ГЛАВА II БУРЖУАЗНАЯ МОРАЛЬ В ОТСТУПЛЕНИИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА II БУРЖУАЗНАЯ МОРАЛЬ В ОТСТУПЛЕНИИ

Я называю «мещанским» все то, что мне кажется низким.

Г. Флобер

1. Критика буржуазной морали «слева»

Критика буржуазной морали, к которой мы теперь переходим и которая, по нашему мнению, способствовала формированию представления о буржуазной морали как определенном типическом целом, не была критикой морали крупной буржуазии. В трех своих разновидностях, рассмотренных в предыдущей главе, это критика прежде всего мелкой буржуазии. Вспомним высказывание Энгельса о том, что в разных странах мещанство выступает в разном обличье. И все же большая часть характеристик, которые будут приведены ниже, не ограничивается какой-то одной страной в какой-то определенный отрезок времени. Их расширительное толкование возможно потому, что существенные черты мелкой буржуазии выводятся из ее места в классовой структуре общества, места, общего для всякой мелкой буржуазии, — ведь именно им определяется сущность мелкой буржуазии как таковой.

Иногда понятие мелкой буржуазии включает в себя и тех, кто солидаризируется с мелкой буржуазией. «... Не следует думать, — пишет Маркс о представителях мелкой буржуазии, — что все представители демократии — лавочники или поклонники лавочников. По своему образованию и индивидуальному положению они могут быть далеки от них, как небо от земли. Представителями мелкого буржуа делает их то обстоятельство, что их мысль не в состоянии преступить тех границ, которых не преступает жизнь мелкого буржуа, и потому теоретически они приходят к тем же самым задачам и решениям, к которым мелкого буржуа приводят практически его материальный интерес и его общественное положение. Таково и вообще отношение между политическими и литературными представителями класса и тем классом, который они представляют»[254].

Класс этот во многих странах многочислен и влиятелен. Маркс и Энгельс подчеркивают численность Kleinb?rgerei [Мелкая буржуазия (нем.)]в Германии. Ленин не пренебрегает ее ролью в России и неоднократно, набрасывая свою программу действий, рекомендует товарищам обращать на мелкую буржуазию серьезное внимание и пробуждать ее политическое сознание, поскольку это союзник, с которым надо считаться. А пробуждение политического сознания состоит прежде всего в уяснении мелкой буржуазией, что только под руководством пролетариата она может бороться с буржуазией.

Как хорошо известно, психология мелкой буржуазии определяется прежде всего промежуточностью ее классового положения. «Подвешенная» между буржуазией и пролетариатом, она находится в состоянии неустойчивого равновесия. Ленин в «Уроках революции» писал (явно имея в виду не только российские условия): «... Мелкие хозяйчики выбиваются из сил, тянутся «выйти в люди», попасть в настоящие хозяева, подняться до положения «крепкого» хозяина, до положения буржуазии». Мелкие буржуа поставлены перед выбором: «либо перейти самим на положение капиталистов (а это возможно в лучшем случае для одного мелкого хозяйчика из сотни), либо перейти в положение разоренного хозяйчика, полупролетария, а затем — пролетария»[255]. Деклассация остается постоянной угрозой: навыки ремесленника обесценивает появление новых способов производства, мелкий капитал не выдерживает конкуренции с крупным, войны и кризисы ударяют прежде всего по мелкой буржуазии. Зато ее поддерживает существование чиновничьего и военного аппарата, «дающего верхним слоям крестьянства, мелких ремесленников, торговцев и проч. сравнительно удобные, спокойные и почетные местечки, ставящие обладателей их над народом»[256].

С промежуточным, неустойчивым классовым положением мелкой буржуазии связан ряд черт, которые мы рассмотрим поочередно.

а) Противоречивость психологии мелкого буржуа. Ее неустойчивость. Сидя «между двумя стульями» и пересаживаясь с одного на другой, мелкая буржуазия взращивает в своей психике всевозможные противоречия. «Мелкий буржуа в развитом обществе, в силу самого своего положения, с одной стороны, делается социалистом, а с другой — экономистом, то есть он ослеплен великолепием крупной буржуазии и сочувствует страданиям народа»[257]. Объясняя склонность Прудона к «диалектике» его мелкобуржуазностью, Маркс пишет: «Мелкий буржуа... составлен из «с одной стороны» и «с другой стороны». Таков он в своих экономических интересах, а потому и в своей политике, в своих религиозных, научных и художественных воззрениях. Таков он в своей морали, таков он in everything[258]. Он — воплощенное противоречие»[259]. «Такой мелкий буржуа, — пишет Маркс, — обожествляет противоречие, потому что противоречие есть основа его существа. Он сам — не что иное как воплощенное общественное противоречие»[260].

Склонности к противоречиям сопутствует неустойчивость. Класс этот крайне непостоянен в своих взглядах, пишет о мелкой буржуазии Энгельс в работе «Революция и контрреволюция в Германии». «Смиренный и лакейски покорный перед сильным феодальным или монархическим правительством, он переходит на сторону либерализма, когда буржуазия находится на подъеме; его охватывают приступы неистового демократизма, как только буржуазия обеспечивает себе господство, но он впадает в самую жалкую трусость, как только класс, стоящий ниже него, пролетариат, делает попытку предпринять какое-нибудь самостоятельное движение»[261]. Прудон, которого Маркс, как известно, называл чистейшим мелким буржуа, «... хочет парить над буржуа и пролетариями, как муж науки, но оказывается лишь мелким буржуа, постоянно колеблющимся между капиталом и трудом, между политической экономией и коммунизмом»[262].

b) Принципиальная реакционность мелкой буржуазии. Склонная попеременно к восторженным порывам и приступам отчаяния, мелкая буржуазия, однако, в принципе ближе к буржуазии. Ведь мелкая буржуазия живет «по-хозяйски, а не по-пролетарски (в смысле места в общественном производстве), и в образе мыслей она идет за буржуазией»[263]. Даже когда она борется с угрожающей ей буржуазией и требует ограничить крупный капитал, который ее душит, — даже тогда она лишь по видимости революционна. «Средние сословия: мелкий промышленник, мелкий торговец, ремесленник и крестьянин — все они борются с буржуазией для того, чтобы спасти свое существование от гибели, как средних сословий. Они, следовательно, не революционны, а консервативны. Даже более, они реакционны: они стремятся повернуть назад колесо истории. Если они революционны, то постольку, поскольку им предстоит переход в ряды пролетариата...»[264]

c) Мнимая надклассовость. Еще одна черта, вытекающая из положения мелкой буржуазии в обществе, — это, согласно классикам марксизма, ее иллюзии относительно собственной надклассовости. В «Восемнадцатом брюмера Луи Бонапарта» Маркс пишет о французских мелкобуржуазных демократах: «... Демократ, представляя мелкую буржуазию, то есть переходный класс, в котором взаимно притупляются интересы двух классов, — воображает поэтому, что он вообще стоит выше классового антагонизма. Демократы допускают, что против них стоит привилегированный класс, но вместе со всеми остальными слоями нации они составляют народ. Они стоят за народное право; они представляют народные интересы»[265]. А в другом месте мы читаем о французском мелком буржуа, который «в глубине души... гордится тем, что он беспристрастен, что нашел истинное равновесие, которое имеет претензию отличаться от золотой середины»[266].

d) Индивидуализм, склонность к анархизму. Индивидуальный труд в «собственном деле» не сплачивает, а распыляет мелких буржуа. Поэтому у классиков марксизма мы находим множество высказываний об индивидуализме мелких хозяев, об их неспособности к дисциплине, отсутствии у них духа коллективизма, их разъединенности, ревнивой охране своего частного мира. Характер труда и форма собственности объясняют нам, почему мелкобуржуазная революционность так часто отдает анархизмом, подогреваемым к тому же неприязнью к налогам, и почему мелкий буржуа не способен объединяться и координировать свои действия с другими (см., например, «Детскую болезнь «левизны» в коммунизме» Ленина), Именно поэтому в мелкобуржуазной революционности Ленин видит одного из серьезнейших врагов коммунизма.

e) Миролюбие, стремление к безопасности. Вероятно, потому, что мелкий буржуа, как уже говорилось, больше всего теряет при любом кризисе, классики марксизма часто усматривают в его психологии миролюбие, боязливость, нерешительность. Именно он прежде всего склонен делать «шаг вперед, два шага назад».

Мелкий буржуа вообще не желает понимать борьбы классов. Там, где она заявляет о себе слишком уж очевидно, он стремится затушевать ее. «Ведь все мы хотим одного и того же, все разногласия — просто результат недоразумений» — эти слова Энгельс вкладывает в уста мелкобуржуазным демократам[267]. Для мелкого буржуа классовая борьба — нечто нежелательное и «грубое». Он руководствуется «истинной любовью к человечеству», пустыми фразами о «справедливости». Мелкий буржуа ищет мирных решений. Если он и хочет социализма, то без революции. Он склонен к иллюзиям, нередко добросовестным, там, где речь идет о борьбе с социальным злом. Он хотел бы «усовершенствовать» империализм путем реформ. «Насквозь мещанской фантазией» называет Маркс желание Прудона положить в основу переустройства общества отмену процента[268]. Не понимая, что «государство есть орган классового господства», мелкий буржуа хотел бы видеть в нем орган примирения классов[269].

Миролюбие связано со стремлением к безопасности. Критикуя в «Святом семействе» роман сентиментального мелкобуржуазного социал-фантаста Эжена Сю «Парижские тайны», Маркс высмеивает его героя Рудольфа, который старается перевоспитать мясника Шурино, превратить его в добропорядочного буржуа, то есть «смирного, осторожного человека, поведение которого регулируется страхом и житейской мудростью»[270]. «Безопасность, — писал Маркс в другой своей работе, — есть высшее социальное понятие гражданского общества, понятие полиции, понятие, согласно которому все общество существует лишь для того, чтобы обеспечить каждому из своих членов неприкосновенность его личности, его прав и его собственности»[271].

Ж. Сорель[272], характеризуя мелкобуржуазный дух в своих «Материалах к теории пролетариата», утверждал, что средний класс — идеал слабых правительств, ибо им легче управлять. Его высший слой, претендующий на звание буржуа и на право иметь служанку, — это идеал экономистов, филантропов и моралистов. Он ничего не требует от филантропа, не возмущает моралиста, является предметом уважения экономиста. Он представляет собой мирный элемент. Заразить рабочего этим духом — лучший способ обезвредить его.

f) Бережливость. Самоограничение ради обладания. «Политическая экономия, эта наука о богатстве, есть в то же время наука о самоотречении, о лишениях, о бережливости, и она действительно доходит до того, что учит человека сберегать даже потребность в чистом воздухе или физическом движении, — писал Маркс в «Экономическо-философских рукописях 1844 года». — Эта наука... есть в то же время наука об аскетизме, и ее истинный идеал, это — аскетический, но занимающийся ростовщичеством скряга и аскетический, но производящий раб. Ее моральным идеалом является рабочий, откладывающий в сберегательную кассу часть своей заработной платы... Поэтому политическая экономия, несмотря на весь свой мирской и чувственный вид, есть действительно моральная наука, наиморальнейшая из наук. Ее основной тезис — самоотречение, отказ от жизни и от всех человеческих потребностей. Чем меньше ты ешь, пьешь, чем меньше покупаешь книг, чем реже ходишь в театр, на балы, в кафе, чем меньше ты думаешь, любишь, теоретизируешь, поешь, рисуешь, фехтуешь и т.д., тем больше ты сберегаешь, тем больше становится твое сокровище, не подтачиваемое ни молью, ни червем, — твой капитал. Чем ничтожнее твое бытие, чем меньше ты проявляешь свою жизнь, тем больше твое имущество, тем больше твоя отчужденная жизнь, тем больше ты накапливаешь своей отчужденной сущности. Всю ту долю жизни и человечности, которую отнимает у тебя политэконом, он возмещает тебе в виде денег и богатства , и все то, чего не можешь ты, могут твои деньги». «И экономить ты должен, — продолжает Маркс, — не только на твоих непосредственных чувственных потребностях, на еде и прочем, но и на участии в общих интересах, на сострадании, доверии и т.д.»[273] Так, в конце концов, чтобы жить, приходится терять то, ради чего стоит жить (et propter vitam vivendi perdere causas![274]).

g) Культ денег и мышление в денежных категориях. Буржуазная политэкономия учит, что «все страсти и всякая деятельность должны потонуть в жажде наживы»; «мораль политической экономии — это нажива , труд и бережливость, трезвость...»[275]. Мерило ценности человека — деньги. «... То, что могут купить деньги, это — я сам, владелец денег... То, что я есть и что я в состоянии сделать, определяется отнюдь не моей индивидуальностью... Я уродлив, но я могу купить себе красивейшую женщину. Значит, я не уродлив, ибо действие уродства , его отталкивающая сила, сводится на нет деньгами... Я плохой, нечестный, бессовестный, скудоумный человек, но деньги в почете, а значит, в почете и их владелец»[276]. Эта характеристика вызывает в памяти известное французское изречение: «Бедный дурак — дурак, богатый дурак — богач».

h) Эгоизм. «Мелкобуржуазный эгоизм» — выражение, часто встречающееся у Ленина. Мелкособственнический взгляд, по Ленину, — это «мне бы урвать побольше, а там хоть трава не расти»[277]. Когда мелкая буржуазия борется с крупным капиталом, она выдвигает требования, преследующие исключительно ее собственные интересы, замечает Маркс в «Классовой борьбе во Франции». Она требует, например, прогрессивных налогов, ограничения права наследования, выполнения крупных работ государством[278]. Но эта черта (как, впрочем, и предыдущая) свойственна не одной лишь мелкой буржуазии. В буржуазном обществе, читаем мы в «Манифесте Коммунистической партии», не осталось никакой другой связи между людьми, кроме голого интереса, никакого другого мотива, регулирующего совместную жизнь, кроме эгоистического расчета[279]. Желать в буржуазном обществе безопасности — значит требовать гарантий для собственного эгоизма.

i) Mediocritas [280].Вернемся к чертам, характерным именно для мелкой буржуазии. Одна из них — посредственность, особенно возмущавшая мир искусства, который сражался с мелким буржуа во имя романтических лозунгов. Мелкий буржуа желает, чтобы все было среднего уровня. В «Мещанах» Горького Тетерев говорит Бессеменову: «И ты нравишься мне. Ибо ты в меру — умен и в меру — глуп; в меру — добр и в меру — зол; в меру — честен и подл, труслив и храбр... ты образцовый мещанин! Ты законченно воплотил в себе пошлость.. ту силу, которая побеждает даже героев и живет, живет и торжествует...»[281]

j) Почтение к общественной иерархии. Маркс, характеризуя Прудона, которого он считал, как известно, классическим образцом мелкого буржуа, высмеивает его почтение к людям на высоких постах (особая учтивость Прудона по отношению к государственному советнику Дюнуайе)[282]. Ту же черту подчеркивает Сорель в своей характеристике французского мелкого буржуа. Мелкого буржуа, по его мнению, можно с успехом водить за нос при помощи такой приманки, как допуск в «хорошее общество». Он совершенно счастлив, будучи приглашен к высокопоставленной особе[283].

k) Сентиментальность. О слащавой сентиментальности мелкого буржуа классики марксизма пишут часто. Сентиментальный Эжен Сю, о котором идет речь в «Святом семействе», сентиментальный Прудон выступают как представители французской мелкой буржуазии. В Германии по мерке мелкой буржуазии возникает социализм, который в «Коммунистическом манифесте» иронически именуется «истинным». Мистический покров, в котором выступали его «вечные истины», был «выткан из умозрительной паутины, расшит причудливыми цветами красноречия, пропитан слезами слащавого умиления»[284]. Даже идеалист Гегель жестоко осмеивал «насажденную Шиллером филистерскую наклонность помечтать о неосуществимых идеалах»[285].

1) Филистерство и серость. Лишь тот класс может чего-то добиться, говорит Ленин в письме «Привет венгерским рабочим», «в котором все лучшие люди полны ненависти и презрения ко всему мещанскому и филистерскому, к этим качествам, которые так процветают у мелкой буржуазии, у мелких служащих, у «интеллигенции»...»[286]

В критике мелкобуржуазного этоса понятия «филистер» и «серый, ограниченный человек»[287], а также производные от них, играют видную роль. У Ленина они встречаются очень часто, причем переводчик «Избранных произведений» Ленина на польский язык передает словами «филистерство» и «филистерский» не только соответствующие слова русского текста, но и слова «обывательщина», «обывательский». В наиболее распространенном понимании филистер — это человек, ставящий свой покой превыше всего, замкнувшийся в своем мирке и не ощущающий ответственности за жизнь общества в целом. Филистер хотел бы держаться вне политики и избегает всего, что может нарушить его душевный комфорт: «Оставьте меня в покое, дайте мне жить, как я хочу» — так характеризует мещанина Горький[288].

Обвинение в филистерстве, предъявляемое мелкой буржуазии, относится обычно к людям, уже обеспечившим себя материально, людям сытым, которые стоят на страже своего права безмятежно вкушать блага мира сего. Это обвинение, следовательно, имеет в виду прежде всего зажиточную мелкую буржуазию, а также слои, стоящие выше ее, но не тех, кому приходится вести аскетический образ жизни и постоянно самоограничивать себя, чтобы хоть как-то связать концы с концами.

Иначе обстоит дело с понятием «серый человек». Это определение относится обычно к низшим слоям мелкой буржуазии, которые не расширили своего кругозора образованием. Серый человек, подобно филистеру, замкнут в мире собственных интересов и безразличен к общественным делам, но он к тому же и твердолоб. Мысли его движутся по привычной колее. Они не меняются, как не меняются привычки комаров, тараканов, лягушек[289]. На все новое он реагирует возмущенным удивлением (над этим смеются люди, находящие удовольствие в том, что французы называют ?pater les bourgeois[290]). Филистер, сознавая справедливость каких-то реформ, может противодействовать им, потому что так ему выгоднее. Человек серый ничего не понимает. Его косность вытекает скорее из глупости, чем из желания жить поспокойнее, его поглощенность собственными делами — скорее из эгоцентризма, чем из эгоизма. В работе о Фейербахе Энгельс усматривает «изрядную дозу филистерства» даже у таких великих людей, как Гегель и Гёте[291]. Возможность употребления здесь этого слова при полной невозможности говорить в данном случае о «серости» подчеркивает разницу между этими понятиями.

Набор перечисленных выше черт проявляет значительную устойчивость и способен возрождаться даже в условиях, казалось бы этому не благоприятствующих. Вспомним стихотворение Маяковского «О дряни»:

Утихомирились бури революционных лон.

Подернулась тиной советская мешанина.

И вылезло

из-за спины РСФСР

мурло мещанина.

.......................................

«Опутали революцию обывательщины нити.

Страшнее Врангеля обывательский быт.

Скорей

головы канарейкам сверните —

чтоб коммунизм

канарейками не был побит![292]

Вспомним также пьесу В. Катаева «Квадратура круга». Жизнь двух молодых супружеских пар, обитающих в одной, разделенной на две половины комнате, развивается в совершенно разных направлениях, причем тон в обоих случаях задают женщины. На одной половине царит строжайший аскетизм в сочетании с безусловной занятостью работой и общественными делами. На второй половине появляются шторы, репродукции на стенах и канарейка. Ведь канарейка, искусственные цветы или пальмы, а также зачехленная мебель — неизбежные принадлежности стереотипа мещанской квартиры.

Таковы основные черты, которые представители левых сил, в особенности классики марксизма, единодушно приписывали мелкой буржуазии. Некоторые авторы добавляют еще удовлетворенность собой и склонность к национальной мегаломании. Не все из этих черт оказались одинаково стойкими. Миролюбие, например, покинуло немецкую мелкую буржуазию в эпоху нацизма. Тем не менее классические работы супругов Линд об американской мелкой буржуазии (о них мы скажем в следующей главе) подтверждают верность большинства черт в нарисованном выше портрете мелкого буржуа.

В первой главе указывалось на неоднородность мелкой буржуазии. По этой причине любые суждения о ней не всегда будут одинаково применимы к различным ее составляющим. Неустойчивость, приписываемая мелкой буржуазии, связывалась прежде всего с ее положением между двумя антагонистическими классами, а также с тем, что она боится и крупного капитала, и пролетариата. Эта характеристика без оговорок подходит к мелкому предпринимателю и ремесленнику, но уже меньше — к крестьянину, обрабатывающему свой участок земли своими руками, к мелкому служащему и к низшим категориям кадровых военнослужащих. Отсутствие духа коллективизма у ремесленника, лавочника или крестьянина-единоличника, по-видимому, понятно, если учесть характер их труда и доходов, зависящих часто от неудачи конкурента. Но в совершенно иных условиях работает служащий. Его жалованье не зависит от успеха или неудачи коллеги. Служащие трудятся коллективно в том смысле, что труд одного (как и труд рабочих на заводе), сочетается и координируется с трудом других. То же самое можно сказать об учителях или кадровых военнослужащих. Но в таком случае отсутствие коллективизма нельзя считать общей чертой мелкой буржуазии, и вопрос этот требует индивидуального подхода; если же это все-таки общая для мелкой буржуазии черта, то она связана с какими-то добавочными факторами, которые еще предстоит найти.

Почтение к общественной иерархии, характерное для мелкой буржуазии, можно было бы счесть свойственным прежде всего тем ее слоям, которые организованы по строго иерархическому принципу, как военные или чиновники. «Одной из черт, характерных для этого подначального народца, — писал о чиновниках Бальзак, — является какое-то механическое, инстинктивное, непроизвольное почтение к далай-ламе любого министерства, который знаком чиновникам лишь по неразборчивой подписи и под названием „его превосходительство министр”»[293].

Итак, тот, кто оценивает адекватность какой-либо характеристики мелкой буржуазии, должен примерить эту характеристику к разным моделям. И еще он должен задаться вопросом, относится ли к мелкой буржуазии интеллигенция. В странах, где интеллигенция находится под сильным влиянием дворянских образцов, некоторые свойственные мелкой буржуазии черты могут у нее и не обнаружиться. А если и обнаружатся, то могут быть вызваны совершенно иными причинами. Индивидуализм интеллигента имеет иной источник, чем индивидуализм лавочника, а если интеллигент питает иллюзорную веру в собственную «надклассовость», то не потому лишь, что в нем «взаимно притупляются интересы двух классов», один из которых расположен выше, а второй — ниже его. Он может черпать ее, например, из книг, в которых находят выражение социальные интересы разных классов, стран и эпох.

Если в чем-нибудь и выражалась однородность мелкой буржуазии, независимо от специфики входящих в ее состав профессиональных групп, так это, несомненно, в положении женщины. «Женщина, — писал Ленин, — продолжает оставаться домашней рабыней, несмотря на все освободительные законы, ибо ее давит, душит, отупляет, принижает мелкое домашнее хозяйство, приковывая ее к кухне и к детской, расхищая ее труд работою до дикости непроизводительною, мелочною, изнервливающею, отупляющею, забивающею»[294]. Такими были занятия не только жен лавочников или ремесленников, но и жен мелких чиновников, военных, учителей. И их роль в формировании мелкобуржуазного стиля жизни заслуживает особого рассмотрения.

2. Дворянство о мещанской морали

При рассмотрении критики буржуазной морали «слева» мы ограничились главным образом высказываниями классиков марксизма. Теперь, говоря о критике со стороны дворянства, мы предоставим слово исключительно польской шляхте, взяв для примера нескольких ее идеологов. Ибо представления шляхты о мещанской морали мало изменились с XVI столетия, когда пренебрежение шляхтичей к купечеству и ремесленникам усилилась. Это выразилось, в частности, в ограничении доступа в дворянское сословие, прежде сравнительно легкого[295]. О том, что отношение шляхты к мещанству в XVI веке ухудшилось, с огорчением писали В. А. Мацеёвский[296].

Среди писателей, которые в ту эпоху приняли близко к сердцу аристотелевскую «Политику», следует прежде всего назвать Станислава Ожеховского. Обратимся непосредственно к его «Политии»[297]. Здесь, как и у других дворянских писателей, царит глубокое убеждение в том, что благородство связано с благородным происхождением и, как и оно, наследуется. Государство подобно хозяйству, в нем должен быть хозяин, хозяйка и слуги. Детьми хозяин повелевает по-королевски, слугами — по-господски, «владея слугою и мыслями оного как неким сосудом, ради господской своей надобности, ибо слуга себе не хозяин, а весь принадлежит господину и воли свободной отнюдь не имеет» (с. 14). Каждый в хозяйстве должен знать свое место, а «простой люд в королевстве то же, что в хозяйстве слуга» (с. 17). Семья состоит лишь из хозяина, его жены и детей; точно так же Полития включает лишь короля, Королевский совет и Рыцарство (с. 20; на следующих страницах сюда еще добавляется священник).

Пахари, ремесленники и купцы суть не члены Польского королевства, но его «случайные части» (partes accidentales). Они не свободные люди. «Купец... барышу своему и общему благу в одно время служить не мог, одно из двух должен был выбрать; к тому же купец, торгуя, не о том думает, чтобы жить хорошо и по чести, но лишь бы живым быть. Вдобавок ремесленник и купец хорошо и по чести жить не могут. Ибо ремесленное дело, а с ним и купеческое, без обмана никак невозможно, затем, что купец, расхваливая товар, против совести своей поступает. Так же и ремесленник-недотепа бессовестную ведет жизнь, которая человеку достойному не пристала. Хоть какое возьми ремесло, ни одного не найдешь, коим можно промышлять честно» (с. 20). И дальше: «Правда с торговлей розно живут, ибо и господь говорит: поп potestis Deoservire et mammonae, то есть не можете в одно время богу, сиречь правде служить и барышничать... Потому-то польское право и возбраняет шляхте городские занятия под угрозой утраты шляхетства, что шляхтич всегда по правде живет, которая с торговлей породниться не может» (с. 23).

Правда и вера «всякие денежные занятия презирают», а наживу считают делом дурным. Прикосновение к золоту разжигает в нас «алчность ненасытную к деньгам». А это несовместимо с благородством души, которое состоит в «мудрости, справедливости, мужестве, честности» (с. 24). Польша теми крепка, для кого важна одна лишь добродетель. «А которые за грошем гоняются, локтем меряют и квартой в шинке наливают, живут ремеслом, либо на заработки, либо в неволе чужую землю пашут», — тем Польша предназначила роль слуг, «ибо всем им слаще выгода, чем добродетель» (с. 28). Где алчность, там и ложь. У кого занятия низкие, у того и низкие мысли. Польша желает иметь чистую, дворянскую кровь, а «выскочку презирает». Ей не нужна примесь «торгашеской» крови. «В Польше мы тех именуем благородными и родовитыми, чьи родители никогда не были в рабстве ни у ремесла, ни у торговли», но были над ними судьями и начальниками.

Обращаясь к аристотелевскому делению общества, но видоизменяя его и поясняя собственными примерами, Ожеховский делит ремесленников на четыре разряда, из которых каждый следующий достоин все большего презрения. К первому относятся плотники, каменщики, портные, ткачи. Ко второму — те, кто «поганит» тело, подобно сапожникам, скорнякам, кузнецам, кожевникам. К третьему относятся ремесла рабские, где тело «само собой все делает». Это носильщики, гончары, землекопы, пильщики. «Четвертый род ремесленников есть тот, для коих добродетель излишня, каковы собачник, палач, стряпчий и сводник, стряпчему необходимый и во всем подобный ему, ибо, если сводник живет мерзостной падалью, то стряпчий — своим языком, который он продает первому встречному, так же как сводник продает свою падаль» (с. 24). Как видим, ремесло у Ожеховского — нечто крайне неоднородное, причем оценивается оно трояко: работа ремесленника тем хуже, чем меньше в ней роль мышления и чем она грязнее в буквальном и переносном смысле.

К купечеству Ожеховский тоже подходит с разбором. И здесь выделяются четыре разряда. К первому принадлежат те, кто заботится о съестных припасах, «получаемых из того, что дают нам поля, луга, реки, охота... Такое купечество всего похвальней и благочестивей, и промышлять им достойному человеку пристало» (с. 25). Ко второму разряду относятся те, кто вывозит излишки и ввозит недостающие и нужные вещи. «Таковые купцы пчелам подобны, что с разных сторон свои улья медом полезным для нас наполняют». Третий разряд составляют те, кто привозит вещи ненужные, на потребу роскошеству и пороку. Они заслуживают виселицы. На самом последнем месте Ожеховский называет тех, кто из денег делает деньги, ничего не давая взамен, как евреи-ростовщики. Спекуляцию и ростовщичество Ожеховский осуждает безусловно, при помощи аргументов, подобных аргументам Аристотеля в «Политике». Деньги, по мнению Аристотеля («Политика», кн. 1), были созданы для удобства обмена товарами, а не для того, чтобы самим порождать новые деньги: это противно природе. Ожеховский вслед за Аристотелем ростовщика требует карать строже, чем вора.

Мы позволили себе привести столько цитат из Ожеховского, чтобы дать высказаться этой типичной идеологии привилегированных языком сильным и красочным. Современник Ожеховского Л. Гурницкий, хотя и соглашается, вообще говоря, в своем «Придворном» с одним из участников диалога, что были шляхтичи, которые «жили в бесчестии»[298], и что «нередко в людях низкого состояния видим немалые и превосходнейшие прирожденные дарования»[299], однако же верит и в наследование связанного с дворянством благородства: ведь ворон никогда не родит лебедя, а галка матерью дрозда не бывает. «В сражении, да и на всех поприщах, где люди честь себе добывают, — читаем мы в «Придворном», — дворянин выказывает себя лучше и стяжает большую славу, нежели недворянин, ибо природа во всякой вещи некое скрытое зерно заключила, и оное зерно свойства и силу, полученные от предка своего, самого первого зерна, передает тому, которое из него вырастает, и учиняет его подобным себе. Что и видим мы не только в конских стадах, а равно у иных животных, но и на деревья глядя»[300].

Точно так же Миколай Сэмп Шажиньский [Один из наиболее выдающихся польских поэтов XVI века] защищает монополию благороднорожденных на благородство, переходящее от отца к сыну: ведь «голубь в орлином гнезде не родится, зайца во чреве не выносит львица»[301]. У Шимона Старовольского[302], как и у его предшественников, слово «торговля» наделяется эпитетом «бесстыдная», а ремесло у него обычно «смрадное». Шляхта, по мнению Старовольского, не должна прохаживаться по рынку между купцами, дабы «не замараться этою жаждой наживы». Недаром древние греки располагали свои рынки вне городской черты[303].

Подобного рода воззрения шляхты на мещанство просуществовали без особенных изменений вплоть до Хенрика Жевуского[304]. Благополучие человека в обществе, полагает Жевуский[305], зависит не от материальной формы правления, во что ошибочно верил XVIII век, но от состояния нравственности членов общества, а нравственное превосходство для Жевуского — исключительная привилегия дворянства. «Даже в заблуждениях высшей касты всегда просвечивает какое-то достоинство». Низшие слои до такой высоты никогда не поднимутся, хотя времена теперь таковы, что «подлое плебейство в своих выходках пытается подражать мужам, которым оно даже с дурной их стороны уподобиться не в состоянии» (т. 2, с. 25). Коль скоро лишь дворянство обладает достоинством и честью, только оно может претендовать на дуэль. Впрочем, «поденщик, ремесленник, для которых здоровье — единственное их достояние, дающее возможность содержать себя и свою семью, слишком его ценят, чтобы по доброй воле рисковать им ради общественного предрассудка. Для них денежное возмещение будет всегда предпочтительнее, нежели поединок с его сомнительным исходом» (т. 2, с. 28).

Профессия человека усугубляет его прирожденные качества. «В народе, в котором все мысли устремлены единственно к торговым спекуляциям, рахитизм придает детям какое-то сходство с чашечками весов» (т. 1, с. 130). Таким образом, убеждение, что наследуются черты, приобретенные в профессиональных занятиях, еще больше укрепляет «расизм» Жевуского и служит лишним доводом в пользу непреодолимости классовых барьеров. «Тот, кто возмущается тем, что сын знаменитого генерала или министра быстрее достигнет вершины своей профессии, чем сын неизвестного отца, оспаривает закон природы, закон необходимости». Жевуский, этот почитатель общественной иерархии (в которой он сам, разумеется, находится наверху), этот противник равенства перед законом, не церемонится с демократами. С закоренелыми демократами, по его мнению, «дискутировать бесполезно; исправительный дом — вот единственный ответ, которого они заслуживают» (т. 2, с. 9). Его неприязнь ко всем, кто покушается на религию и традиции, распространяется даже на Сократа. «И хотя эта смерть стала как бы знаменем философии, я не решился бы утверждать, что она была незаслуженной» (т. 2, с. XXXI).

Вера в то, что здоровые общественные отношения зависят только от уровня нравственности граждан (причем высший ее уровень — привилегия слоя, к которому принадлежит он сам), выражается у Жевуского неоднократно. «Люди, не соблюдающие благопристойности в разговоре, одежде, манерах — чаще всего люди низкие и глупые», — утверждает он. Это заставляет вспомнить несколько отличающееся мнение Ленина, который в «Великом почине» писал: «... Иной житейски опытный человек, глядя на безукоризненно «гладкую» физиономию и внешность «блаародного чеаека», сразу и безошибочно определяет: „По всей вероятности, мошенник”»[306]. Любопытный пример двух совершенно разных моральных интуиций!

От Старовольского, который не желал, чтобы шляхтич трудился, а особенно — не позволял ему «марать себя» погоней за прибылью, Жевуского, однако, отделяет уже эпоха уважения к труду и к обогащению. «Деньги, несомненно, суть могущественнейшее орудие как любого добра, так и любого зла», — признает он. И в другом месте: «Деньги должно ценить и стараться, чтобы они, прирастая, увеличивали общественное достояние», — впрочем, не делая из них кумира (т. 1, с. 153).

Отношение к буржуазии Г. Сенкевича, как оно выразилось в его романах из современной ему жизни, по сути, немногим отличается от взглядов дворянских писателей, цитировавшихся выше. Шляхта, согласно Сенкевичу, не интересуется деньгами и свободна от жажды наживы, предоставляя ее мещанству. «Появится вдруг неведомо откуда шляхтич-коммерсант; бывает даже, что поначалу ему везет, и он быстро наживает состояние. Но я не встречал ни одного, который перед смертью не обанкротился бы»[307]. Плошовский, подчеркивая безразличие шляхты к погоне за прибылью, вспоминает анекдот о шляхтиче, который, «владея обширными и превосходными землями,... обрабатывал не больше, чем „собака облает”» (т. 6, с. 36). О себе же самом Плошовский говорит: «Деньги никогда не играли роли в моей жизни — ни как средство, ни как цель. Я не способен действовать таким оружием. Понимая, как унизительно было бы для меня и для Анельки вводить этот элемент в наши отношения, я испытывал нестерпимое омерзение...» (т. 6, с. 240).

На это можно было бы возразить, что в лице Плошовского Сенкевич рисует вырождающегося шляхтича, который не выражает взглядов автора. Однако трудно сомневаться в сочувственном отношении Сенкевича к этому персонажу. Жаждой наживы руководствуется у него ненавистный парвеню Кромицкий, а Поланецкий[308], этот положительный герой, долженствующий побороть предубеждения шляхты против обогащения на торговле зерном или ситцем, явно склонен считать, что участие в экономической жизни — дело не вполне чистое, коль скоро никогда не упоминает о деньгах в своей семье.

Как верно заметил А. Ставар, женщины в романах «Без догмата» и «Семья Поланецких» выступают в роли защитниц моральных норм. Женщина может себе это позволить: она не принимает участия в практической жизни, в борьбе за существование, а муж обязан ее от этого уберегать. Восхваление женщин сопровождается, однако, замечаниями наподобие следующего: «У женщины глупой ума что у курицы, у умной — что у двух куриц»[309].

«У кого фамилия оканчивается на « — ский» или « — ич» [Обычные в Польше окончания дворянских фамилий], — говорит Васковский в «Семье Поланецких», — тот не может всю душу вложить в одну только работу и тем удовольствоваться»[310].

Иначе смотрит на это мещанство. В Гаштейне Плошовский срочно вызывает к Анельке врача. Тот заверяет, что у нее лишь небольшое расстройство нервов. «В благодарность я столько насовал доктору в карман, — говорит обрадованный Плошовский, — что он надел шляпу уже за воротами нашей виллы» (т. 6, с. 229). Если бы пренебрежение, звучащее в этих словах, шокировало Сенкевича, он, я думаю, не вложил бы их в уста своего героя. Даже когда Плошовский хвалит сыновей обедневшего шляхтича Хвастовского за то, что те отправились зарабатывать себе на жизнь в город, даже когда он радуется тому, что «у нас в Польше есть люди, способные что-то делать и составляющие здоровое звено между отцветающей культурой и варварством» (т. 6, с. 135), — в его отношении к Хвастовским заметно ощущение собственного превосходства. Это напоминает отношение страдающего бессонницей человека к тому, кто, едва коснувшись подушки, засыпает крепким сном до утра.

Питая явную слабость к дворянскому этосу, Сенкевич признает, что шляхта необязательна и неаккуратна в деловых отношениях. «Торговлей занимались у нас евреи, а те не могли приучить нас к точности; земледельцу же часто нет возможности быть аккуратным — ведь земля неслыханно неаккуратна, и нет возможности соблюдать сроки — ведь земля установленных сроков не знает» (т. 6, с. 46).

И все же дворянству, несмотря на эти его недостатки, Сенкевич отводит главенствующую роль в отношениях с мещанством. Именно так обстоит дело в торговом доме Поланецкого и Бигеля: «Компаньоны превосходно дополняли друг друга. У Поланецкого, живого и предприимчивого, рождались смелые замыслы, он был дельцом проницательным и дальновидным, а Бигель — превосходным исполнителем. Поланецкий был незаменим, когда нужно было действовать решительно, припереть кого-нибудь к стенке; когда же требовалась осмотрительность, терпеливость, умение обдумывать, прикинуть, повернуть так и этак, появлялся на сцене Бигель» (т. 7, с. 364). Поланецкий как руководитель, Бигель как управляющий будущей ситценабивной фабрикой — вот превосходное сочетание. Когда Поланецкий излагает компаньону свой план спекуляции хлебом, дающий возможность крупно нажиться на неурожае и голоде, сделка эта в первый момент поражает Бигеля — но не своей моральной сомнительностью, а размахом[311]. «Бигель вначале испугался — но его обыкновенно всякое начало пугало» (т. 7, с. 475). Осторожничанье, но и солидность, благоразумие, терпение, трудолюбие — полный набор мещанских добродетелей находим мы у этого персонажа. А также пресловутую сентиментальность. По вечерам Бигель играет на виолончели «Грезы» Шумана, закрыв глаза или устремив взор на луну.

Свое отношение к «лавочнику» Сенкевич выразил устами Плошовского. Рассуждая о чувствах Анельки, тот замечает: «... Женщины с крохотным сердцем непреклонными остаются часто лишь потому, что добродетель их отдает филистерством. Они, как и любой лавочник, прежде всего заботятся о том, чтобы их бухгалтерия была в порядке. Любви они боятся, как буржуа боится уличных беспорядков, великих слов, горячих голов, дерзких идей, отважных замыслов и стремительных взлетов. Прежде всего — тишина и покой, ведь только в тишине и покое хорошо идут настоящие, положительные дела. Все, что не подходит под мерку обычной, благоразумной и серенькой жизни, — дурно и достойно презрения людей рассудительных» (т. 6, с. 255). Быть может, думает об Анельке Плошовский в минуту сомнения, «душа ее не в силах воспарить над убогой и пошлой супружеской бухгалтерией?» (т. 6, с. 255).

В том, что было сказано выше, уже целиком содержится стереотип мещанского этоса. Остается упомянуть еще о меньшей по сравнению с дворянской эстетической восприимчивости мещанина. Плошовский неоднократно подчеркивает роль эстетического момента в своей моральной культуре. «Многого, — говорит он, — я не мог бы сделать не столько потому, что это дурно, сколько потому, что это уродливо» (т. 6, с. 23).

Излишне напоминать, что не каждый шляхтич в Польше относился к мещанству так, как было показано выше: ведь мы предоставили слово глашатаям консервативной дворянской мысли. Однако консервативные взгляды, как известно, были взглядами основной массы дворянства.

Плоды рассмотрения этих взглядов не слишком обильны, они сводятся к общим местам. Дворянин есть нечто лучшее, чем недворянин: это ему гарантирует его происхождение. Он парит над хозяйственными делами, не интересуется будто бы прибылью, не рассчитывает, а делает все с размахом, склонен к риску, отважен в бою, щедр. Мещанин, которого в Польше изображают обычно с примесью чужеземной крови, прежде всего немецкой или же чешской (Бигель в «Семье Поланецких»), есть нечто худшее уже от рождения. Он падок на деньги, расчетлив, трусоват и миролюбив. В точности так же изображал купца и ремесленника в своем диалоге «О хозяйстве» Ксенофонт, этот истинный шляхтич античности.

В то время как критика «слева» боролась с мещанской ориентацией во имя социальной революции, которая привела бы к победе пролетариата — носителя иной, более высокой морали, дворянская критика имела целью лишь защиту собственных привилегий и чувства собственного превосходства.

3. «Молодая Польша» против мещанской морали

Не так-то просто определить, кто именно (если речь идет о классовой принадлежности) и с каких позиций атаковал в «Молодой Польше» мещанскую мораль. Выступления против мелкой буржуазии, о которых было сказано выше и которые способствовали созданию стереотипа мещанской морали, делались представителями вполне определенных классовых интересов. Теперь мы переходим к критике, которая велась группой, выделенной на основании совершенно иных критериев, и сопоставление ее с двумя предыдущими может вызвать недоумение уже при чтении оглавления. Но прежде чем социолог отыщет для этой группы (которая охотно именовала себя богемой) правильный социальный контекст, следует подчеркнуть, что именно ей мы обязаны в конце XIX - первых десятилетиях XX века наиболее резкой критикой мещанской морали. Критикой, которая не только в Польше была созвучна критике «слева». Примером польского писателя, объединявшего в одном лице оба эти фронта, может служить Вацлав Налковский.

Понятие богемы, как известно, ввел в обиход А. Мюрже, автор книги «Сцены из жизни богемы», которая печаталась в одном из парижских еженедельников в 1846-1849 гг., а затем вышла отдельным изданием. Хотя сам Мюрже в предисловии возводит историю богемы к Древней Греции, вряд ли можно сомневаться в том, что это понятие, в нынешнем его значении, складывается лишь в условиях демократии XIX века. Именно тогда люди искусства перестали зависеть от королевской казны или вельможных меценатов и оказались предоставлены «частной инициативе». «Уже... у Бальзака, — отмечает Т. Бой-Желеньский, — нет иного оружия и иной надежды, кроме собственного пера»[312].

В этих условиях сложился тип человека богемы, «этого государя без государства, гордо заворачивающегося в широкий дырявый плащ, словно в королевскую мантию. Сознание того, что его ценность определяется его талантом и только талантом, заставляет художника пренебрегать общественной этикой в отношениях с мещанином (филистером, мыловаром, как еще недавно у нас говорили), в котором он видит представителя враждебного племени. Непостоянство доходов, диссонанс между материальным положением и творческим взлетом, наконец, частое соприкосновение с миром роскоши — все это формирует тот специфический образ жизни, когда плоды многомесячного труда потребляются за считанные часы, чтобы назавтра начать жизнь последнего бедняка, жизнь, контрасты которой милее воображению художника, чем монотонная посредственность»[313]. Когда они при деньгах, говорит о людях богемы Мюрже, то «дают волю самым расточительным прихотям, влюбляются в самых юных и самых красивых девушек, пьют самые тонкие и самые старые вина и разбрасывают деньги направо и налево»[314]. Именно из-за непостоянного дохода и неуравновешенного бюджета богему нередко сравнивали с люмпен-пролетариатом.