28. Люди без груди
28. Люди без груди
Самый универсальный признак современной эпохи: человек в неимоверной степени утратил достоинство в своих собственных глазах. Долгое время центр и трагический герой существования вообще; потом хотя бы намерение доказать свою близость к решительной и по сути ценной стороне существования — как у всех метафизиков, которые желают прицепиться к достоинству человека, с их верой, что моральные ценности есть ценности кардинальные. Те, кто оставил Бога, цепляются намного сильнее за веру в мораль.
Ницше, "Воля к власти"[447]
Невозможно было бы завершить это наше обсуждение, ничего не сказав о том, кто, как считается, возникнет в конце истории — о последнем человеке.
Согласно Гегелю, универсальное и однородное государство полностью снимает противоречие, существующее при отношениях господства и рабства, делая рабов господами самих себя. Исчезает ситуация, когда господин получает признание только от существ, в чем-то недотягивающих до человека, а рабам отказывают в каком бы то ни было признании их как людей. Вместо этого каждая личность, свободная и осознающая собственную ценность, признает любую другую за те же качества. В устранении противоречия "господин — раб" остается что-то от каждого термина: от господина — свобода, от раба — труд.
Карл Маркс представляет один большой полюс критики Гегеля: он отрицал, что признание будет универсальным, потому что существование экономических классов этого не позволит. Но другой, более, быть может, глубокий критический взгляд принадлежит Ницше. Поскольку, хотя мысли Ницше никогда не были воплощены в движения масс или политические партии, как мысли Маркса, вопрос, который он поднял — о направлении процесса человеческой истории, — остался неразрешенным, и вряд ли он будет решен даже после того, как последний марксистский режим исчезнет с лица земли.
Для Ницше очень мало была разницы между Гегелем и Марксом, потому что этих двоих была одна и та же цель: общество, реализующее универсальное признание. Фактически он поднял вопрос: признание, которое может быть универсализовано, — стоит ли оно того, чтобы его получать? Разве качество признания не важнее намного, чем его универсальность? И разве цель универсализации признания не приведет неизбежно к его тривиализации и обесцениванию?
Последний человек Ницше — это, в сущности, побеливший раб. Ницше полностью согласен с Гегелем, что христианство — рабская идеология, а демократия — это секуляризованная форма христианства. Равенство всех июлей перед законом" — это реализация христианского идеала, что все верующие равны в Царствии Небесном. Но христианская вера в равенство всех людей перед Богом — не более чем предрассудок, порожденный негодованием слабых против тех, кто сильнее их. Христианская религия начиналась с осознания, что слабые могут победить сильного, если собьются в стадо, воспользуются оружием вины и совести. В новые времена этот предрассудок стал распространенным и неодолимым, не потому, что оказался правдой, а из-за огромного числа слабых людей.[448]
Либеральная демократия не составляет синтез морали господина с моралью раба, как утверждал Гегель. Для Ницше оно олицетворяет безусловную победу раба.[449] Свобода и удовлетворение господина ничем не обеспечены, потому что демократическим обществом никто фактически не правит. Типичный гражданин либеральной демократии — это человек, который, будучи воспитан Гоббсом и Локкому отбросил гордую веру в свое превосходство ради более удобного самосохранения. Для Ницше человек демократии состоит целиком из желания и рассудка; он искусен в отыскании новых способов удовлетворять массу мелких желаний путем тщательного расчета собственного долговременного интереса. Но он полностью лишен мегалотимии, доволен своим счастьем и абсолютно не испытывает стыда за свою неспособность подняться над мелкими желаниями. .
Гегель, разумеется считал, что современный человек борется не только за удовлетворение желаний, но и за признание, и получает его, когда ему универсальным и однородным государством предоставляются права. В наши времена действительно верно, что люди лишенные прав, борются за них, как это было и есть в Восточной Европе, Советском Союзе и Китае. Другое дело опять-таки, получают ли они удовлетворение как люди от самого акта предоставления прав. Вспоминается шутка Гручо Маркса, что он никогда не хотел бы быть членом клуба, который допустит его в свои члены: чего стоит признание, которое достается каждому только за то, что он — человек? После успешной либеральной революции вроде восточногерманской 1989 года от новой системы прав выигрывает каждый. И выигрывает независимо от того, боролся ли этот человек за свободу, был ли он доволен своим прежним рабским существованием или вообще работал на тайную полицию режима. Общество, которое с самого начала предоставляет такое признание ради удовлетворения тимоса, очевидно, лучше того, где каждому отказывают в человеческом достоинстве. Но разве предоставление либеральных прав само по себе является исполнением огромного желания, которое вело господина-аристократа на смертельный риск? И если даже многих удовлетворяет признание такого скромного типа, удовлетворит ли оно тех немногих, у кого натура куда более честолюбива? Если каждый полностью доволен всего лишь благом предоставления ему прав в демократическом обществе и не имеет иных стремлений, кроме простого гражданства, не сочтем ли мы сами его достойным презрения? А с другой стороны, если тимос остается существенно неудовлетворен универсальным и взаимным признанием, не покажет ли это критическую слабость демократического общества?[450]
Можно заметить внутреннее противоречие концепции универсального признания, наблюдая за движением "самооценки", появившимся в Соединенных Штатах последние годы. Пример его — комиссия по самооценке, учрежденная штатом Калифорния в 1987 году.[451] Это движение начинается с верного психологического наблюдения, что успешные действия в жизни происходят из чувства собственного достоинства, а если люди этого чувства лишены, то вера в собственную никчемность становится самовыполняющимся пророчеством. Начальная предпосылка, одновременно кантианская и христианская (пусть даже активисты движения и не знают своих интеллектуальных корней), состоит в том, что каждый человек есть человек, а потому обладает определенным достоинством. Кант сказал бы в христианской традиции, что все люди одинаково способны решать, жить им по моральному закону или нет. Но это универсальное достоинство зависит от способности человека сказать, что некоторые действия противоречат моральному закону, а потому дурны. Оценить себя по-настоящему — это значит иметь способность ощущать стыд или отвращение к себе, если не соответствуешь определенным стандартам.
Проблема современного движения самооценки в том, что его участники, живя в демократическом и эгалитарном обществе, редко проявляют волю сделать выбор, что именно следует оценивать. Они готовы идти обниматься с каждым, говорить, что, как бы ни была разбита и ужасна его жизнь, он все равно имеет самоценность, он — кто-то. Из этого действия они никого не хотят исключить как недостойного. Если это тактика, то может быть, что человек, полностью опустившийся и невезучий, будет поддержан на плаву в критический момент кем-то, кто готов оказать поддержку без разбора ради "человеческого достоинства" или "личности". Но кончится тем, что мать будет знать: можно наплевать на своего ребенка, отец будет знать: можно снова уйти в запой, дочь будет знать: можно врать как хочешь, потому что "штучки, которые проходят в других местах, ничего не стоят в том самом ярко освещенном переулке, где каждый сам за себя". Самоуважение должно быть связано с каким-то успехом, каким угодно скромным. И чем труднее этот успех, тем больше чувство самоуважения; человек больше гордится пройденным обучением на морского пехотинца, чем, скажем, стоянием в очереди за бесплатным супом.. Но мы, жители демократического общества, в корне не любим говорить, что определенная личность или образ жизни стоят больше, чем другие.[452]
Есть и еще одна проблема насчет универсального признания, сформулированная вопросом: "Кто оценивает?" Ведь разве не зависит удовлетворение от признания в огромной мере от качества той личности, которая это признание дает? Разве не больше удовлетворение от признания одного, чье суждение вы уважаете, чем многих, которые ничего не понимают? И разве не исходят наивысшие и потому наиболее удовлетворяющие формы признания от все более узких групп людей, поскольку высочайшие достижения могут судить только те, кто достиг аналогичного успеха? Например, физик-теоретик будет, очевидно, куда больше ценить признание своей работы лучшими из своих коллег, нежели журналом "Тайм". И если даже человека не интересуют такие заоблачные достижения, вопрос о качестве признания остается критически важным. Например, будет ли признание, которое человек получает за свое гражданство в большой современной демократии, более удовлетворительным, чем признание, получаемоевнебольшой, тесно спаянной доиндустриально и сельскохозяйственной общине? Ведь пусть последняя не имеет политических "прав" в современном смысле, члены этих небольших и стабильных социальных групп, переплетенные связями родства, работы, религии итак далее, взаимно признают и уважают друг друга, пусть даже они часто подвергаются эксплуатации и унижениям со стороны своих феодальных господ. И наоборот, жители современных больших городов, обитающие в огромных жилых квартирах могут быть признаны государством, но они чужие для тех самых людей, с которыми рядом живут и работают.
Ницше считал, что никакое человеческое превосходство, величие или благородство невозможно иначе какваристократическом обществе.[453] Иными словами, истинная свобода творчества может возникнуть только из мегалотимии, то есть желания быть признанным лучше других. Даже если люди рождаются свободными, они никогда не лезут вон из кожи просто, чтобы быть как все. Дело в том, что желание быть признанным высшим другими необходимо, если человек должен быть высшим для самого себя. Это желание — не только основа завоеваний и империализма, оно также необходимое условие для создания чего бы то ни было, что в жизни чего-то стоит, — великих симфоний, картин, романов, этических кодексов или политических систем. Ницше указывал, что любая форма фактического превосходства должна изначально исходить из недовольства, разделения личности в себе и, в конечном счете, войны против себя со всеми муками, которые она несет: "человек должен нести в себе хаос, чтобы породить танцующую звезду". Доброе здоровье и довольство собой — это помехи. Тимос — это та сторона человеческой натуры, которая ищет борьбы и жертвы, пытается показать, что личность есть нечто лучшее и более высокое, чем пугливое, обремененное потребностями, ведомое инстинктами и. физически детерминированное животное. Не все люди ощущают эту тягу, но у тех, в ком она есть, тимос не может быть удовлетворен знанием, что его носитель всего лишь равен по ценности другим людям.
Стремление быть неравным выходит на свет во всех аспектах жизни, даже в таких событиях, как революция большевиков, которые стремились создать общество, основанное на полном равенстве людей. Такие люди, как Ленин, Троцкий и Сталин, никак не стремились быть просто равными другим: будь оно так, Ленин никогда бы не уехал из Самары, а Сталин вполне мог остаться семинаристом в Тбилиси. Чтобы сделать революцию и создать целиком новое общество, требуются примечательные личности с высокой твердостью, умением видеть, беспощадностью и интеллектом— свойства, которыми первые большевики обладали в полной мере. И при этом общество, которое они стремились построить, намеревалось отменить честолюбие и все те свойства, которыми обладали его строители. Наверное, поэтому все левые движения, от большевиков и китайских коммунистов до немецких "зеленых", упираются в конце концов в кризис "культа личности" своих лидеров, Поскольку есть неустранимое противоречие между изотимическими идеалами эгалитарного общества и мегалотимическими типами, необходимыми для его создания.
Личности вроде Ленина или Троцкого, стремящиеся к чему-то чистому и высокому, легче поэтому возникают и обществах, приверженных мнению, что люди не созданы равными. Демократическое общество, приверженное противоположному мнению, практикует веру в равенство всех образов жизни и всех ценностей. Оно не говорит своим гражданам, как следует жить или как стать счастливыми, доблестными или великими.[454] Вместо этого оно культивирует достоинство толерантности, которое становится в этом обществе главным. А если люди неспособны утверждать, что некий конкретный образ жизни выше другого, они скатываются к утверждению самой жизни, то есть тела, его потребностей и страхов. Пусть не все души могут быть равно доблестны или талантливы, но все тела способны страдать, поэтому любое демократическое общество склонно к сочувствию и выдвижению на первый план вопроса о предотвращении телесных страданий. И не случайно, что люди в демокра-тических странах заняты прежде всего материальными приобретениями и живут в экономическом мире, созданном для удовлетворения бесчисленных мелких потребностей тела. Согласно Ницше, последний человек "оставил места, где жизнь трудна, потому что человеку нужно тепло".
"Человек по-прежнему работает, поскольку работа есть вид развлечения. Но он осторожен, чтобы развлечение не стало слишком мучительным. Человек более не становится бедным или богатым: то и другое требует слишком больших усилий. Кто еще хочет править? Кто подчиняться? И то, и другое требует слишком много усилии.
Ни одного пастуха и одно стадо! Все хотят одного и того же, все стали одинаковыми: тот, кто чувствует иначе, добровольно отправляется в сумасшедший дом".[455]
Людям демократического общества становится особенно трудно принимать всерьез вопросы общественной жизни, имеющие истинное моральное содержание. Мораль требует различать лучшее и худшее, добро и зло, а это видимым образом нарушает демократический принцип толерантности. По этой причине последний человек более всего начинает заботиться о собственном здоровье и безопасности, поскольку здесь нет противоречий. В сегодняшней Америке мы чувствуем себя обязанными критиковать других за привычку к курению, но никак не за религиозные верования или моральное поведение. Для американцев здоровье тела — что есть и пить, какие делать упражнения, как держать форму — стало куда более важным делом, чем моральные вопросы, терзавшие их предков.
Ставя самосохранение на первое место, последний человек напоминает раба в гегелевской кровавой битве, с которой началась история. Но ситуация последнего человека ухудшилась в результате целого исторического процесса, который протек с .того времени, сложной кумулятивной эволюции человеческого общества к демократии. Согласно Ницше, живое существо не может быть здоровым, сильным или продуктивным, если не живет в определенных горизонтах, то есть системе ценностей и верований, принимаемых абсолютно и некритично. "Ни один художник никогда не напишет своей картины, ни один полководец не одержит победы, ни один народ не завоюет свободы" без таких горизонтов, без любви к работе, которую они любят "в бесконечно большей степени, чем она этого заслуживает".[456]
Но именно наше осознание истории делает такую любовь невозможной. Ибо история учит нас, что в прошлом таких горизонтов было немерено — цивилизации, религии, этические кодексы, "системы ценностей". Люди, которые в них жили, лишенные нашего современного осознания истории, верили, что их горизонты — единственно возможные. Те же, кто вошел в этот процесс поздно, кто пережил прежние эпохи человечества, столь некритичными быть не могут. Современное образование, универсальное образование, без которого ни одно общество не может подготовиться к жизни в современном экономическом мире, освобождает людей от приверженности традиции и авторитету. Люди начинают осознавать, что их горизонт — всего лишь один из горизонтов, не твердая земля, а мираж, который исчезает, если подойти ближе, открывая за собой очередной горизонт. Вот почему современный человек есть последний человек: он изнурен историческим опытом и лишен иллюзии возможности прямого испытания ценностей.
Иными словами, современное образование стимулирует определенные тенденции к релятивизму, то есть учению, в котором все горизонты и системы ценностей относительны, связаны со своими местом и временем, и никакие слова не суть истина, но отражают предубеждения или интересы тех, кто их произносит. Учение, которое утверждает, что нет привилегированных точек зрения, очень точно подходит к желанию демократического человека верить, что его образ жизни не хуже и не лучше других. Релятивизм в этом контексте ведет к освобождению не великих или сильных, но лишь посредственных, которым теперь сказано, что стыдиться им нечего.[457] Раб в начале истории отверг смертельный риск в кровавой битве, поскольку инстинктивно ее опасался. Последний человек в конце истории знает, что незачем рисковать жизнью ради какой-то великой цели, поскольку считает историю полной бесполезных битв, где люди дрались друг с другом, решая, следует быть христианином или мусульманином, протестантом или католиком, немцем или французом. Верность флагу, которая вела людей на отчаянные акты храбрости и самопожертвования, последующей историей была квалифицирована как глупый предрассудок. Современный образованный человек вполне удовлетворен видением дома и одобрением самого себя за широкие взгляды и отсутствие фанатизма. Как сказал о таких людях Заратустра у Ницше: "Ибо так говорите вы: "Мы всецело действительность, и притом без веры и суеверия"; так выпячиваете вы грудь — ах, даже и не имея груди!"[458]
В современных демократических обществах есть много людей, особенно молодых, которым мало просто одобрять себя за широту взглядов, но которые хотят "жить в горизонте". То есть они хотят выбрать какую-то веру и приверженность "ценностям" более глубоким, чем просто либерализм, например, ценностям, предлагаемым традиционными религиями. Но перед ними встает почти неодолимая трудность. У них такая свобода выбора веры, какая вряд ли была хоть в одном обществе на протяжении всей истории: можно стать мусульманами, буддистами, теософами, кришнаитами, последователями Линдона Ла-Руша, не говоря уже о более традиционных вариантах вроде католицизма или баптистской церкви. Но сама широта выбора сбивает с толку, и те, кто выберет какой-то путь, осознают, что осталась еще куча других. Они напоминают персонажа Вуди Аллена Мики Сача, который, узнав, что у него рак в последней стадии, отправляется в отчаянное путешествие по супермаркету мировых религий. И успокаивается он на выборе не менее произвольном: слушает блюз Луи Армстронга "Картофельная голова" и решает, что все же есть в жизни истинные ценности.
Когда общины были связаны вместе единой верой, полученной в наследство от весьма далеких предков, авторитет этой веры принимался как данность и был составным элементом моральной личности человека. Вера привязывала человека к семье и к обществу в целом. Сделать такой выбор в современном обществе — это мало требует затрат или влечет последствий, но и еще меньше дает удовлетворения. Верования теперь больше разделяют, чем объединяют людей, потому что слишком много есть альтернатив. Конечно, человек может вступить в одну из многих узких общин верующих, но эти общины вряд ни будут перекрываться с его кругом общения на работе или по месту жительства. А когда вера станет неудобной — если родители лишат верующего субсидии или окажется, что гуру запускает лапу в кассу, — то вера просто проходит, как любая стадия подросткового развития.
Озабоченность Ницше насчет последнего человека повторялась многими мыслителями нового времени, которые достаточно глубоко заглянули в характер демократического общества.[459] Например, Токвиль предвосхитил озабоченность Ницше тем, что образ жизни господина не исчезнет с лица земли с пришествием демократии. Господин, который определял закон для себя и других, а не пассивно повиновался ему, был когда-то благороден и более удовлетворен, чем раб. Поэтому Токвиль; считал сугубо частный характер жизни в демократической Америке критически важной проблемой, такой, которая может привести к атрофии моральных связей, соединявших человека с другими в додемократических обществах. Как после него Ницше, он беспокоился, что отмена формальных отношений господ и рабов не сделает последних собственными господами, но ввергнет их в рабство нового вида.
"Я стремлюсь увидеть новые обличья, под которыми может появиться в мире деспотизм. Первое, что поражает наблюдателя, — это неисчислимое множество людей, равных и одинаковых, неустанно стремящихся к мелким суетным удовольствиям, которыми они перенасыщают свою жизнь. Каждый из них, живя отдельно от других, чужд судьбе всех остальных; человечество в целом представляют для нега его дети и личные друзья. Что же до его сограждан, он рядом с ними, но он их не видит, он касается их, но не ощущает, он существует лишь в себе и для себя одного, и пусть у него и существует родство, страну он, можно сказать, утратил.
Над этой расой людей стоит огромная и покровительствующая власть, взятая исключительно для того, чтобы обезопасить их благоденствие и надзирать за их судьбой. Эта власть абсолютная, подробная, регулярная, осмотрительная и благожелательная. Она была бы похожа на авторитет родителей, если бы, как у родителей, ее целью было бы подготовить людей к взрослости, но она, напротив, стремится держать их в вечном детстве; ее вполне устраивает, что люди наслаждаются жизнью, лишь бы они не думали ни о чем, кроме этого наслаждения".[460]
В большой стране вроде Америки гражданские обязанности ничтожны, и малость личности по сравнению с огромностью страны заставляет первую считать себя совсем не собственным господином, но величиной малой и бессильной перед лицом событий, которыми она не в силах управлять. И если не говорить на совершенно абстрактном, теоретическом уровне, в каком тогда смысле можно сказать, что человек стал сам себе господином?
Токвиль предвосхитил Ницше в том, что слишком хорошо понимала как много теряется, когда в обществе аристократия сменяется демократией. Последняя, замечал он, производит меньше красивых, но бесполезных вещей, обычных в аристократическом обществе, от стихов и метафизических теорий до яиц Фаберже; с другой стороны, делаются в гораздо большем количестве полезные, но уродливые веши: электрические инструменты, шоссейные дороги, "тойота Камрис" и сборные дома. (Современная Америка сумела исхитриться и сделать так, что ее самые талантливые и привилегированные молодые люди производят и не красивое, и не полезное, например, вороха судебных тяжб, затеваемых юристами каждый год.) Но утеря изощренных ремесел — это мелочь по сравнению с утерей определенных человеческих способностей в моральной и теоретической сферах, возможностей, которые вскармливались праздным и намеренно антиутилитарным этосом аристократического общества. В знаменитом пассаже о математике и религиозном писателе Паскале Токвиль говорит:
"Если бы Паскаль стремился только к какому-то крупному приобретению или даже если бы его стимулировали только любовь и голод, я не могу себе представить, как мог бы он так направить силы своего ума, как он это сделал, на открытие того, что так тщательно скрывал Создатель. Когда я вижу, как он отрывается душой от всего, что было ему дорого, чтобы посвятить себя целиком этим исследованиям, и, преждевременно разрывая нити, связывающие тело с жизнью, умирает стариком, не дожив до сорока, я замираю в восхищении и понимаю, что никакая ординарная причина не может вызвать таких экстраординарных усилий".[461]
Паскаль, который в детстве самостоятельно открыл предложения Евклида, заключил себя в монастыре в возрасте тридцати одного года. К стулу, на котором он принимал приводящих за советом посетителей, был привязан пояс с гвоздями, и когда Паскаль ловил себя на том, что получает от разговора удовольствие, он откидывался на сиденье, умерщвляя, плоть.[462] Как и Ницше, Паскаль был болен в течение всей своей взрослой жизни и последние четыре года полностью утратил способность общаться с другими людьми. Он не бегал трусцой, не волновался насчет того, как пассивное курение скажется на его здоровье, но сумел вычеркнуть сам себя из жизни за несколько лет до смерти в западной традиции глубочайшей духовной медитации. Тот факт, что столь многообещающая карьера в такой полезной области, как математика, могла быть принесена в жертву религиозным созерцаниям, особенно злила одного американского биографа, который предположил, что если бы только Паскаль позволил себе "соскочить с цели... он смог бы реализовать все, что в нем было, а не сгноить лучшую половину этого под массой бессмысленного мистицизма и банальных наблюдений о ничтожестве и достоинстве человека".[463]
"Раньше весь мир был сумасшедшим", — говорят наиболее утонченные из последних людей.
Если Ницше больше всего боялся, что "американский образ жизни" победит, то Токвиль смирился с его неизбежностью и с тем, что он будет распространяться. В отличие от Ницше он был чувствителен к мелким улучшениям жизни больших масс при демократии. И в любом случае он чувствовал, что победный марш демократии настолько неудержим, что любое сопротивление и безнадежно, и контрпродуктивно: самое большее, на что можно было надеяться, — это обучить яростных приверженцев демократии, что есть у демократии серьезные альтернативы, которые можно сохранить, несколько умерив саму демократию.
Александр Кожев разделял веру Токвиля в неизбежность современной демократии, хотя он тоже в аналогичных терминах понимал ее цену. Потому что если человек определяется своим желанием бороться за признание и своей работой по покорению природы и если в конце истории он достигнет одновременно признания себя как человека и материального изобилия, то "Человек, носящий это имя по праву", прекратит существовать, потому что прекратит работать и бороться.
"Исчезновение Человека в конце Истории не будет поэтому космической катастрофой: природный Мир останется таким, каким был извечно. И потому оно не будет также биологической катастрофой: Человек останется жить как животное в гармонии с Природой или данным ему Бытием. Что исчезнет — это Человек, носящий это имя по праву, то есть исчезнет Действие, отрицающее данность, и Ошибка, или, более общо, Субъект как противоположность Объекту..."[464]
Конец истории будет означать конец войнам и кровавым революциям. Согласившись о целях, люди не будут иметь великих дел, за которые можно воевать.[465] Они будут удовлетворять свои потребности путем экономической деятельности, но не будут рисковать жизнью в бою. Иными словами, они снова станут животными, какими были до того, как кровавые битвы начали историю. Пес рад, что спит на солнышке и в миске есть еда, и у него нет недовольства своим положением. Его не волнует, что другие собаки работают: лучше, или что он застрял на карьерной лестнице, или что где-то на другом конце света собак угнетают. Если человек сможет создать общество, из которого изгнана несправедливость, его жизнь станет похожей на жизнь этого пса. То есть человеческая жизнь включает любопытный парадокс: она вроде бы требует несправедливости, чтобы было против чего бороться, потому что лишь эта борьба зовет человека к более высокому состоянию.
В отличие от Ницше Кожей не впадает в ярость по поводу животного состояния в конце истории; он даже доволен был провести остаток своей жизни в чиновничьей структуре, созданной для надзора за строительством последнего дома для последнего человека; в Европейской Комиссии. В нескольких иронических сносках к своим комментариям Гегеля Кожев указывал, что конец истории означает также конец искусства и философии, то есть конец его деятельности. Уже не будет возможно создавать великое искусство, передающее величайшие стремления эпохи, как "Илиада" Гомера, Мадонны Леонардо да Винчи или Микеланджело, или гигантский Будда в Камакуре, потому что не будет больше новых эпох и никаких особых различий в человеческом духе, которые могли бы изображать художники. Можно будет писать бесконечные стихи о красоте весны или изящной выпуклости груди юной девушки, но ничего фундаментально нового о положении человека уже не скажешь. Философия тоже станет невозможной, поскольку в системе Гегеля она получила статус истины. "Философы" будущего, если захотят сказать что-то отличное от Гегеля, ничего нового сказать не смогут, будут лишь повторять прежние формы незнания.[467] Но более того: "Что еще исчезнет... это не только философия или поиск изменчивой Мудрости, но и сама Мудрость. Потому что у этих постисторических животных не будет более никакого [изменчивого] понимания Мира и самих себя"".[468]
Революционеры, боровшиеся против "Секуритате" Чаушеску в Румынии, храбрые китайские студенты, стоявшие против танков на площади Тяньаньмынь, литовцы, воевавшие с Москвой за национальную, независимость, русские, защищавшие свой парламент и президента, не были самыми свободными и потому самыми "человеческими" из людей. Это были бывшие рабы, доказавшие, что готовы рисковать жизнью в кровавой битве за свободу. Но когда они победят, как это и должно быть в конце юнцов, они создадут себе стабильное демократическое общество, в котором борьба и труд в старом смысле станут ненужными и в котором сама возможность когда-нибудь стать столь же свободными и полными человеческого достоинства, как в период революционной борьбы, существовать не будет.[469] Сегодня они воображают, что будут счастливы, когда доберутся до этой земли обетованной, потому что многие потребности и желания, существующие в сегодняшних Румынии или Китае, будут удовлетворены. Когда-нибудь у этих людей тоже появятся посудомоечные машины, видеомагнитофоны и личные автомобили. Но будут ли люди этим удовлетворены? Или окажется, что удовлетворение человека в отличие от счастья дает не сама цель, а борьба и труд на пути к ней?
Когда Заратустра у Ницше говорил толпе о последнем человеке, поднялся крик: "Дай нам этого последнего человека, о Заратустра!"; "Преврати нас в этих последних людей!" Жизнь последнего человека — это жизнь физической безопасности и материального изобилия — именно то, что так любят обещать своему электорату западные политики. И это действительно "суть и цель" многотысячелетней истории человека на; земле? Не следует ли нам бояться, что мы будем и счастливы, и удовлетворены нашим положением и не будем больше людьми, но животными, вида Homo sapiens Или есть опасность, что на каком-то уровне мы будем счастливы, но все же не удовлетворены сами собой на ином уровне, и потому будем готовы снова потянуть мир обратно в историю со всеми ее войнами, несправедливостями и революциями?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.