Глава 5. За пределами звезд.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 5. За пределами звезд.

Свет Валинора (источник коего — свет до падения) — это свет искусства, не отъединенного от разума, что провидит явления как на научном (или философском) плане, так и на плане образном (или плане вторичного творчества) и «говорит, что это хорошо» — поскольку прекрасно.

Из письма Дж.P. P. Толкина к Мильтону Уолдману (L 131).

То, что Толкин ощущал в фольклоре, в языках Севера и во фрагментах древнеанглийской поэзии, можно определить как «эльфийскость», «эльфийский дух». Как и «орочий дух», он восходит в человеческую природу, и два противоположных начала символизируют духовные возможности современного человечества.

Эльфы воплощают, так сказать, художественный, эстетический и чисто научный аспекты человеческой натуры, возведенные на уровень более высокий, нежели обычно видишь в людях (L 181).

Таким образом, на одном из уровней эльфы олицетворяют идеальную связь с миром природы. Эльфы — художники, но и ученые, и мистики. Они питают глубокую, сокровенную любовь к деревьям и цветам, к холмам и рекам, к ветру и звуку этой земли; заботятся о ней, славят ее и пытаются сохранить силой волшебства.

Толкин прослеживает это свойство назад в прошлое, к тому мгновенью, когда эльфы и люди впервые сошлись вместе: «История Берена и Лутиэн, — пишет он (прим. к L 156), — как раз такое великое исключение, поскольку благодаря ей «эльфийское» вплелось в историю людского рода». В этой заключительной главе мне и хотелось бы подумать о том, что это такое, что оно значило для Толкина, как оно вплетено в нашу собственную природу и что мы подразумеваем под эльфийским теперь.

ЭЛЬФИЙСКАЯ ЭСТЕТИКА

«Я жаждал драконов неутолимой жаждой», — рассказывает Толкин в своем эссе «О волшебных сказках». Мечтая увидеть драконов и эльфов, мы не просто хотим полюбоваться на некие экзотические создания, полагает автор, мы жаждем волшебства, особого мира, «страны или королевства», в котором эльфы, фаэри и драконы. Увидеть в зоологическом саду огнедышащую ящерицу — скучно; не этого мы ищем. Иной мир желанен именно потому, что «вымышлен». Мы стремимся к нему из–за того, что мы в нем находим, из–за самой его сущности. Иные зовут это «магией»; Толкин предпочитает слово «чары» и «волшебство». Это отнюдь не бегство от реальности.

Фаэри содержит в себе немало всего помимо эльфов и фей, помимо гномов, ведьм, троллей, великанов или драконов; в ней есть моря, солнце, луна, небо; и еще земля, и все, что на ней: дерева и птицы, вода и камень, вино и хлеб, и мы сами, смертные люди, когда находимся под властью чар.

Вторичный, воображаемый мир создан на самом–то деле из мира первичного, и, что главное, выявляет или «высвечивает» все то, из чего состоит мир первичный.

Когда откован был Грам, в мир явилось холодное железо; через создание Пегаса были возвеличены кони; в Древах Солнца и Луны покрыли себя славой корень и ствол, цветок и плод.

Честертон признается в «Ортодоксии»: волшебные сказки внушили ему убеждение, что «мир причудлив, изумителен, он мог бы быть совсем другим. И таков, как он есть, он прекрасен…» (ощущение такое, словно что–то свершилось, и каждый оттенок, лист, существо «драматичны»). Точно так же и Толкин рассказывает, что в волшебных сказках он «впервые распознал могущество слов и открыл для себя чудесную суть таких вещей, как камень, дерево и железо; дерево и трава; дом и огонь; хлеб и вино» («О волшебных сказках»).

Царство Фаэри — это вымышленный мир; иначе говоря, он создан из реальных образов, точно так же, как горшок сделан из глины, а картина написана красками. Однако мы уходим туда в поисках света, которого не находим в первичном мире. Создание или ощущение такого мира — отчасти творческий акт; мы настаиваем на своем неотъемлемом праве «творить в соответствии с законом, по которому сотворены сами»[92], то есть «по образу и подобию Творца». Через образное мышление мы особенно остро чувствуем суть творения, Божьего воображения, которое зачинает и порождает первичный мир. Там рождаются слова. Там сущности могут быть иными, чем «здесь», их может вообще не быть. Там мы, словно впервые, провидим все как есть, ибо прозреваем на фоне, предельно близком к Фаэри, — на фоне чистого света или кромешной тьмы.

Памятуя об этом, посмотрим на описание Лориэна через восприятие Фродо. Начало я привожу; но стоит вернуться к «Властелину Колец» и перечитать главу полностью. Эти строки, мне кажется, производят ярчайшее, едва ли не мистическое впечатление, заложенное в самом сердце книги.

Ему казалось, что он сделал шаг в окно, распахнутое в давно исчезнувший мир. Он видел, что на этом мире почиет свет, для которого в его языке слов не находилось. Все, на что падал взгляд, было четким и словно очерченным одной линией, как будто каждую вещь задумали и создали только что, прямо на глазах; и вместе с тем каждая травинка казалась неизмеримо древней.

«Эльфийское» — особая красота или даже квинтэссенция красоты. Из этого отнюдь не следует, что красивы только эльфы или что у Хоббитона нет собственной красоты, отличной от Ривенделла или Лориэна. Красота — везде. Но в земной красоте есть неуловимое свойство; в одних пейзажах и предметах его больше, в других — меньше. Его Толкин и пытался «усовершенствовать», в рамках «эльфийского».

Это ощущение свободы и желанной бесконечности; но и чувство, что мы вернулись домой в конце долгого пути. Одним словом, мне кажется, это отблеск запредельного, возможность почувствовать, его — уйти из–под власти всех ограничений, за пределы самого времени, туда, где красота сливается и смешивается с истиной и милостью.

Стремление к запредельной красоте неразрывно связано с печалью, с ощущением бесконечной удаленности или разлуки — ведь мы так далеко от дома. Толкин соотносит его со звездным светом, с музыкой, с шумом воды. Эльфийское искусство обращено главным образом к памяти, и потому в нем есть печаль. С ходом времени бремя воспоминаний становится все тяжелее; а когда время завершится, память останется только у эльфов.

Трагедия их в том, что их тоска и любовь обращены к этому миру, а он — не вечен. Жизнь их неразрывно связана с тварным миром, который можно созерцать и осмыслять, и с «вторичным творчеством», которому они предаются согласно своим дарованиям.

В конечном счете, Толкина занимает то, что сам он называет «облагораживанием» рода человеческого, а мы уже убедились, что это подразумевает учение о праведности и красоте. «Эльфийское», смешавшись с человеческой сущностью, облагораживает нас, поскольку эльфы — это наша связь с первозданным Светом. Их наследие в нашей крови (как элемент нашей природы) дарит нам возможность вспомнить Свет, сиявший в глазах тех, кто жил в Валиноре задолго до появления луны и солнца.

Свет «искусства, неотъединенного от разума»[93] — свет изначального соучастия. Он омывал мир, изливаясь из рук Творца, когда «увидел Бог, что это хорошо»[94]. Чуткая восприимчивость к этому свету или к воспоминанию о нем и привлекает нас в эльфах. Без тоски по свету и красоте мы никогда не смогли бы прийти к новому, более сознательному соучастию или приобщению, которое предвосхитили Барфилд и Толкин, хотя и по–разному. Как считал Толкин, такое приобщение стало возможным во Христе, через дар Святого Духа. Тем самым христианское искусство, в отличие от искусства эльфов, способно преодолевать и отражать бесконечное расстояние между небом и землей. (Полотно Фра Анжелико[95] сияет небесной славою, сквозь земные формы[96].)

Люди ищут в будущем того же, что эльфы ищут в прошлом. Если нам суждено обрести свет и узнать Создавшего нас, когда «взойдет утренняя звезда в сердцах наших», любовь к красоте, которую сперва дает, потом отбирает у нас время, входит в нашу правду. Добавление «эльфийского» к человеческому означает для Толкина то высокое беспокойство, ту «восходящую любовь» к запредельному, которые неотъемлемы от христианства, мало того — лежат в его основе. Без этого наши души не обретут восприимчивости, останутся твердыми и закрытыми, тогда как должны быть текучими и открытыми.

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ

— Эльфы! Чего б я ни дал, только бы взглянуть, какие они! Возьмите меня на эльфов поглядеть, когда пойдете, а, господин Фродо?

Нить «эльфийскости» вплетена в человеческую природу через браки Берена и Лутиэн, Туора и Идрили, Эарендиля и Эльвинг. И наконец, брак Арагорна и Арвен предвосхищает Эпоху Людей, в конце которой и живем ныне мы. В Минас Тирите вновь зацветает Белое Древо, и «на небо высыпали все до единой звезды».

Прах Толкина покоится рядом с прахом его жены на Вулверкотском кладбище, чуть севернее Оксфорда, — под могильным камнем, на котором, как он и просил начертаны имена Берена и Лутиэн. Любовь этих великих героев Первой Эпохи — поэтическое осмысление собственной духовной и психологической биографии, завершившейся уходом в неведомый мир смерти.

Если история Берена и Лутиэн была для Толкина настолько важна, чтобы увековечить ее на могильном камне, вероятно, он воспринимал Берена и Лутиэн как «архетипы» человека и эльфа. То, что один из них — мужчина, а другая — женщина, предполагает, что Толкин наделял эльфов качествами, которые в значительной степени соотносил с женщинами, то есть чуткостью, созидательностью, музыкальностью, красотой, неизменной памятью, глубокой мудростью, несокрушимой верностью. Если это так, то «гендерная динамика» (иные критики у Толкина ее не усматривают) оказалась в самом центре и этой легенды, и всего цикла в целом, пусть и в прикрытой форме. Она представлена через исторические взаимоотношения эльфов и людей, причем отношения эти «переплелись» в нескольких судьбоносных браках, благословенных богами. Любовь к красоте, которую Толкин символически изображает как любовь к эльфам, и к Фаэри, и следовательно, к чарам, к воображению, к созиданию теснейшим образом связана с любовью мужчины и женщины. В жизни самого Толкина все так и есть — сочинительством он занялся в пору своего романа с Эдит, его творчество неразрывно связано с нею и с детьми. Кому, как не им он читал многие свои истории!

Нельзя не отметить, что при всей высокой эпической поэзии в центр «Властелина Колец» помещен не Гондор, а Шир, тесно связанный с домашним уютом. Именно в Шире надо искать окончательное слияние «эльфийского» с человеческим. И вот что мы находим.

В одном из писем Толкин замечает, что «главный герой» книги — не Арагорн, даже не Фродо. Это скромный садовник Сэм Гэмджи (L 131). В глазах читателя, хотя бы поначалу, Сэм представляется этаким Санчо Пансой для своего Дон Кихота. Однако именно потому, что Фродо поставлен выше повседневной жизни хоббитов, истинное воплощение Шира — Сэм, чьи корни уходят глубоко в ширскую почву. Взросление Сэма и исцеление Шира идут рука об руку. В рассказе этот двойной процесс сливается воедино, когда Сэм получает руку любимой девушки; а книга завершается не коронацией Арагорна и не отплытием Фродо на Запад, но возвращением Сэма домой, к жене и семье.

Перед ним был его дом. Там горел огонь в камине, там готовили ужин и ждали его. Рози встретила Сэма на пороге, провела в дом, усадила в кресло и принесла маленькую Эланор. Сэм устало улыбнулся и глубоко вздохнул.

— Ну, вот я и дома, — сказал он[97].

История повествует об «облагораживании (или освящении) смиренных и малых» (L 181). Сэм — смиреннейший из хоббитов, слуга, лишенный каких бы то ни было честолюбивых устремлений — вот разве что поглядеть на эльфов и на олифантов и со временем обзавестись собственным садиком. Для него покинуть Шир из любви к Фродо — это великая жертва. В каком–то смысле он приносит в жертву Шир, причем сознательно — Сэм видит в зеркале Галадриэли, что родной край под угрозой, однако по–прежнему намерен идти вперед. Пока он идет, его путеводная звезда — любовь к Фродо. Планы Мудрых и судьба Средиземья его не занимают. Сэм знает одно: он должен исполнить свой долг и помочь хозяину, каким бы безнадежным это ни казалось. В решающий миг в Мордоре ему приходится нести на себе Кольценосца и даже само Кольцо.

Сэм приходит от незрелого неведения к умудренной невинности. Возвратившись в свою среду, садовник и исцелитель садов становится «королем» — ну, по крайней мере, мэром. В Приложениях говорится, что Сэма избирали Ширским мэром не менее семи раз; именно ему король Элессар доверил Звезду Дунэдайн, корону Северного Королевства[98].

Сила Сэма — не в «железе», принесенном из Гондора, и не в искусстве обращаться с мечом. Сила его — дар исцеления, полученный от Галадриэли, ларец с благословенной землей из ее сада. Подобно Арагорну, он обладает способностью излечивать землю от ран войны, а благодаря этой целительной власти узнается истинный король, будь то в Гондоре или в Арноре. По замыслу Толкина, Сэм стоит рядом с Арагорном как «наследник Элендиля» архетип Друга эльфов.

Арагорн — отнюдь не единственный великий герой, с которым сопоставляется Сэм, если вчитаться в текст внимательнее. В преддверии неминуемой гибели на руинах Горы Рока Сэм со вздохом говорит Фродо:

Однако в неплохую мы сказку попали, а, господин Фродо?.. Услышать бы, как ее потом будут рассказывать! Как вы думаете, какое у нее будет начало? «А теперь настало время поведать вам о Фродо Девятипалом и о Кольце Судьбы»… И все смолкнут, как мы в Ривенделле, когда нам рассказывали про Берена Однорукого и про Великий Камень… Нет, хорошо было бы послушать, ей–же–ей!.. Интересно только, что произойдет дальше, когда кончится наша глава?

Читатель должен отождествить Фродо с Береном, как делает Сэм. Но предшествующая беседа наводит на мысль о более глубоком замысле. После того, как Голлум падает в Огонь, Сэм замечает окровавленную руку Фродо.

Бедная, бедная ваша рука!.. А мне даже перевязать ее нечем и боль нечем унять! Уж лучше бы он отгрыз палец мне — даже не палец, пусть руку, хоть всю целиком, не жалко! Только теперь он сгинул навеки, и мы больше с ним никогда не встретимся…

Желание «присвоить» наконец–то подавлено — одержимая жаждой обладания Тень канула в огненную бездну — и прощена. Фродо лишился пальца (так же, как некогда Саурону отрубил палец Исильдур), поскольку под конец объявил Кольцо своим (хотя Фродо нетрудно понять). Смиренный Сэм, возможно, и воспринимает его как великого героя, но в вышеприведенном замечании, самом его тоне именно Сэм ближе всех к Берену Однорукому, великому предку Арагорна, чье имя Толкин втайне применял к себе.

История Берена и Лутиэн эхом звучит во «Властелине Колец» благодаря любви Арагорна и Арвен. Если я не ошибаюсь, отголосок ее и долго откладываемый брак Сэмуайза с Рози — приземленная версия недосягаемых эпических браков между людьми и эльфами. Разумеется, Рози Коттон до эльфийской принцессы далеко, точно так же, как и жене Толкина, Эдит Брэтт. Тем не менее факт остается фактом: когда Сэм дает имя первому ребенку (а дочка, как сам он говорит, похожа на Рози), он отождествляет ее с цветком Лотлориэна. В томе «Саурон Поверженный» Кристофер Толкин сообщает нам, что в письме его отца к Мильтону Уолдману, где описывается предполагаемый Эпилог к «Властелину Колец», упоминается и о Эланор, «наделенная чудесным даром — внешностью и красотой эльфийской девы. В ней обретают утоление и разрешение вся тоска Сэма по эльфам»[99].

Возможно, именно этот комментарий особенно полно показывает, что для Толкина динамика мужского и женского начала подразумевает не просто пару, в которой гармонично объединены эльфийский и человеческий элемент нашей природы, но пару плодоносную, то есть открытую к благословению новой жизнью. «Эрос» смиренного Сэма, его любовь к эльфам, уводящая его в путь, — осуществлен и благословлен не просто через брак с Рози, но и через рождение в его доме Эланор и других детей.

ИСЦЕЛЕНИЕ АРДЫ

Христианское откровение в романе «Властелин Колец» отнюдь не явно. Толкин размышляет о многих ключевых темах, занимающих богословов, но мысли свои облекает в художественную форму — по большей части в виде символов и образов[100]. Однако созданный им вторичный мир помещен в прошлом нашего мира. Это позволило более непосредственно увязать его с первичным миром, — когда это удавалось сделать, не разрушая концепции. Такие попытки Толкина свидетельствуют о том, как серьезно он воспринимал свой собственный замысел.

«Речи Финрода и Андрет» из десятого тома «Истории Средиземья» предполагалось включить в Приложения к Сильмариллиону. С богословской точки зрения это, пожалуй, самый интересный из всех опубликованных посмертно трудов. Текст производит глубокое, неизгладимое впечатление. Действие разворачивается в Первую Эпоху Солнца еще до встречи Берена и Лутиэн; Финрод, один из братьев Галадриэли, беседует со старой мудрой женщиной. К фрагменту прилагается детальный комментарий и примечания Толкина, в которых содержатся его самые продуманные размышления о смерти и душе, об отношениях людей и эльфов и о конечной судьбе обоих народов. Мы уже убедились (см. главу 4), что смерть — одна из главных тем в сочинениях Толкина. Здесь предмет разбирается наиболее подробно.

Диалог исполнен внутренней напряженности и горечи, а причина этого выясняется лишь в самом конце. Андрет в юности полюбила Аэгнора, одного из братьев Финрода. Аэгнор, над которым годы не властны, расстался с ней, а сама она поблекла, постарела. Пытаясь ее утешить, Финрод опровергает предположение о том, что старение и смерть приходят от Моргота. Он вынуждает Андрет признаться, что в далеком прошлом люди, возможно, совершили какое–то преступление и навлекли на себя кару Единого. Подобно всему, что приходит от Эру, смерть, по–видимому, замышлялась как благой дар, который должен не причинить нам боль, но улучшить нашу природу. Ни плоть, ни смерть плоти не задумывались как тяжкое бремя; ничто не было злом изначально (в полном соответствии с католическим учением Толкин сознательно противостоит гностическим и манихейским учениям, согласно которым физическое тело — зло, и мы должны вырваться за его пределы).

Финрод приходит к выводу, что дар смерти, разъединение души и тела, изначально не облекался в такую трагическую форму. Величайшая из побед Мелькора — превращение этого дара в противоестественное страдание. Однако до падения душа человеческая не должна была оставлять тело разложению; душе предстояло забрать его с собой за пределы королевства Арда — в вечность. Это было бы успение, люди уходили бы живыми на небо. Тело освобождалось бы от ограничений времени и пространства и исцелялось от всех последствий того ущерба, который Мелькор изначально нанес материи Арды.

За предположением Толкина стоит долгая предыстория. Богословы Католической церкви сходятся на том, что разделение души и тела в человеке «противоестественно». В определенном смысле две составляющие человеческой личности нельзя разделить, они нужны друг другу. Поскольку наше состояние до падения — самое «естественное», некоторые богословы задаются вопросом: а умерли бы Адам и Ева, если бы не вкусили запретного плода? Книга Бытия сообщает нам, что, по совершении первородного греха, Господь изгоняет их из сада: «как бы не простер он руки своей, и не взял также от дерева жизни, и не вкусил, и не стал жить вечно» (Быт 3:22). Вероятно, подразумевается, что в саду росло некое древо жизни, и человек должен был вкушать от него в должный срок, но из–за совершенного греха оно ушло за пределы досягаемости. Иначе говоря, в какой–то миг, по всей видимости, человека настигла бы смерть, и он с дозволения Божьего вкусил бы от древа жизни. Другими словами, по исходному замыслу смерть пришла бы — но облеклась в иную форму.

Мелькор превратил смерть в проклятие; но и это не все. Финрод полагает, что, помешав «успению» нашего тела, Мелькор, возможно, помешал и спасению эльфов. Они бессмертны, но окажутся лицом к лицу со смертью Арды, когда завершится само время. По исходному замыслу Эра, успение человеческих тел подразумевает «новое небо и новую землю»[101], «Арду Возрожденную», где эльфы, вероятно, жили бы бок о бок с людьми, своими избавителями, в вечном настоящем, исполненном неиссякаемого блаженства. Теперь, в «Арде Искаженной», это, по–видимому, утрачено навеки.

Тут Толкин делает самый смелый ход. Наперекор всей тьме, балансируя на грани самого безысходного отчаяния, устами Финрода и Андрет он говорит с нами о Надежде («сестричке Любви и Веры», как называл ее поэт Шарль Пеги[102]). Такую надежду Финрод называет «эстель», это доверие к нашему глубинному естеству и изначальному бытию, вопреки всему тому, что подсказывают наши знания и опыт. Услышав такое определение, Андрет вспоминает, что в ее народе еще остались те, кто называет себя людьми Древней Надежды. Они предсказывают, что «Единый сам вступит в Арду и исцелит людей и все Искажение, с начала до конца»[103]. Андрет не понимает, как это возможно. Финрод отвечает:

Ибо если мы воистину Эрухини, Дети Единого, Он не позволит лишить Себя Своего достояния — не позволит ни Врагу, ни даже нам самим. Вот первооснова эстель, и мы не теряем ее даже в предвидении Конца: что все Его замыслы неизменно ведут к радости Его детей.

Ни даже нам самим. И впрямь смело, к тому же это — тайна, постичь которую нам не дано даже в пророчестве, если она подразумевает, что Господь каким–то образом спасет нас даже от нашей собственной злой воли, отвергающей Его любовь, однако без насилия над нашей свободой.

Христиане верят, что Эру, Творец, исполнил Древнюю Надежду народа Андрет и сделал именно то, что необходимо для исцеления Арды изнутри. В ипостаси Иисуса Христа Он принял человеческую природу и вынес самые тяжкие страдания, на которые только мог обречь его Моргот. Он позволил убить себя самым жестоким способом и испытал весь диапазон человеческих страданий, так, что присутствие его в мире стало мостом между вечностью и временем — мостом, а не преградой. Плод этой жертвы, как считает церковь, уже виден в тех, кто наиболее тесно связан с Христом во времени и пространстве. Дева Мария, Его Мать, в миг смерти была вознесена телом и душою во славу небесную. Именно это (предполагает Толкин) и должно было произойти с Адамом и Евой по исходному замыслу. В Богородице вселенная обретает путь назад к Господу. Быть может, слава, оплаченная такой ценой, воссияла еще ярче. Надежда Арды возрождена, и эльфы заодно с нами тоже могут уповать на «большее, чем память».

Включая пророчество о воплощении в свой легендариум, Толкин немало рисковал. Иные читатели, возможно, сочтут, что он поступился своими принципами, позволил религиозным убеждениям просочиться в сюжет. Однако художественная целостность легендариума ничуть не пострадала. Здесь нет ничего надуманного. Персонажи кажутся такими реальными в пределах вторичного мира, что читатель искренне жалеет Андрет и сочувствует Финроду. Их. слова и действия не нарушают внутреннюю логику образа.

На самом деле происходит вот что: Толкин обдумывает Воплощение изнутри своего собственного вторичного мира, словно бы проверяя этот мир на «согласованность» с реальностью. Мне кажется, испытание он выдержал с честью.

ТАЙНОЕ ПЛАМЯ

До сих пор я говорил о свете и красоте. Свет — это жизненная сила мира и всего, к чему мы стремимся, ибо он — «лучезарная форма красоты»[104]. Он заключает в себе музыку смысла. Но, согласно Толкину, источник и света, и красоты — огонь[105].

«Тайное пламя» — его собственный термин для обозначения особой творческой силы Эру. Это «тайна» Господня, ибо только Он может в самом деле творить ех nihilo. Для Толкина пламя символизирует жизнь и творчество, мудрость и любовь Божью, которая пылает в сердце мира и питает его бытие. Это сознательная эманация творческой энергии самого Бога, жизнь, которой Он делится с миром.

В комментариях к «Речам Финрода и Андрет» в «Кольце Моргота» Толкин пишет, что Негасимый Пламень «видимо, означает творческую деятельность Эру (в некотором смысле отдельную от него или независимую внутри него), которая может давать вещам реальное и независимое, хотя вторичное и тварное, существование». Речь идет о «тайне авторства, когда автор, оставаясь сам “вовне” и независимым от своего творения, живет “внутри” него, на его вторичном уровне, более низком, чем уровень его собственного бытия, живет в нем как источник и основа его бытия».

В свете более ранних рассуждений мы можем назвать это божественным эросом. Обычно мы соотносим с Богом агапе, милосердие, а эрос — с любовью между полами. Но слово «эрос» передает страстную силу Божьей любви так, чего не может передать слово «агапе». Эросу свойственно стремление к красоте: это отклик на красоту или ее признание. Когда речь идет о Боге, это активное созидание красоты. Яростная, творческая, пламенная любовь Господа заключена в самом сердце Библии как Песнь Песней.

Эру зажигает в пустоте «Негасимый Пламень», наделяя мир сердцем. С помощью того же огня он воспламенил и Айнур, наделяя их бытием. Это пламя Мелькор разыскивает в пустоте, надеясь воспользоваться им для создания собственных творений, но не находит, «ибо Огонь принадлежит Илуватару». Вот почему Враг ничего не может создать, он умеет лишь искажать. Он может подражать, губить, слепо воспроизводить, может насмехаться и портить, но творить в истинном смысле слова — не может. Однако вожделеет он именно творчества, и неизбывное разочарование оборачивается для него неутолимой мукой. Мелькор сам стал пламенем, но оно дает больше жара, чем света. Он сжигает, уничтожает, а не освещает. Его огонь в сравнении с пламенем Эру/ Илуватара — лишь жалкая тень.

Двойственность огня как символа обыгрывается в таком фрагменте:

Балрог достиг моста. Гэндальф стоял уже на середине каменной дуги, опираясь левой рукой на посох; в правой холодным белым огнем сверкал Гламдринг…

— Ты не пройдешь, — сказал он [Гэндальф].

Орки замерли; наступила мертвая тишина, и голос Гэндальфа зазвучал отчетливее:

— Я — слуга Тайного Огня, и оружие мое — пламя Анора. Ты не пройдешь. Темное пламя Удуна не поможет тебе. Назад, во Мрак! Ты не пройдешь[106].

Пламя, принадлежащее Богу, горит, не сжигая. Меньшие огни дают свет, их можно использовать, чтобы наделить жизнью и формой другие создания, но они поглощают топливо, за счет которого горят. Все малые огни зависят от Господнего дара бытия, от топлива — от постоянно обновляемого вещества. Враг не желает зависимости от Бога, не принимает Божьей помощи. Он стремится к самодостаточности, но это — невозможно. Даже балрог обязан существованием не Мелькору, а Илуватару.

В Книге Премудрости Соломона есть нечто очень схожее с «тайным пламенем» Толкина. Так, сказано, что Премудрость, София, предшествовала созданию мира и была помещена в самое его сердце. «Она есть дыхание силы Божией и чистое излияние славы Вседержителя: посему ничто оскверненное не войдет в нее. Она есть отблеск вечного света и чистое зеркало действия Божия и образ благости Его (Прем 7:25–6)[107].

В Библии нетрудно отыскать и другие ссылки на тайное пламя. Возвращению Адама и Евы в Эдемский сад препятствует «пламенный меч»[108]. Бог является Аврааму как «пламя огня», пройдя «между рассеченными животными», когда заключает завет с Авраамом и его потомками[109]. Возрождая религию Израиля, пророк Илия призывает огонь с небес, и тот пожирает политую водою жертву[110]. Господь является Моисею в пламени объятого огнем куста и велит вывести народ из Египта[111]. Позже, после беседы с Господом на горе, лицо Моисея «сияло лучами» так ярко, что ему пришлось прикрыть его покрывалом[112]. Моисей говорит народу: «Ибо Господь, Бог твой, есть огнь поядающий…» (Втор 4:24).

В конце Книги Исхода мы видим, что Бог обитает в сияющем облаке, воплощении божественной славы, которое появляется внутри скинии, когда она служит израильтянам храмом.

Новый Завет — и традиция богословской мысли, на нем основанная, — еще больше помогает нам понять внутреннюю жизнь Бога, ибо воплощение являет нам Его как Троицу. В христианской традиции третья ипостась прямо отождествляется с огнем — Святой Дух нисходит на апостолов в Пятидесятницу как «языки, как бы огненные»[113]. Иисус говорит ученикам: «Огонь пришел Я низвести на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся! Крещением должен Я креститься; и как Я томлюсь, пока сие совершится!» (Лк 12:49)

В Новом Завете тайное пламя — не просто сила или власть, но ипостась как таковая. Дух — это воплощенная Любовь между Отцом и Сыном, дарующая жизнь и благодать. Неудивительно, что Мелькор искал тайное пламя, и неудивительно, что найти его не удалось, ибо познать его дано только тем, кому оно вручено.

Господь пребывает в «свете истинном», однако в Новом Завете этот свет исходит от живого человека и сияет над Ним. Петр, Иаков и Иоанн видят, что Господь их одет этим светом и преображен им на горе Фавор. «Я — свет миру», — говорит Он слепцу (Ин 9:5). Воплощение снимает завесу.

Господь есть Дух; а где Дух Господень, там свобода. Мы же все открытым лицем, как в зеркале, взирая на славу Господню, преображаемся в тот же образ от славы в славу, как от Господня Духа (2 Кор 3:17–18).

Тот, кто лицезрел Сына, лицезрел и Отца; тот, кто видел Сына, видел и Духа Святого. Глаза веры — это «огненные очи», способные видеть благодаря сходству с тем, что зримо. В единстве и различии Божьих ипостасей — тайна христианской святости, ибо мы призваны к личностному единству во Христе. В нем будут явлены наша истинная сущность и наше предназначение.

Бонавентура пишет об экстазе созерцания, знакомом тем, кто следует к Богу «дорогой разума»: «Восторг сей — великая тайна, ведомая лишь тому, кто испытал его, и никому более. Испытает же его лишь тот, кто желает того, а пожелает лишь тот, в чью душу проник огонь Святого Духа, посланный Христом в мир».

В истории церкви мы часто обнаруживаем, что великую святость связывают со зримым сиянием и даже с пламенем. Люди выбежали тушить пожар в умбрийском лесу, а оказалось, что это святой Франциск беседует со святой Кларой. В 1831 году свет Серафима Саровского озарил лесную поляну. Филипп Нери молился в римских катакомбах — и вдруг в его грудь вошел огромный огненный шар. С тех пор от него даже зимой исходило жаркое сияние, в котором люди могли согреть руки, а когда он умер, обнаружилось, что сердце его странным образом увеличилось, сместив два ребра.

Толкин показывает нам, как «думать» посредством воображения, используя конкретные образы. Христианство тоже не может обойтись без мифопеи. Богословы до бесконечности спорят о том, чем отличаются «божественные энергии» от божественной сущности, бытии (esse), об участии в нем мира, о Святом Духе и как он объединяет нас в любви со Святой Троицей, но куда важнее благоговейно преклонить колена перед образом Святого Сердца, коронованного пламенем, или перед дарами, сияющими в руках священника.

И любовь, и надежда, и музыка обретают дом в Боге, «Который через божественную свободу, а также и через божественную согласованность создал Себе в тварном мире плоть, а через нее явил свою славу»[114]. В этой плоти и заключено тайное пламя нашего сотворения и возрождения, лучезарный центр новой вселенной.

Тайное пламя

Я — сила верховная, пламенная,

Та, что искры жизни все до одной возжигает;

На что дохну — не умрет вовеки.

Я управляю совокупностью сущностей;

Что кружатся в вышнем полете,

Мудрость же соразмерную красу ему дарит.

Я — жизнь божественная, пламенная,

Озаряю зерно полноспелое;

Я мерцаю на поверхности вод,

Я пылаю в солнце, луне и звездах,

В ветре тайную жизнь обретаю,

Оживляю все сущее в единении.

Я — жизнь во всем ее изобилии,

Ибо не из камня векового на волю выпущен,

И не из почки расцвел на ветке,

Порожден не деянием человеческим:

Во мне — корень жизни.

Дух — сиречь корень, что росток пускает в слове,

Господь же — дух постижимый[115].

Хильдегарда Бингенская[116]