29. Свободные и неравные
29. Свободные и неравные
Для тех, кто верит в либеральную демократию, трудно пройти за Ницше достаточно далеко по той дороге, по которой он ведет. Он был открытым — противником демократии и рациональности, на которой она зиждется. Он надеялся на рождение новой морали, предпочитающей сильных слабым, которая возвысит социальное неравенство и даже внесет в жизнь определенный род жесткости. Чтобы быть истинными ницшеанцами, надо закалить себя телом и духом; Ницше — у которого зимой синели пальцы, потому что он отказывался топить свою комнату, и который еще за много лет до наступления безумия вряд ли хоть один день из десяти проводил без мучительных головных болей — зовет к образу жизни, не смягченному ни уютом, ни миром.
С другой стороны, мы можем охотно признать некоторые острые психологические наблюдения Ницше, даже отвергая его мораль. То, что наше желание справедливости и кары слишком часто коренится в негодовании слабых против сильных, то, что ощущение сочувствия и равенства может ослабить дух, тот факт, что некоторые люди намеренно не ищут уюта и безопасности и не удовлетворяются счастьем, как его понимает англосаксонская утилитарная традиция, то, что желание борьбы и риска — составные части души человека, отношение между желанием быть выше других и возможности личного совершенства и преодоления себя, — все эти глубокие суждения могут считаться точным отражением состояния человека, и их можно воспринять, не порывая с христианско-либеральной традицией, в которой мы живем.
Разумеется, глубокие психологические мысли Ницше нам знакомы, поскольку он говорит о жажде признания. В центре внимания Ницше, можно сказать, будущее тимоса, для которого он видит угрозу со стороны исторического чувства человека и распространения демократии. Философию Ницше можно в широком смысле рассматривать как радикализацию историзма Гегеля; точно так же и его психология может считаться радикализацией внимания Гегеля к признанию.
Хотя мы не обязаны разделять ненависть Ницше к либеральной демократии, но мы можем воспользоваться его проницательными суждениями относительно нелегких отношений между демократией и жаждой признания. То есть в той степени, в которой либеральная демократия эффективно изгоняет из жизни мегалотимию и заменяет ее рациональным потреблением, мы становился последними людьми. Но против этой мысли люди восстают, они восстают против идеи стать недифференцированными членами универсального и однородного государства, где каждый подобен другому, куда ни подайся на земле. Люди хотят быть гражданами, а не буржуа,, ведущими жизнь рабов без господ, жизнь рационального потребления, скучную жизнь, наконец. Люди захотят иметь идеалы, ради которых можно жить и умирать, пусть даже самые великие идеалы уже, по существу, реализованы на земле, и они захотят рисковать жизнью, пусть даже международная система преуспеет в отмене войн. Вот это и есть "противоречие", которое либеральная демократия до сих пор не разрешила.
В долгосрочной перспективе либеральная демократия может быть подорвана изнутри либо избытком мегалотимии, либо избытком изотимии — то есть фанатическим желанием равного признания. Интуиция мне подсказывает, что первое будет представлять в конечном счете большую угрозу демократии, чем второе. Цивилизация, которая предается необузданной изотимии, фанатически стремится исключить любые проявления неравного признания, быстро упрется в пределы, положенные самой природой. Мы находимся в конце периода, в котором коммунизм стремился использовать мощь государства для искоренения экономического неравенства и тем подорвал основы современной экономической жизни. Если завтрашние изотимические страсти попытаются объявить вне закона различие между уродами и красавцами или притвориться, что безногий не только духовно, но и физически равен человеку здоровому, то такие утверждения сами себя со временем опровергнут, как случилось с коммунизмом. Это не слишком хорошее утешение, поскольку опровержение изотимических предпосылок марксизма-ленинизма заняло почти полтора века. Но здесь природа — наш союзник, и если кто-то допытается изгнать природу в дверь, она влезет в окно.
С другой стороны, природа постарается сохранить существенную степень мегалотимии даже в нашем эгалитарном и демократическом мире. Ибо Ницше был абсолютно прав в своем мнении, что некоторая степень мегалотимии есть необходимое условие для самой жизни. Цивилизация, лишенная тех, кто желает быть признанным выше других, которая не подтверждает каким-либо образом здравость и добрую природу такого желание, будет бедна литературой и искусством, музыкой и интеллектуальной жизнью. Ею будут править некомпетентные, потому что мало кто из качественных людей выберет службу обществу. В смысле экономического динамизма от нее тоже многого ждать не приходится: ремесла и промышленность будут в ней косны и неизменны, а технология — второго сорта. И что, наверное, самое важное, она не сможет защитить себя от другой цивилизации, зараженной мегалотимией в высокой степени граждане которой будут готовы расстаться с уютом и безопасностью и не побоятся рискнуть жизнью ради господства. Мегалотимия остается, как и раньше, морально неоднозначным явлением: она рождает и добро, и зло одновременно и неизбежно. Если либеральная демократтия будет когда-нибудь подорвана мегалотимией, это произойдет потому, что мегалотимия нужна для либеральной демократии, а на основе одного только универсального и равного признания ей не выжить.
И потому неудивительно, что современная либеральная демократия вроде Соединенных Штатов допускает заметную свободу для тех, кто желает быть признанным более великим, чем другие. Усилия демократии по изгнанию мегалотимии или ее превращению в изотимию в лучшем случае неполны. И действительно, долговременное здоровье и стабильность демократии можно считать находящимися в прямой зависимости от того, какие отдушины для мегалотимии доступны ее гражданам. Эти отдушины не только отводят латентную энергию тимоса и направляют ее на полезные цели, они еще служат проводами заземления, сбрасывающими избыточную энергию, которая иначе разорвала бы общество на части.
Первая и самая важная из этих отдушин в либеральном обществе — это предпринимательство и иные формы экономической деятельности. Работа выполняется прежде всего и главным образом для удовлетворения "системы потребностей" — желаний, а не тимоса. Но, как мы видели ранее, она быстро становится и ареной тимотической борьбы: поведение предпринимателей и промышленников трудно было бы понять просто как дело удовлетворения собственных потребностей. Капитализм не просто позволяет, но положительно требует некоторой подконтрольной и сублимированной мегалотимии в борьбе предприятий за то, чтобы стать лучше соперников. На том уровне, на котором действуют такие предприниматели, как Генри Форд, Эндрю Карнеги или Тед Тернер, потребление не является существенным мотивом: человек может заиметь лишь сколько-то домов, машин и жен, а потом потеряет счет. Конечно, такие люди "жадны" и желают получать все большие суммы денег, но деньги здесь скорее знак или символ их умелости как предпринимателей, а не средство приобретения товаров или личного потребления. Эти люди не рискуют жизнью, но они рискуют своим состоянием, положением и репутацией, преследуя некоего рода славу; они работают до и изнеможения и отказываются от маленьких удовольствий ради больших и нематериальных, их труд часто воплощается в изделиях и машинах, показывающих поразительное господство над суровейшим из господ — природой, и хотя они не одержимы гражданственным духом в классическом смысле слова, они по необходимости участвуют в жизни гражданского общества. Поэтому классический капиталист-предприниматель, описанный Йозефом Шумпетером, не является последним человеком Ницше.
Сама структура демократических капиталистических стран вроде Соединенных Штатов манит наиболее талантливые и честолюбивые натуры в бизнес, а не в политику, в армию, в университет или в церковь. И это кажется не так плохо для долговременной стабильности демократической политики, что экономическая деятельность может занять такие честолюбивые натуры на все время жизни. Это не просто потому что такие люди создают богатство, распределяющееся по экономике в целом, но и потому что этих людей удерживают подальше от политики и армии. В этих профессиях дух исканий привел бы их к попыткам предложить новации во внутренней или авантюры во внешней политике — с потенциально катастрофическими последствиями для гражданского устройства. Именно такую ситуацию, конечно, и планировали первые основатели либерализма, которые надеялись противопоставить интересы страстям. Древними республиками вроде Спарты, Афин и Рима много восхищались за порожденные ими патриотизм и гражданственность: они рождали граждан, а не буржуа. Но дело в том, что до промышленной революции у этих граждан выбор был невелик: жизнь торговца или ремесленника, не предусматривающая славы, динамизма, новизны или господства, человек продолжал то же ремесло или торговлю, которыми занимались его отец и дед. Неудивительно, что честолюбивый Алкивиад пошел в политику, где, отвергнув советы благоразумного Никия, вторгся на Сицилию и навлек крушение на афинское государство. Основатели современного либерализма понимали, что, в сущности, алкивиадову жажду признания лучше было бы направить на создание первой паровой машины или микропроцессора.
Тимотические возможности экономической жизни не обязательно воспринимать узко. Проект покорения природы с помощью современной науки, который всегда был тесно переплетен с экономической жизнью капитализма, по самой своей природе есть высокотимотическая деятельность. Она требует желания господства над "почти бросовыми материалами природы" и жажды признания себя более великим, чем другие ученые и инженеры. Наука как область деятельности вряд ли может считаться лишенной риска, как для отдельного ученого, так и для общества, поскольку природа вполне способна огрызнуться ядерным оружием или вирусами СП И Да.
Демократическая политика также дает отдушину для честолюбивых натур. Электоральная политика — это тимотическая деятельность, поскольку человек конкурирует с другими за общественное признание на основе конфликтующих точек зрения на то, что правильно и неправильно, справедливо и несправедливо. Но создатели современных демократических конституций вроде Гамильтона и Мэдисона понимали потенциальную опасность мегалотимии в политике и знали, как тиранические амбиции уничтожали древние демократии, а потому последовательно окружили лидеров демократий современным изобилием институциональных ограничений власти. Первым и наиболее важным из них является, конечно, суверенность народа: современный руководитель считает себя первым министром, то есть первым среди слуг народа, а не господином народа.[470] Руководитель обращается к страстям людей, будь эти люди низки или благородны, невежественны или информированы, и должен делать много унизительных вещей, чтобы быть избранным или переизбранным. В результате современные лидеры редко правят: они реагируют, организуют, рулят, но при этом институционально ограничены в возможности действовать, а потому им затруднительно оставить свой личный отпечаток на народе, которым они якобы управляют. Более того, в самых передовых демократиях главные вопросы относительно общественного управления уже решены, и это еще больше сужает и без того узкие политические различия между политическими партиями в Соединенных Штатах или в других демократиях. Не очевидно, что те честолюбивые; натуры, которые в прежние времена стремились бы стать господами или государственными деятелями, так же охотно пойдут заниматься демократической политикой.
Но в первую очередь во внешней политике демократические политики могут еще достичь определенной степени признания, невозможной практически в любой из остальных областей общественной жизни, ибо внешняя политика традиционно является ареной важных решений и столкновения больших идей, даже если масштаб таких столкновений сейчас уменьшается благодаря победе демократии. Уинстон Черчилль, проведший свою страну через Вторую мировую войну, показал умение господствовать ничуть не менее великое, чем у государственных деятелей додемократических времен, и за это получил признание всемирного масштаба. Война Америки в Персидском заливе в 1991 году показывает, что политик вроде Джорджа Буша, непоследовательный и ограниченный во внутренних вопросах, может тем не менее создать в мире новую реальность, пользуясь своим конституционным мандатом на власть как глава государства и главнокомандующий. Хотя из-за многих неудачных президентств за последние десятилетия блеск этой должности сильно полинял, такой успех президента, как победа в войне, приносит широкое публичное признание, абсолютно недоступное самому преуспевающему промышленнику или предпринимателю. Так что демократическая политика будет по-прежнему привлекать к себе людей, которые хотят получить признание выше, чем у других.
Рядом с постисторическим миром существует огромный исторический мир, и он продолжает манить к себе определенные личности именно потому, что остается царством борьбы, войны, несправедливости и нищеты. Орд Уингейт ощущал себя оппозиционером и чужаком в Великобритании между двумя войнами, но добровольно пошел помогать евреям в Палестине организовать армию, помогал эфиопам в борьбе за независимость с Италией и погиб подобающей смертью в 1943 году в авиационной катастрофе в дебрях бирманских джунглей, сражаясь с японцами. Регис Дебрэ смог найти выход своим тимотическим стремлениям, полностью невозможный в процветающей Франции среднего класса, сражаясь в джунглях Боливии бок о бок с Че Геварой. Наверное, для здоровья либеральных демократий полезно, что третий мир существует и поглощает энергии и амбиции подобных людей. Другое дело — хорошо ли это для самого третьего мира.
Помимо экономического царства и политической жизни, мегалотимия все чаще находит отдушины в таких чисто формальных видах деятельности, как спорт, альпинизм, автогонки и тому подобное. Спортивное соревнование не имеет "смысла" или цели иных, кроме как сделать одних победителями, а других — проигравшими — иными словами, удовлетворить желание быть признанным в качестве высшего. Уровень или вид соревнования совершенно произволен, как и правила спортивных игр. Рассмотрим такой спорт, как альпинизм, которым занимаются почти только жители процветающих постисторических стран. Чтобы сохранять форму, альпинисты должны неустанно тренироваться, мышцы торса и плечевого пояса у скалолазов развиты так, что при неосторожности могут оторвать сухожилия от кости. В ходе подъема восходители в Гималаях должны выдержать атаки дизентерии и снежных бурь в тесных палатках в предгорьях. Процент жертв при подъемах выше четырех тысяч метров весьма значителен; каждый год около дюжины людей погибают на таких пиках, как Монблан или Миттерхорн. Короче говоря, альпинист воссоздает для себя все условия исторической борьбы: опасность, болезни, тяжелую работу и, наконец, — риск насильственной смерти. Но цель уже перестала быть исторической и стала чисто формальной: например, быть первым американцем или немцем, поднявшимся на вершину Канчен-джонгу-2 или Нанга Парбат, а если это уже достигнуто, быть первым, кто поднимется без запаса кислорода, и так далее.
Для большей части постисторической Европы Кубок мира заменил военную конкуренцию в качестве главной отдушины для националистического стремления стать первыми. Как однажды сказал Кожев, его цель — восстановить Римскую империю, но на этот раз — в виде многонациональной футбольной команды. И, наверное, не случайно в одном из самых постисторических штатов США, Калифорнии, так распространены весьма рискованные виды отдыха, не имеющие иной цели, как вытряхнуть участника из комфорта буржуазного существования: скалолазание, скайдайвинг, полеты на дельтапланах, марафонский бег, бега "железных людей" и так далее. Потому что там, где невозможны традиционные формы борьбы вроде войны и где всеобщее материальное процветание снимает необходимость в борьбе экономической, тимотические личности начинают искать иные виды бессодержательной деятельности, которые принесут им признание.
В очередной иронической сноске к своим лекциям по Гегелю Кожев замечает, что был вынужден пересмотреть свои прежние взгляды насчет того, что человек перестанет быть человеком и вернется в животное состояние, в результате поездки в Японию и случившегося у него там романа в 1958 году. Он утверждал, что после возвышения в пятнадцатом веке сегуна Хидееси Япония пережила состояние внутреннего и внешнего мира в несколько сот лет, очень похожего на постулированный Гегелем конец истории. Ни высшие, ни низшие классы не боролись друг с другом, и необходимости работать слишком тяжело тоже не было. Но вместо того чтобы предаваться любви и инстинктивным играм, как молодые животные, — иными словами, вместо того чтобы превратиться в общество последних людей, японцы показали, что возможно оставаться людьми, изобретя для этого множество совершенно бессодержательных формальных искусств — театр Но, чайную церемонию, икебану и тому подобное.[471] Чайную церемонию не служит никакой явной политической или экономической цели; и даже ее символический смысл со временем утрачен. И псе же она является ареной для мегалотимии и форме чистого снобизма: существуют противоборствующие школы чайной церемонии и икебаны, с собственными учителями, послушниками, традициями и канонами хорошего и плохого. Сам формализм этой деятельности — создание новых правил и ценностей, отделенных от любых утилитарный целей, как в спорте — навел Кожева на мысль о специфически человеческой деятельности даже после конца истории.
Кожев полушутливо предлагает, чтобы вместо вестернизации Японии Запад (включая Россию) сам японизировался (и этот процесс уже идет вовсю, хотя не в том смысле, в котором имел в виду Кожев). Иными словами, в мире, где борьба вокруг всех крупных вопросов в основном закончена, главной формой мегалотимии, желании человека быть признанным выше своих собратьев, станет чисто формальный снобизм.[472] У нас в Соединенных Штатах утилитарные традиции мешают даже изящным искусствам стать чисто формальными. Художники любят убеждать себя, что они не только привержены эстетическим ценностям, но еще и социально ответственны. Но конец истории будет означать (в числе прочего) конец искусства, которое может считаться социально полезным, и потому сползание художественной деятельности в пустой формализм традиционных японских искусств.
Таковы отдушины для мегалотимии в современных либеральных демократиях. Тяга быть признанным выше других не исчезла из жизни людей, но место и степень ее проявления изменились. Мегалотимические личности ищут признания не тем, что завоевывают чужие народы и земли, но пытаются победить Аннапурну, или СПИД, или технологию рентгеновской литографии. Фактически единственной формой мегалотимии, недозволенной при либеральной демократии, остается та, которая ведет к тирании. Разница между демократическим обществом и предшествовавшим ему аристократическим состоит не в том, что мегалотимия изгнана из жизни, но в том, что она загнана, так сказать, в подполье. Демократическое общество привержено утверждению, что все люди созданы равными, и господствующий Этос для них — этос равенства. Хотя никому не запрещено законом хотеть быть признанным выше других, никого к этому и не поощряют. Таким образом, уцелевшие в современном обществе проявления мегалотимии существуют в некоторых натянутых отношениях с публично сформулированными идеалами общества.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.