не найдем подходящего места для государства. Если мы не поставим перед собой вопрос о том, каковы условия, способствующие и препятствующие организации общества в социальную группу с определенными функциями, мы никогда не поймем, какие проблемы возникают в ходе развития и трансформации государств. Если мы не уясним себе, что смысл данной организации — в обеспечении общества официальными представителями, отстаивающими общественные интересы, у нас не окажется ключа к пониманию природы правительства. Таковы выводы, к которым мы пришли на основании наших предшествующих рассуждений. Как уже было показано нами выше, неправильно искать государство в сфере причинно-следственных связей, нельзя отыскать некий источник, некую силу, порождающую государство на манер vis genetrix[3] Возникновение государства не есть ни прямой результат органических контактов (так происходит зачатие плода в утробе), ни непосредственное осуществление сознательного намерения (так изобретают машины), ни деяние некоего размышляющего духа, будь то персонифицированное божество или метафизическая абсолютная воля. Если мы будем искать истоки государства в подобных областях, реалистический взгляд на вещи заставит нас в конце концов прийти к выводу, что нам не удастся найти ничего, кроме конкретных личностей — тебя, их, меня. Тогда (если только мы не впадем в мистицизм), мы будем вынуждены решить, что общество рождается в мифе и его существование поддерживается суевериями.

На вопрос «что такое общество?» существует множество ответов. К сожалению, изрядное число их представляют собой не что иное как измененные формулировки того же самого вопроса. Так, нам говорят, что общество представляет собой сообщество как единое целое, при этом предполагается, что «сообщество как целое» есть нечто самоочевидное и не нуждающееся в объяснении. Но сообщество как целое предполагает не просто существование множества связей, разными способами соединяющих людей между собой, но и организацию всех элементов на основе того или иного объединяющего принципа. Между тем, именно такой принцип мы и пытаемся отыскать. Но почему должно существовать какое бы то ни было всеобъемлющее единство, способное выступать в роли всеобщего регулятивного начала? Если мы постулируем существование чего-то подобного, то, конечно, единственным институтом, подходящим под данное определение, является человечество, а отнюдь не те исторические деяния, которые принято называть государствами. Представление о том, что предполагаемой объединяющей силе присуща всеобщность, тотчас же рушится, стоит только принять во внимание очевидное разнообразие государств, каждое из которых характеризуется определенным местоположением, пространственными и прочими границами и ограничениями, равнодушием или даже враждебностью к другим государствам. Самое лучшее, что могут сделать с этим фактом метафизические монистические разновидности философии политики — это проигнорировать его. Либо же, как это делал Гегель и его последователи, создаются некие мифические историко-философские построения, призванные восполнить недостатки мифического учения о государстве. В качестве объективированных выражений разума и воли универсальный дух выбирает то одну, то другую из ограниченных в пространстве и времени наций.

Подобные соображения подтверждают наше положение о том, что источником общества является осознание важных последствий деятельности определенных людей и ассоциаций для всех остальных людей, и что превращение общества в государство происходит через учреждение специальных ведомств, чья задача — обеспечивать и регулировать эти последствия. Но этим предполагается также, что некоторые свойства существующих государств предназначены для выполнения заранее определенной функции, и именно они являются характеристиками любого государства. Обсуждение этих свойств позволит определить природу общества и проблему его политической организации, а также послужит средством проверки нашей теории.

Вряд ли можно найти другую черту, способную лучше отражать природу государства, чем только что упомянутая временная и географическая локализация. Некоторые из ассоциаций оказываются слишком малочисленными и ограниченными в своих возможностях для того, чтобы образовать общество, иные же оказываются слишком изолированными друг от друга, чтобы представлять собой части одного и того же общества. Проблема выяснения того, какое общество способно превратиться в государство, частично сводится к проблеме исключения всего слишком близкого и интимного, как и всего слишком удаленного и не связанного с предметом. Непосредственные контакты, взаимоотношения «лицом к лицу» приводят к возникновению общности интересов и появлению общих ценностей, являющихся, однако, слишком непосредственными и жизненно важными, чтобы вызвать необходимость в политической организации. Типичный пример этого рода — внутрисемейные связи, предполагающие непосредственное общение и непосредственную заинтересованность. Так называемая кровная связь, которая сыграла такую роль в демаркации социальных групп, в значительной степени основана на непосредственной обоюдной пользе результатов совместной деятельности. То, что делает каждый из членов домашнего хозяйства, непосредственно затрагивает всех остальных членов, последствия каждого действия оцениваются тотчас же и на уровне близкого общения. Здесь, как говорится, все «попадает по назначению». Создавать специальные организации в этом случае — излишество. Только когда связи начинают простираться за пределы семьи, на клан как объединение семей, на племя как объединение кланов — тогда последствия действительно становятся настолько косвенными, что требуются специальные меры. Во многом на том же самом принципе ассоциации, что и семья, строится соседство. Для регулирования соседских отношений бывает достаточно принятых обычаев, а когда возникают особые обстоятельства, меры принимаются в порядке импровизации.

Возьмем для примера деревню в Уилтшире, так замечательно описанную у Хадсона: «Каждый дом имеет свой центр средоточения человеческой жизни, жизни птицы и скота, и эти центры связаны друг с другом, подобно хороводу детей, взявшихся за руки. Все вместе они составляют один организм, живущий одной жизнью, управляемый одним сознанием, как длинная пестрая змея, отдыхающая на земле, растянувшись во всю длину. Мне вспомнилось, как на краю деревни крестьянин колол дрова или пень, и внезапно выпустил из рук свой тяжелый острый топор, который врезался ему в ногу и сильно поранил ее. Известие о происшествии перелетало из уст в уста и достигло другого конца деревни, в миле от того места. Каждый из жителей не только быстро оказался в курсе дела, но и тут же живо представил себе то, что произошло с его товарищем — каждому виделся падающий на его ногу сверкающий топор, виделось, как хлынула из раны алая кровь. В тот же момент его собственную ногу и все его существо как бы пронзала острая боль. Точно так же сообщались от одного к другому и все прочие мысли и чувства — и для этого необязательно были нужны слова— все становились участниками происходящего благодаря сочувствию и солидарности, объединяющей членов маленького изолированного сообщества. Никто не был способен на мысль или на чувство, которые были бы чужды для остальных. Характер, настроение, точка зрения человека и деревни совпадали»[4]. При таком уровне близости государство совершенно неуместно.

В течение долгих периодов истории человечества, в особенности на Востоке, государство практически становится чем-то вроде тени, которую отбрасывают на семью и соседей весьма отдаленные действующие лица и которую раздувают до гигантских масштабов религиозные верования. Оно правит, но ничего не регулирует, поскольку управление его ограничивается взиманием дани и церемониями почтения. Всё, что человек должен делать, заключено в рамках его семьи; семья же владеет и собственностью. Место политического подчинения занимает здесь личная преданность старшим. Узы, из которых проистекает власть — это отношения мужа и жены, родителей и детей, младших и старших братьев, друзей между собой. Политика не является ветвью морали; она сама погружена в мораль. Венцом всех добродетелей является сыновнее почтение. Грех вменяется в вину постольку, поскольку он бесчестит предков и родственников. Функционеров власти знают, но только для того, чтобы их избегать. Вступать с ними в пререкания — бесчестно. Степень ценности подобного отдаленного теократического государства заключается не в том, что оно делает, а в том, чего оно неделает. Его совершенство лежит в уподоблении его природным процессам, благодаря которым не переставая сменяют друг друга времена года, так что поля под благословенным царством солнца приносят урожай, и в мире процветает добрососедство. Близкородственная группа — это не социальная единица, включенная в некое общественное целое высшего порядка. Почти во всех отношениях это — сам социум.

Другую крайность представляют собой социальные группы, которые так сильно разделены реками, морями и горами, разными языками и поклонениям разным богам, что то, что делает одна из них, не имеет никакого отношения к тому, что делает другая, за исключением ситуации войны. Следовательно, у них нет общих интересов, нет общества, и нет ни необходимости, ни возможности образования единого государства. Пресловутая множественность существующих государств — такой универсальный феномен, что она считается само собой разумеющейся. Кажется, что она не требует объяснения. Но в то же время, как мы убедились, для некоторых теорий этот феномен представляется трудно объяснимым. Единственный способ преодолеть эту трудность — наложить странные ограничения на общую волю и разум, якобы являющиеся основаниями государства. По меньшей мере странно, что универсальный разум не может преодолеть препятствие из горной цепи, а объективной воле ставит преграду текущая река. Для многих других теорий эта трудность не столь велика. Но факт существования многих государств подкрепляет только ту теорию, в которой признание последствий является определяющим фактором. Все то, что является барьером для последствий совместной деятельности самим этим фактом устанавливает политические границы. Подобное объяснение является таким же банальным, как и то, что требуется объяснить.

Итак, область государства лежит где-то посередине — между теми ассоциациями, которые являются узкими, закрытыми и интимными, и теми, которые отстоят друг от друга так далеко, что между ними возможны только редкие и случайные контакты. Не следует ожидать, что линии водораздела между тремя названными областями будут четкими и неизменными, и они действительно не таковы. Деревни и соседские общины незаметно переходят в политическое общество. Различные государства способны составить федерацию, и от нее перейти к большему целому, которое по некоторым признакам будет государством. Данную ситуацию, предвидеть которую позволяет названная теория, подтверждают и исторические свидетельства. Непостоянство и подвижность различий между государством и другими формами социального союза является еще одним камнем преткновения для тех теорий государства, которые в качестве своего конкретного воплощения подразумевают нечто столь же четкое, как и понятие. В плане эмпирических последствий именно этого и следует ожидать. Бывают империи, образовавшиеся в результате завоевания, где политическое право существует только в виде насильственного сбора налогов и рекрутирования солдат; и хотя применительно к ним и можно использовать слово государство, в этом случае бросается в глаза отсутствие характерных признаков какого бы то ни было общества. Бывают политические сообщества, такие как города-государства древней Греции, в которых жизненно важным фактором является вымышленное представление об общем происхождении всех жителей, при этом домашние боги и обряды заменены божествами, святынями и культами сообщества; в таких государствах во многом сохраняется интимность и личная вовлеченность, характерные для семьи, но к этому добавляется вдохновляющий и преобразующий импульс более разнообразной, более свободной, более полной жизни, преимущества которой так важны, что по сравнению с ней существование, замкнутое рамками соседства, кажется ограниченным, а существование в рамках семьи — унылым.

Предложенная гипотеза так же легко объясняет множественность и постоянные трансформации тех форм, которые принимает государство, как и бесконечное разнообразие независимых государств. Тип и масштаб последствий совместного поведения изменяется по мере того как меняется «материальная культура», — особенно в том, что касается обмена сырьем, готовой продукцией, технологиями, инструментами, оружием и посудой. На все перечисленное, в свою очередь, оказывает непосредственное влияние изобретения в области средств перемещения, транспортировки, коммуникаций. Народ, живущий разведением овец и рогатого скота, привык к совсем иным условиям, чем народ, кочующий верхом на лошадях. Первый вид кочевников обычно стремится к миру, второй — как правило, воинственен. Грубо говоря, орудия и инструменты определяют занятия, а занятия определяют последствия совместной деятельности. Определяя последствия, они создают общества с различными интересами; обеспечивающее выполнение этих интересов политическое поведение этих обществ также оказывается весьма различным.

Несмотря на тот факт, что правилом является множественность, а не единообразие политических форм, в политической философии и науке сохраняется вера в государство как таковое как в некую архетипическую сущность. Много диалектической изобретательности было затрачено на выдумывание некоей сущности или внутренней природы, на основании которой к каждой отдельной ассоциации правомерно было бы приложить понятие государственности. Подобная же изобретательность затрачивалась на то, чтобы объяснить и устранить всё, что отклоняется от данного морфологического типа, а также (любимый прием) чтобы расположить государства в иерархической последовательности, по мере восхождения, приближения их к этой идеальной сущности. И на практику, и на теорию оказала влияние идея о существовании некоего образца, соответствие которому делает государство благом, истинным государством. Именно это, более всего прочего, послужило причиной попыток импровизировать в деле создания конституции и налагать на людей результаты подобных импровизаций. К сожалению, когда было понято, что этот подход ложен, вместо него появилась идея, согласно которой государства не создаются искусственным образом, а «становятся» или развиваются. Это «становление» означало не просто то, что государства меняются. Становление означало эволюцию, восхождение через последовательные стадии к некоторой предустановленной вершине, осуществляющееся в силу какого-то внутреннего стремления или принципа. Эта теория не позволяла прибегнуть к тому единственному методу, руководствуясь которым можно было бы изменять политические формы, а именно, к разумному вынесению суждений о последствиях. Точно так же, как и та теория, которую она заменила, эта идея подразумевала существование единственной стандартной формы, являющейся сущностным, подлинным признаком определения государства как такового. Исходя из ложной аналогии с физикой, считалось, что «научное» исследование общества возможно только если принять предположение о таком единообразии процесса. Волей случая данная теория польстила тщеславию тех наций, которые, будучи политически «более развитыми», предполагали, что они уже находятся так близко к высшей точке эволюции, что могут носить корону государственности.

Представленная гипотеза делает возможным последовательно эмпирическое или историческое исследование изменений политических форм, свободное от безоглядного господства тех или иных концепций, неизбежно возникающего везде, где постулируется некое «истинное» государство, независимо оттого, предполагается ли оно созданным преднамеренно или эволюционировавшим по собственному внутреннему закону. Влияние внутренних факторов неполитического характера — индустриальных и технологических, а также внешних событий (заимствований, путешествий, перемещений, открытий, войн) — изменяет последствия существовавших ранее ассоциаций до такой степени, что становятся необходимы новые органы и функции. Политические формы подвержены также и менее непосредственному изменению. Развитие лучших методов мышления делает возможным наблюдение за такими последствиями, которые были ранее недоступны мышлению, пользовавшемуся более грубыми интеллектуальными инструментами. Новые политические средства изобретаются также с развитием разумной способности понимания. В действительности же наука до сих пор не играла большой роли. Но иногда интуиция государственных деятелей и специалистов в сфере политической теории позволяла им настолько проникнуть в действие общественных сил, что становился возможным новый поворот в законодательстве и управлении. У такого «организма», как государство (как и у живого организма), существует запас терпения. Меры, никоим образом не неизбежные, после того, как они однажды были приняты, становятся обычаем, что ведет к дальнейшему увеличению разнообразия политических методов.

Короче говоря, гипотеза, допускающая, что общества создают признание определенных — масштабных, долговременных, опосредованных — последствий тех или иных действий, позволяет объяснить относительность государств, в то время как теории, определяющие государство в терминах специфической причинной зависимости, подразумевают абсолютность понятия государства, а это не соответствует фактам. Попытка отыскать с помощью «компаративистских методов» нечто общее между античными и современными, западными и восточными государствами, привела лишь к пустой трате сил. Единственная постоянная функция — регулирование и обеспечение интересов, формирующихся вследствие сложного, опосредованного расширения и распространения совместной деятельности.

Следовательно, мы заключаем, что разнообразие времени и места есть первый признак политических организаций, и анализ этого разнообразия способен служить подтверждением нашей теории. Второй признак и второе подтверждение заключается в том, что иначе, как при помощи данной теории, невозможно дать объяснение тому факту, что именно масштабность совместной деятельности порождает общество, нуждающееся в организации. Как мы уже замечали, то, что сейчас рассматривается как преступления, подлежащие общественному расследованию и суду, считалось когда-то частными проявлениями бурной страсти, то есть имело статус, который ныне имеет оскорбление, нанесенное одним лицом другому. Интересной фазой перехода от относительно частного к общественному или, по крайней мере, от ограниченно-общественного к более полному, был период становления в Англии общественного порядка, средоточением которого была королевская власть. До XII века правосудие осуществлялось в основном судами феодалов, графств, судами графских округов и т. п. Каждый лорд, у которого было достаточно вассалов и арендаторов, обладал правом разбирать тяжбы и налагать штрафы. Высокий королевский суд был всего лишь одной из многих судебных инстанций, занимавшейся преимущественно тяжбами королевских вассалов, слуг, делами о защите королевской собственности и достоинства. Однако монархи желали увеличить свои доходы, власть и престиж. Благодаря изобретению различных приемов и ухищрений область юрисдикции королевских судов расширилась. Подобного результата удалось достичь через доказательство того, что многие нарушения закона, которые ранее подлежали ведению местных судов, нарушают королевский порядок. Централизация продолжалась до тех пор, пока королевское правосудие не получило монополию. Это — весьма важный пример. Мера, продиктованная стремлением усилить власть и увеличить выгоды королевской династии, путем простого расширения обрела значение безличной общественной функции. То же самое весьма часто случалось, когда личные прерогативы становились политическими обычаями. Нечто подобное происходит и в современной жизни, когда области частного бизнеса в силу собственного количественного расширения становятся «зонами общественного интереса».

Обратный процесс представляет собой случай перехода из сферы общественного в частную сферу религиозных обычаев и верований. До тех пор пока превалирующее общественное мнение позволяло индивидуальной набожности или, наоборот, нерелигиозности влиять на все общество, религия по необходимости была общественным делом. Строгая приверженность господствующему культу была делом высочайшей государственной важности. Боги были предками племени или основателями сообщества. Когда их подобающим образом почитали, они даровали племени процветание, а когда им служили недостаточно ревностно, они насылали голод, мор или поражение в войне. Естественно, когда последствия религиозного культа были столь широки, храмы являлись общественными сооружениями, как, например, агора и форум; исполнение обрядов причислялось к гражданским функциям, а жрецы — к государственным должностным лицам. Еще долгое время спустя после исчезновения теократических государств теургия оставалась политическим институтом. Даже когда распространилось неверие, лишь немногие отваживались пренебречь публичными церковными церемониалами.

Революцию, благодаря которой благочестие и религиозность превратились в удел частной сферы, часто рассматривают как следствие усиления персональной совести и утверждения прав этой последней. Но ведь и сам факт возросшего значения совести также нуждается в объяснении. Предположение, что совесть всегда играла некую подспудную роль и, наконец, отважилась выйти на свет, меняет местами порядок событий. Произошли некие социальные изменения — изменения, затронувшие склад ума людей, а также внутренние черты характеров и внешние стороны их взаимоотношений, — вследствие чего люди перестали усматривать связь между почитанием богов (или неуважением к ним) и благополучием (или неблагополучием) всего общества. По-прежнему вера и неверие имели серьезные последствия, но теперь предполагалось, что эти последние ограничиваются временным, либо вневременным счастьем конкретных людей. Нетерпимость к иной вере и преследование ёе считались теперь столь же справедливыми, как организованное сопротивление любому преступлению; для общественного мира и процветания безбожие представляет самую опасную угрозу. Но постепенно социальные перемены сделали одной из новых функций жизни сообщества права на индивидуальную свободу совести и вероисповедания.

Вообще говоря, сама интеллектуальная жизнедеятельность переместилось из общественной сферы в частную. Конечно, данное радикальное преобразование было вызвано становлением понимания частного права как права священного и неотъемлемого; это понимание и служило его обоснованием. Но если принять такие рассуждения, то тот факт, что человечество просуществовало так долго, совершенно не подозревая о наличии этого права, покажется столь же странным, как и в случае с религиозной верой. На самом же деле представление о сознании как о сугубо частной области, в которой все, что происходит, не имеет внешних последствий, вначале родилось как результат изменений — политических и церковных — в общественном устройстве; хотя, однажды утвердившись, это представление, как и прочие убеждения, сказалось и на политике. До тех пор, пока социальная мобильность и разнородность общества не породили открытий и инноваций в области технологии и индустрии, до тех пор, пока светские задачи не стали грозными противниками церкви и государства, едва ли можно было прийти к наблюдению, согласно которому интересы общества соблюдаются лучше, если персональное суждение и свобода выбора в интеллектуальных умозаключениях получают наибольший простор. Впрочем, даже тогда терпимость в области суждений и верований оставалась в большей степени негативной. Мы согласны оставить другого в покое (в определенных границах) скорее из-за понимания того, что противоположная линия поведения принесет нам вред, а отнюдь не из-за того, что верим в социальную благотворность подобного отношения к другому. Однако, до тех пор пока понимание социальной благотворности подобного поведения не получит широкого распространения, так называемое естественное право на частное суждение останется довольно сомнительным обоснованием факта появления некоторой скромной доли терпимости. Такие феномены, как Ку-Клус-Клан и попытки через законодательство управлять развитием науки показывают, что вера в свободу мыслей до сих пор остается поверхностной.

Если я прихожу на прием к врачу, то это действо затрагивает, в первую очередь, меня и его. Оно способно повлиять на мое здоровье и на его кошелек, [профессиональный] навык и репутацию. Но такого рода профессиональная деятельность чревата столь далеко идущими последствиями, что в какой-то момент экзаменование и лицензирование людей, которые ими занимаются, становится заботой общества. Джон Смит занимается куплей-продажей недвижимости. Сделка имеет место между ним и еще каким-то человеком. Однако земля имеет для общества первостепенную важность, и частная сделка обставляется регулирующими законами; передача собственности и права на нее должны быть засвидетельствованы государственным должностным лицом в установленной законом форме. Выбор супруга и заключение брачного союза являются интимно-личным делом. Но вступление в брак есть условие появления потомков, а в них гарантия самосохранения общества. Интерес общества состоит в соблюдении формальностей, обеспечивающих законность как заключения, так и расторжения подобного союза. Одним словом, последствия любой трансакции затрагивают гораздо большее количество людей, помимо тех, кто непосредственно в ней участвует. Часто думают, что в социалистическом государстве при создании и расторжении брачного союза люди будут обходиться без участия общества. Возможно. Но возможно также, что такое государство будет проявлять больше чуткости, чем нынешнее сообщество, к последствиям союза между мужчиной и женщиной не только в том, что касается детей, но в том что касается благополучия и стабильности самого этого союза. В этом случае можно будет снять какие-то из сегодняшних ограничений, одновременно установив самые строгие правила относительно здоровья, экономического положения и психологической совместимости как предварительных условий для заключения брака.

Никто не в силах рассчитать все последствия собственных действий. Как правило, индивиду приходится ограничить свою задачу рассмотрением только, как говорится, своего собственного дела. Если бы не существовало неких общих, единых для всего сущего правил, то каждый, кто стал бы заглядывать слишком далеко в будущее, раздумывая, что может выйти из предполагаемых им действий, скоро безнадежно потерялся бы в сложнейшей путанице соображений. Даже наделенный самым широким кругозором человек имеет свою ограниченность, и если он вынужден очертить пределы своих познаний, то он очертит их кругом забот тесно связанных с ним людей. В отсутствие какого-то объективного регулирования только в воздействии на этих последних может он быть до какой-то степени уверен. То, что принято называть эгоизмом, по большей части представляет собой не более чем следствие недостатка наблюдательности и воображения. Таким образом, когда последствия деятельности касаются множества людей, и при этом оказываемое на них влияние является столь косвенным, что человек никак не может заранее предсказать, как именно это их затронет, в глазах субъекта деятельности это множество людей превращается в общество, способное вмешиваться в его дела. Дело не только в том, что в совокупности люди способны к более широкому спектру наблюдений, чем любой отдельно взятый человек. Скорее дело в том, что само общество ограничивает поток индивидуальной деятельности, направляя его определенными предписаниями, играющими роль каналов и плотин, и благодаря ему последствия деятельности становятся до известной степени предсказуемыми.

Таким образом, неправильно понимать регулирование и законы государства как «приказы» (commands). «Командная» теория общего и статусного права на самом деле представляет собой диалектическое последствие критически рассмотренных ранее теорий, которые определяют государство в терминах изначальной причинности, особенно теории, которая считает порождающей причиной государства «волю». Если государство происходит из воли, тогда воздействие государства выражается в предписаниях и запретах, которые оно накладывает на волю подданных. Впрочем, рано или поздно встает вопрос об обосновании воли, издающей приказы. Почему воля правителей должна иметь больше власти, чем воля всех остальных? Почему последние должны подчиняться? Логически напрашивается вывод, что основанием подчинения является силовое превосходство. Но этот вывод вызывает понятное желание померяться силами, чтобы выяснить, чья сила является превосходящей. На самом деле, идея силы здесь замещает идею власти. Следующий диалектический вывод состоит в том, что рассматриваемая воля есть нечто большее, чем любая частная воля или совокупность частных воль: это некая верховная «общая воля». Это заключение сделал Руссо, и под влиянием немецкой метафизики оно превратилось в догму о некой мистической трансцендентной абсолютной воле, которая, в свою очередь, не являлась синонимом одной лишь воли, ибо идентифицировалась с абсолютным разумом. Альтернативой любому из этих двух выводов может быть отказ от каузальной теории власти и признание того повсеместно присутствующего пласта действительности, осознание которого порождает у людей общность интересов и заставляет их ощутить потребность в специальных учреждениях, которые бы обслуживали эти общие интересы.

Фактически, те или иные положения закона обеспечивают условия, согласно которым люди заключают соглашения, правила, диктуемые законами. Это — те структуры, по каналам которых следует действие. Действующими силами их можно признать только в той мере, в какой являются действующей силой берега реки, заключающие бегущий поток; приказы, отдаваемые ими, также являются не более чем «приказами» берегов, направляющими поток реки. Они представляют собой действующие силы в той мере, в какой берега ограничивают течение реки, и являются приказами только в той степени, в какой берега приказывают реке, как течь. Если бы у индивидуумов не было определенных постоянных условий, при которых они приходят к соглашениям друг с другом, любое соглашение или заканчивалось бы в сумеречной зоне неопределенности или должно было бы предусматривать такое огромное количество деталей, что стало бы неуклюжим и негодным для употребления. Более того, все соглашения, настолько бы отличались друг от друга, что из одного соглашения нельзя было бы вывести ничего, что бы имело отношение к другому. Юридические правила устанавливают определенные условия, в случае выполнения которых соглашение становится контрактом. Таким образом, условия соглашения заключаются в определенные изменяемые рамки, тогда их можно обобщать и, зная о содержании одного положения конкретного договора, догадываться о содержании всех остальных его положений. Представления, согласно которым существуют определенные предписания, заставляющие заключать договора на тех или иных условиях, являются издержками теории[5]. В действительности же речь идет об установлении таких условий, только благодаря выполнению которых человек может рассчитывать на определенные последствия. При этом он действует наудачу, так как есть риск, что всю сделку сведут на нет убытки. Даже «запреты» уголовного права нет оснований рассматривать иначе. Условия устанавливаются в соответствии с последствиями, которые может вызвать их нарушение. Похожим образом мы можем установить нежелательные результаты, которые наступят, если река выйдет из берегов; так что если бы река могла предвидеть эти последствия и благодаря этому управлять своим поведением, мы могли бы метафорически отождествить берега с запретом.

Это толкование позволяет понять, почему в законах так много произвольных и случайных элементов и почему, при всей непохожести двух представленных рассуждений, они так легко отождествляют закон с разумом. Бывают много сделок, в которых главное — это то, что их последствия определяются как нечто большее, чем то, что можно вывести из того или иного внутреннего принципа. Другими словами, в определенных пределах неважно, какие результаты возникают из установленных условий, важно только чтобы последствия были достаточно определенными, чтобы их можно было предсказать. Типичным примером огромного числа правил являются правила дорожного движения. Таковы же правила, фиксирующие время захода солнца или точный час, начиная с которого злонамеренное проникновение в чужое помещение рассматривается как серьезное правонарушение. С другой стороны, юридические правила разумны, так что некоторые считают разум породившим их источником, ссылаясь на доводы Юма[6]. Люди по природе своей близоруки, и их близорукость возрастает и извращается влиянием влечений и страстей. «Закон» формулирует будущие и отдаленные последствия. Кроме того, он действует как всегда находящееся под рукой компактное средство контроля над непосредственными желаниями и интересами, которые по природе своей склонны превосходить своей силой способность разумного решения. Для человека это средство достичь того, чего иначе он мог бы достичь только с помощью своего собственного предвидения, если бы последнее было полностью разумным. Ибо юридическое правило, несмотря на то, что оно может быть установлено на основе одного-единственного акта, формулируется, применительно к неопределенному множеству других подобных актов. Оно по необходимости обобщает; оно является родовым для предсказания последствий некоторого класса актов. Если специфические признаки какого-то конкретного действия слишком сильно сказываются в формулировке правила, оно скоро будет заменено или предано забвению. Согласно этой теории, закон как «воплощенный разум» есть результат обобщения средств и способов поведения, нацеленных на то, чтобы гарантированно получать желаемое. Разум выражает функцию, а не причину. Закон разумен подобно тому, как благоразумен человек, который выбирает и устраивает условия для достижения тех целей, которые он считает желательными. Недавно один писатель, рассматривая «разум» как нечто такое, что порождает законы, писал: «С точки зрения, разума долг не перестает быть долгом оттого, что прошло время, но закон устанавливает некоторую временную границу. С точки зрения разума, нарушение не перестает быть нарушением оттого, что оно постоянно повторяется, но закон имеет тенденцию с течением времени превращать не получающие отпора нарушения в права. Время, расстояние, случай безразличны для чистого разума, но в законном порядке они играют свою роль»[7]. Но если разумность является способностью приспособления средств к последствиям, таким вещам, как время и место, следует придавать большое значение, ибо они оказывают влияние как на последствия, так и на способность их предвидеть и действовать в соответствии с ними. Ведь прекрасными примерами того типа рациональности, которую заключает в себе право, является закон о сроках давности. Только когда разум рассматривается как «чистый», как это происходит в формальной логике, приведенные случаи говорят об ограничении разума.

Третий признак организации общества в государство, признак, который также представляет критерий правильности нашей гипотезы — это то, что государство имеет дело со старыми, и потому давно устоявшимися, застывшими способами поведения. Изобретение — акт, по самому своему существу чисто индивидуальный, даже если для того, чтобы сделать нечто новое, объединяются несколько человек. Новая идея — это то, что может прийти в голову кому-то одному. Новый проект — это нечто, что зарождается в уме одного человека и осуществляется в рамках частной инициативы. Чем новее какая-то идея или план, тем более они отклоняются от того, что уже признано и нашло свое место в практике. По своей природе нововведение — это отход от обычая. Отсюда то сопротивление, которое оно обычно встречает. Мы, вне сомнения, живем в эпоху изобретений и открытий. Вообще говоря, сами нововведения стали обычаем. Нововведениям внутренне присуще воображение; его ждут. Когда нововведения предстают в виде технических приспособлений, мы склонны их приветствовать. Но зачастую они имеют и другой вид. До сих пор существует правило смотреть с подозрением и встречать враждебностью все новое, даже инструмент или предмет кухонной утвари. Потому что нововведение — это аномалия, вслед за ним всегда появляются неисчислимые отклонения от ±ого поведения, к которому мы привыкли и которое считаем «естественным». Недавно один автор ясно показал, что изобретения прокладывали себе путь коварством или приносимой ими непосредственной пользой. Если бы можно было предвидеть их эффект, их отдаленные последствия, мы могли бы смело утверждать, что в большинстве своем они были бы уничтожены как пагубные, подобно тому, как принятие многих из них откладывалось из-за смутного ощущения, что в них есть что-то кощунственное[8] Как бы там ни было, считать их изобретением государства невозможно[9]

Организованное сообщество до сих пор колеблется относительно принятия новых идей, не обладающих технической или технологической природой. Кажется, что они нарушат социальное поведение, и это действительно так, если говорить о поведении старом и привычном. Большинство людей сопротивляются тому, чтобы нарушались их привычки, и это касается привычных верований не меньше чем привычных действий. Ведь новая идея действительно нарушает принятые верования, в противном случае это не была бы новая идея. Это то же самое, дать, будто генерирование новых идей является сугубо частным делом. Практически, все, чего мы хотим от государства, выносящего свои суждения с позиций уже сложившегося положения дел, — это чтобы оно смирилось с той мыслью, что новое производится частными лицами, и обошлось бы без излишнего вмешательства в это новое. Возможно, когда-нибудь появится государство, которое возьмется производить и распространять новые идеи и новые способы мышления, но сейчас о таком государстве можно только мечтать. Когда оно появится, оно будет существовать за счет того, что новые идеи станут вопросом общей веры и гордости. Конечно, можно сказать, что и сейчас государство обеспечивает необходимые гарантии для того, чтобы частные лица могли лица эффективно заниматься открытиями и изобретениями. Но создание этих условий является побочным продуктом, посторонним по отношению к тем основаниям, на которых общество поддерживает эти условия. Такую идею легко опровергнуть, заметив, что общественное мнение менее всего склоняется к принятию того образа мысли, который склонен отражать состояние дел, не прибегая при этом к помощи технических теорий. В любом случае, абсурдно ожидать, что общество в целом — пусть даже название «государство» будет чересчур большой похвалой для него — превысит средний интеллектуальный уровень тех, из кого оно состоит.

Однако, когда какой-то способ поведения становится старым и знакомым, когда обычным делом становится использование определенного инструментария (если оно является предпосылкой осуществления других обычных целей), данный способ поведения обычно попадает в компетенцию государства. В лесу человек может протоптать свою собственную тропинку, но о больших дорогах, как правило, заботится общество. Без дорог, которыми каждый человек волен пользоваться (или не пользоваться) по своему усмотрению, люди были бы подобны странникам, потерпевшим кораблекрушение и заброшенным на необитаемый остров. Средства транспорта и связи затрагивают интересы не только тех, кто ими пользуется, но и всех тех, кто любым образом зависит от того, что именно перевозится, то есть производителей и потребителей. Возрастание возможностей легкой и быстрой связи означает, что производство начинает ориентироваться на все более отдаленные рынки и способствует преимущественному производству товаров широкого потребления. Таким образом, начинает обсуждаться вопрос, не следует ли железные дороги, как и обычные дороги, передать в управление общественных властей; в любом случае, по мере того как они приобретают важное место в ряду устоев общественной жизни, за ними устанавливается какая-то степень общественного контроля.

Тенденция относить в компетенцию государства все старое и установившееся имеет, помимо прочего, и психологическое обоснование. Привычки способствуют экономии как физической, так и интеллектуальной энергии. Они освобождают ум от необходимости каждый раз заново изыскивать средства для выполнения привычных задач, освобождая его, таким образом, для работы с новыми условиями и целями. Более того, вмешательство в хорошо установившуюся привычку вызывает чувство неловкости и антипатии. Освобождению от необходимости занимать внимание тем, что повторяется регулярно, еще более способствует эмоциональная тенденция избавляться ото всего, что вызывает беспокойство. Отсюда общая расположенность отдавать высоко стандартизованные и однородные виды деятельности официальным представителям общества. Возможно, придет время, когда станет рутиной не только управление и обслуживание железных дорог, но и существующие способы производства машин, так что люди бизнеса, вместо того чтобы протестовать против передачи их в собственность общества, станут, наоборот, настаивать на ней, что позволит им посвятить свою собственную энергию таким делам, в которых требуется большая новизна, разнообразие, в которых есть большие возможности для риска и удачи. Даже при сохранении общего режима частной собственности, они, возможно, захотели бы занимать свое время рутинными вещами не больше, чем захотели бы взять на себя заботу об общественных дорогах. Даже сейчас идея, согласно которой общество должно взять на себя машинное обеспечение производства товаров, является не столько предметом спора между чистым «индивидуализмом» и «социализмом», сколько вопросом о том, каково должно быть соотношение экспериментального и привычного, нового и постоянного; каково должно быть соотношение между тем, что имеет ценность в качестве условия других вещей, и тем, что значимо само по себе.

Четвертая черта общества отражена в идее, согласно которой дети и другие иждивенцы (такие как люди психически больные, инвалиды) должны находиться под его опекой. В любой сделке, когда стороны не равны по статусу, отношения скорее всего будут односторонними, и интересы одной из сторон пострадают. Если последствия представляются серьезными, особенно если они непоправимы, общество оказывает определенное давление с целью выровнять условия. Законодатели более охотно регулируют норму рабочего дня для детей, чем для взрослых, для женщин — чем для мужчин. В общем и целом, законодательное регулирование труда не может быть обвинено в том, что оно нарушает свободу заключения контракта; ибо когда экономические ресурсы сторон соглашения настолько не равны, что условия подлинного контракта отсутствуют; государство совершает действие по выравниванию уровней, на которых заключается сделка. Впрочем, профсоюзы часто возражают против такого «патерналистского» законодательства на том основании, что добровольное объединение рабочих, которое обеспечивает коллективное заключение соглашения, для участвующих в нем предпочтительнее, чем те действия, которые предпринимаются государством без активного участия рабочих. На том же основании покоится общее возражение против патернализма, согласно которому он относится к объектам помощи, как к детям, лишая их стимула помогать самим себе. Тем не менее, данная разница касается не принципа, согласно которому неравенство в статусе служит основанием для вмешательства общества, а только средств, при помощи которых лучше всего достичь равенства.