ГЛАВА VII ЗАВИСТЬ КАК МЕЛКОБУРЖУАЗНАЯ ЧЕРТА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА VII ЗАВИСТЬ КАК МЕЛКОБУРЖУАЗНАЯ ЧЕРТА

В предыдущей главе мы рассмотрели, в какой степени пуританские секты могли повлиять на зарождение и распространение этических лозунгов, которые в XVIII веке стремительно прокладывали себе путь в Англии Соединенных Штатах, а спустя полтора столетия стали отступать. Теперь поговорим о предполагаемом происхождении одной черты, которую упорно приписывают буржуазной нравственности и неизменно связывают с пуританизмом. Речь идет о склонности к ревнивому контролю за чужой жизнью, о моральной нетерпимости к поведению окружающих, даже если оно ни в чем не затрагивает интересов тех, кто им возмущается. Подобную склонность часто именуют ressentiment (злопамятство); это — слово, настолько трудное для перевода на другие языки, что немецкие авторы, такие, как Ницше и Шелер, пользуются им без перевода. Шелер лишь поясняет, что имеется в виду завистливая недоброжелательность, которую он усматривает в западноевропейской морали с того времени, когда буржуазия громко заявила о себе и одержала победу в Великой французской революции.

Раньше мы анализировали пропагандируемые буржуазией общие нормы поведения; теперь мы затрагиваем скорее ее моральную практику, которая, однако, в свою очередь влияет на нормы. Это, в частности, находит выражение в уголовном законодательстве. Рассмотреть ближе эту черту у нас побуждает еще и то, что ей посвящены обширные исследования, по отношению к которым нужно как-то определить свою позицию. Мы имеем в виду прежде всего работы датского социолога С. Ранульфа, особенно его книгу «Моральное негодование и психология среднего класса»[456]. Моральное негодование — это, по мнению нашего автора, чувство, которому соответствует своего рода «бескорыстная» склонность к санкциям, бескорыстная, поскольку речь идет о случаях, ничем не затрагивающих интересов тех, кто требует наказания. Подобная склонность свойственна различным социальным группам в различной степени, что, по мнению автора, в значительной мере устраняет возможность увидеть здесь стремление к охране жизни и имущества ближних взамен за такую же охрану собственной жизни и имущества: ведь такое стремление носило бы всеобщий характер.

В своей книге Ранульф взялся проверить гипотезу, согласно которой указанная склонность с особой силой проявляется среди мелкой буржуазии, или в «низшем среднем классе». Работы Вебера наводили на мысль о подобной связи, показывая, что ригористичный пуританизм находил приверженцев прежде всего в этой среде. Ранульф, однако, ставит вопрос шире: он хочет показать, что всюду, где мелкая буржуазия достаточно влиятельна, чтобы наложить свой отпечаток на публицистику, литературу или законодательство эпохи, проявляется ригоризм, напоминающий пуританский. Пуританизм выступает здесь уже не как определенное историческое явление, но в качестве определенного типа морали, которой присущ садизм, характерный будто бы для мелкобуржуазной морали вообще. Этого типа мораль Ранульф ищет в различных обществах и эпохах, от Гомера до нашего времени.

Он крайне критически относится к теориям, объясняющим социальные явления культурными влияниями, а также к обычному в социологической практике установлению взаимозависимостей путем «угадывания». Хотя такие догадки могут быть в той или иной степени вероятны, иначе говоря, могут представлять собой нечто такое, что автор называет «разумными догадками», они тем не менее остаются оценкой «на глаз». Ранульф ставит задачу проверить собственную гипотезу эмпирическими методами. В то время как у Вебера формальная сторона изложения оставляла желать лучшего, а сам автор не всегда отдавал себе отчет в том, какой, собственно, тезис он в данный момент отстаивает и к какому тезису относится тот или иной аргумент, работы Ранульфа представляют собой совершенно сознательную попытку последовательно применить индуктивный метод в общественных науках.

В пользу своей гипотезы Ранульф поочередно приводит «позитивные» и «негативные» доводы. К первым относятся примеры социальных групп, в которых склонность к санкциям проявляется особенно ярко, причем эти группы носят именно мелкобуржуазный характер. Ко вторым — примеры таких ситуаций, где о существовании подобного класса либо вообще не приходится говорить, либо он отодвинут на задний план и где в то же время отсутствует склонность к суровым наказаниям и моральному осуждению; а если они и имеют место, то служат защите совершенно определенных интересов, следовательно, не могут рассматриваться как проявление той «бескорыстной» склонности, о которой идет речь.

Следуя ходу изложения автора, начнем с его «позитивных» доводов. Под влиянием событий, происходивших в Германии как раз во время его работы над книгой (опубликованной в 1938 г.), Ранульф начинает ее с рассмотрения национал-социалистского движения. Его мелкобуржуазный характер показали уже выборы 1930 и 1932 гг. В 1933 г. прусский министр юстиции опубликовал знаменательный меморандум, где осуждалась мягкость, характерная якобы для законодательства Веймарской республики, предлагалось ужесточить наказания, карать за поступки, которые ранее не преследовались по закону, не принимать во внимание обстоятельства, считавшиеся прежде смягчающими вину или вовсе освобождавшими от судебного преследования. Описывая гитлеровскую Германию, Ранульф пользуется, в частности, изданной незадолго до того книгой Ф. Л. Шумана «Нацистская диктатура» (1935). Несмотря на весьма критическое отношение к избытку у Шумана психологических, а особенно психоаналитических интерпретаций, Ранульф, в общем, соглашается с ним, что террор, царивший тогда в Германии, не вызывался единственно интересами самозащиты (или, скорее, агрессии, как следовало бы сказать в свете позднейших событий, еще неизвестных автору); для мелкой буржуазии, обделенной в экономическом отношении и особенно в плане социального престижа, террор был возможностью отыграться за все.

Далее Ранульф вспоминает все о тех же английских пуританах XVII века. Тут он не удовлетворяется чужими исследованиями и обращается непосредственно к текстам, сообщая результаты своего длительного изучения в Британском музее сочинений английских пуритан за 1640-1663 гг. Вряд ли можно, по его мнению, сомневаться в садомазохистском характере этих материалов. В них порицается гордыня, подобно тому как в Афинах первой половины V века до н.э. театральный зритель предвкушал покаяние героя трагедии за стремление возвыситься над другими, за hybris. Авторов-пуритан возмущает (опять-таки как в Афинах) чрезмерный успех, наслаждение жизнью, беззаботное счастье. Они не допускают терпимости к греху. Они убеждены, что наказанием за совершенные грехи будут грехи еще более тяжкие. С садизмом сочетаются мазохистские склонности, что проявляется, в частности, в представлении о жестоком боге. Подобная установка, напоминает автор, была характерна и для французских янсенистов, у которых она проявлялась в неотвязных мыслях об адских мучениях, ожидающих человека за гробом, в покаянии за первородный грех, в рассуждениях о предопределении и собственной греховности.

Тут напрашивается мысль, что этот ригоризм, возможно, был ригоризмом буржуазии, борющейся с привилегированными. Ведь именно благодаря суровости духа «круглые головы» под руководством Кромвеля брали верх над дворянским войском «кавалеров». Тот же ригоризм мы находим у итальянского мещанства в эпоху его социального восхождения. А если он вызывается нуждами борьбы, он уже вовсе не «бескорыстен». Но Ранульф, несомненно, не согласился бы, что эти ригористические черты (по крайней мере в пуританизме и янсенизме — французском родиче пуританизма, распространявшемся, согласно исследованиям Б. Грётуисена[457], также и среди мелкой буржуазии) можно целиком объяснить нуждами борьбы.

Ригоризм свойствен морали буржуазии до ее обогащения. Разбогатевшая буржуазия отказывается от него, как, например, голландская буржуазия, когда она начала стричь купоны с одолженных ею по всей Европе денег. А если разбогатевший буржуа и сохраняет склонность к суровым моральным оценкам, то, как правило, лишь по отношению к неимущим, нужду которых он объясняет непредусмотрительностью и ленью. Личный интерес в распространении такого рода воззрений уже тогда был даже слишком очевиден, точно так же как совершенно очевидно служило интересам борьбы возмущение, с которым зажиточное мещанство во Франции обрушивалось на дворянскую нравственность накануне своего прихода к власти.

Нам, к сожалению, недоступна — из-за незнания языка — работа датского ученого В. Веделя о средневековье, где автор указывает на элементы садизма в этосе средневекового ремесленника[458]. Это свидетельство Ранульф также включает в число своих позитивных доводов (с. 18). В пользу его гипотезы свидетельствует также, по его мнению, история Соединенных Штатов. Плантаторы Юга и колонисты Севера происходили из той же самой социальной среды, но кальвинизм не получил распространения на Юге, поскольку южане уже успели к этому времени разбогатеть (с. 33). Плантаторы Южных штатов руководствовались моралью феодально-патриархального типа, гораздо более «мягкой». Они поощряли искусства, позволяли себе даже свободомыслие (например, Т. Джефферсон) и вообще склонны были скорее восхвалять добродетель, чем обуздывать порок.

На Севере обогащение влечет за собой отказ, шаг за шагом, от ригоризма. Облик всевышнего преображается. Жестокий Иегова превращается в доброжелательного Творца, который не мешает жить людям. Пастор, который в XVIII веке решил всенародно обличать грехи прихожан, был лишен ими прихода. Формируется новый тип священника, приспособленного к новым условиям и далекого от жестокости теократов XVII столетия. Суровая добродетель уступает место респектабельности, которую обеспечивает высокое положение в обществе, основанное на богатстве. Все эти перемены связаны с ростом не только уровня жизни, но и социального престижа мелкой буржуазии. Именно она формирует Соединенные Штаты по своему образу и подобию, тогда как в Европе (по мнению Калвертона, на монографию которого об Америке часто ссылается Ранульф[459]) стиль буржуазной культуры диктовала крупная буржуазия, находившаяся под влиянием дворянской культуры. Это различие, как считает Калвертон, объясняет, в частности, равнодушие американцев к искусству. Заметим, что, если речь идет о Соединенных Штатах, Ранульф в подтверждение своего тезиса мог бы сослаться на известный роман Т. Драйзера «Американская трагедия», где нравственность мелкой и нравственность разбогатевшей буржуазии противопоставляются как раз в его духе. Не знаю, как отнесся бы Ранульф к такой черте «среднего класса», подчеркнутой супругами Линд в «Миддлтауне», как доброжелательность миддлтаунцев друг к другу. Скорее всего, он ответил бы, что их уровень жизни позволяет им быть доброжелательными, причем то обстоятельство, что в годы кризиса доброжелательность шла на спад, отметил бы как довод в пользу своей гипотезы.

Таковы важнейшие «позитивные доводы» Ранульфа. Перейдем теперь к его «негативным» доводам, то есть к доказательствам от противного. Автор вкратце говорит о моральных воззрениях различных аристократических групп (средневековых баронов, рыцарства и т.д.): здесь господствует культ добродетелей, свойственных людям, которые убеждены в собственном превосходстве (великодушие, опекунское отношение к слабым и т.д.) и которым в свою очередь чужд моральный ригоризм, понятия греховности и смирения, несовместимые с достоинством знати. Затем он подробнее останавливается на католицизме.

Снисходительность католического клира позднего средневековья к своей пастве хорошо известна. Кто же не знает, что получить отпущение грехов можно было тысячью способов. Культ богоматери процветал, поскольку требовалась небесная заступница, до бесконечности милосердная, у которой одной литанией можно вымолить отпущение всех грехов (с. 116-119). Навязанный клиру целибат нельзя считать проявлением бескорыстной склонности к суровому контролю за чужой жизнью, ведь обет безбрачия служил интересам церкви. Точно так же не было проявлением подобного рода склонностей суровое отношение к некатоликам, а позже — беспощадная борьба с еретиками, ибо инквизиция действовала в качестве «защитного механизма», стоявшего на страже интересов церкви, а не морали. «Еретики, считавшиеся примерами добродетели, во имя Христа истреблялись без всякой пощады, тогда как правоверный католик, ссылаясь на то же самое святое имя, мог купить за гроши отпущение тяжелейших грехов» (с. 135). Этот этический стиль католицизма автор объясняет тем, что складывался он прежде всего под влиянием высшего церковного клира.

Привлекая материалы монографии В. Гронбека о тевтонах[460], Ранульф и их включает в число своих «негативных» доводов. Какого-либо аналога мелкой буржуазии у тевтонов найти невозможно. В то же время они не настаивают на непременном наказании виновника недостойного деяния; главное — восстановить честь потерпевшего. Родичи потерпевшего защищают его, а род обидчика должен сражаться за обидчика, хотя бы даже не одобрял его действий. Этот этос, кстати сказать, очень напоминает нам этос исландских саг.

Рассмотрение отношений, существовавших в Европе, занимает большую часть книги Рудольфа. Дальний Восток и первобытные народности присутствуют уже в весьма обобщенном виде, а отбор материала по необходимости довольно случаен. И здесь автор не находит ничего противоречащего его гипотезе, хотя порой не находит ничего, что бы ее подтверждало. Именно так обстоит дело с примитивными народами. Известные автору исследования не сообщают о каких-либо склонностях этих народов к «бескорыстному наказыванию», а правовые отношения развиваются у них в направлении того, что у нас называется гражданским правом. Некоторые исторические явления не позволяют Ранульфу сделать какие-либо определенные выводы: отчасти они говорят в пользу его гипотезы, отчасти — против. К ним относится, между прочим, этос древних иудеев.

Познакомив читателя с проблематикой и методами работы Ранульфа, перейдем к его выводам, а также к критическим замечаниям, возникающим при их чтении.

Ранульф не считает своей заслугой ни утверждение, что моральный ригоризм свойствен мелкой буржуазии, ни утверждение, что зависть играет роль в формировании определенных моральных воззрений. Последнее из этих утверждений имеет давнюю традицию, восходящую еще к софистам и хорошо известную автору. Своей задачей он считал проверку гипотезы о существовании определенных взаимосвязей. Но он не уклоняется и от попытки объяснить их. Оказывается, что социологи в большей степени согласны между собой, когда констатируют присущую мелкой буржуазии бескорыстную склонность к наказыванию, чем когда они пробуют найти причины подобного явления. Как утверждает В. Ведель (которого мы уже цитировали вслед за Ранульфом), усиленный контроль за чужой жизнью — общая черта скученных городских поселений. Зомбарт в книге «Буржуа» высказывает мнение, что мещанские добродетели не являются лишь следствием жизненной необходимости. Действительно, мещанин, чтобы выжить, должен быть трудолюбив и бережлив. Но, кроме того, он хочет противопоставить свою мораль гораздо менее строгой морали привилегированных, которым он, в сущности, завидует и как раз потому так нетерпим к их нравам. Зависть, согласно этому мнению, следовало бы считать одной из причин восхваления нравов, отличных от тех, которые нам недоступны; таким образом, зависть оказывается одним из факторов, формировавших мелкобуржуазную мораль.

Ранульф считает более обоснованной иную постановку вопроса. По его мнению, усвоение мелкой буржуазией определенных добродетелей было необходимостью, а зависть — не одна из причин, но следствие навязанной себе Дисциплины в сочетании с ощущением собственной обделенности. «До тех пор пока не будет доказано обратное, лучше признать, что мещанские добродетели, вообще говоря, культивировались только теми, кто был к этому вынужден либо материальными условиями жизни, либо блюстителями морали, среди которых он жил; а постоянным следствием этой вынужденной самодисциплины были претензии к людям, более щедро одаренным судьбой. Бескорыстную склонность к наказыванию можно отождествить с подобного рода претензиями» (с. 42-43).

Вернемся, однако, к основному сюжету книги Ранульфа, то есть к взаимосвязям, которые он хотел показать, и зададимся вопросом, действительно ли собранные им факты подтверждают его гипотезу. Пробуя ответить на этот вопрос, мы сталкиваемся с определенными трудностями понятийного характера. Они, в частности, связаны с двумя основными для книги Ранульфа понятиями: понятием мелкой буржуазии и бескорыстной склонности к наказыванию.

Понятие мелкой буржуазии принимается автором без комментариев, как нечто ясное каждому. Критерием принадлежности к «среднему» или «высшему» классу (то есть к мелкой или крупной буржуазии) явно служит зажиточность — критерий расплывчатый, который не всегда позволяет решить, о каком из этих двух классов идет речь. Если считать доход единственным критерием, следовало бы во многих случаях причислить к мелкой буржуазии также интеллектуалов и людей искусства, а это не могло бы не повлиять на отношение к гипотезе автора, которому моделью явно служил ремесленник или лавочник. При таком понимании мелкой буржуазии ссылки Ранульфа в подтверждение своей правоты на книгу Э. Гобло «Барьер и уровень»[461] представляются нам совершенно безосновательными. Группа, о которой пишет Гобло, принадлежит к французскому «хорошему обществу» кануна первой мировой войны. В нее входят состоятельные промышленники и хорошо оплачиваемые люди свободных профессий; те и другие считают высшее образование своих детей (во всяком случае, сыновей) чем-то само собой разумеющимся. По уровню доходов и стилю жизни эту группу следовало бы отнести к верхушке «среднего класса». Если видеть в ней нижний слой «среднего класса», и без того расплывчатые границы последнего становятся совершенно неуловимы, а утверждения автора не поддаются проверке, коль скоро неясно, к чему они, собственно, относятся. Если же эта группа включена Ранульфом по недосмотру, то ее склонность к ригоризму ставит под вопрос тезис автора, согласно которому моральный ригоризм есть следствие стесненного материального положения и сходит на нет с ростом уровня жизни.

Что же касается понятия бескорыстной склонности к наказыванию (мы предпочли бы говорить скорее о «некорыстной», чем «бескорыстной» склонности, поскольку первый термин более нейтрален в этическом отношении), напомним: всякий раз, когда автор встречает склонность к моральному осуждению в немелкобуржуазной среде, он должен доказать (если гипотеза его верна), что здесь эта склонность служит вполне определенным интересам; а всякий раз, обнаружив подобную склонность в мелкобуржуазной среде, он должен убедить нас, что в данном случае этическая нетерпимость не служит какому бы то ни было интересу. Ранульф далек от того, чтобы подгонять факты под заранее заданный тезис; его интеллектуальная честность может служить образцом. И все же читателя нередко разбирает сомнение, насколько обоснованно склонность к моральному ригоризму, встреченная в той или иной социальной группе, сочтена «бескорыстной» или «корыстной»? Как решить, насколько суровость гитлеровского уголовного права объяснялась интересами агрессивной политики, требовавшей обстановки террора в стране, а насколько — мстительностью мелкой буржуазии? Социально-психологические догадки, к которым здесь приходится прибегать, служат примером той самой «прикидки на глаз», с которой автор так горячо сражается в своей книге.

Серьезный изъян книги — рассмотрение мелкой буржуазии изолированно и слишком статично. Автор недостаточно внимателен к сложной игре классовых интересов. Нам недостает сведений о социальной структуре, в рамках которой существует мелкая буржуазия данной страны, о том, кто стоит на более низкой, а кто — на более высокой ступеньке социальной лестницы, сведений о соотношении сил, о том, кто находится у власти и кто претендует на власть. Ведь, как уже говорилось, моральный ригоризм нередко считался отличительной чертой социальных групп, находящихся в оппозиции, тех, кто борется с привилегированными, желая занять их место. Если бы автор учел все эти обстоятельства, нарисованная им картина оказалась бы гораздо более сложной, что, несомненно, повлияло бы на полученные им результаты. Уровень жизни, который у Ранульфа изолирован от других факторов социального положения, выступил бы тогда во взаимосвязи с ними. Между тем этот фактор до такой степени определяет бескорыстную склонность к наказыванию, что она, по его мнению, проявляется и у слоев, не относящихся к мелкой буржуазии, но живущих в подобных условиях.

Но если уровень жизни действительно имеет определяющее значение в формировании бескорыстной склонности к наказыванию, то напрашивается вопрос: почему нелегкое материальное положение пролетариата не ведет к аналогичным последствиям? Я, однако, не слышала, чтобы кто-либо из ученых обнаружил подобную склонность у пролетариата. М. Шелер ответил бы нам, что пролетариат чересчур далеко отстоит от сильных мира сего, чтобы завидовать им; ведь зависть к привилегированным возникает только при не слишком большом удалении от них. Нищий не завидует вельможе, разъезжающему в карете, как заметил в XVIII веке Мандевиль, ибо расстояние между ними слишком уж велико. Но владелец двуконной кареты лишается сна при мысли о четверном выезде соседа. Кроме того, полагает Шелер, «ресентимент» особенно распространен там, где юридическое и политическое равноправие сочетается с экономическим и социальным неравенством. Ранульфу известны воззрения Шелера, он относится к ним крайне критически, но сам в своей книге не восполняет удовлетворительным образом пробел, о котором шла речь.

Склонность к ревнивому контролю за чужой жизнью, проявляющуюся в бескорыстном осуждении, Ранульф связывал с низким жизненным уровнем или «условиями жизни среднего класса» (точнее не определенными). Другие, как уже упоминалось, считают это общим свойством, присущим скученным поселениям, особенно в небольших городах. Мнение, согласно которому в маленьких городах склонность заглядывать в соседские кастрюли и спальни особенно распространена, популярно настолько, что воспринимается почти как трюизм.

Призадумаемся над этим. Если бы сама возможность с легкостью заглядывать в чужую жизнь поощряла подобные установки, их следовало бы искать прежде всего в деревне, где жизнь проходит на глазах у соседей. Но, насколько я знаю, исследователи крестьянского этоса не выделяют эту черту. Специально беседуя об этом с польскими крестьянами, я не нашла у них склонности к суровому «бескорыстному» осуждению. Напротив, они были склонны проявлять значительную терпимость, и создавалось впечатление, что именно «жизнь при свидетелях» воспитывает терпимость, поскольку иначе жить стало бы попросту невыносимо.

Итак, не сама по себе возможность контролировать чужую жизнь пробуждает подобную склонность, не один лишь экологический фактор входит в расчет. Я не раз имела случай убедиться (впрочем, это вовсе не новость), что ревнивый контроль за чужой жизнью встречается и в больших городах среди людей, живущих хотя и далеко друг от друга, но образующих замкнутую общность в чуждом окружении. Я имею в виду, например, жизнь эмигрантов. В знакомой нам среде польской довоенной эмиграции в Париже каждый знал, что готовится на обед у соотечественников, живущих на другом конце города. Мы не беремся решить все вопросы, возникающие в связи с этой темой: тут потребовались бы обширные сравнительные исследования. В частности, стоило бы выяснить, проявляется ли указанная тенденция (если вообще проявляется) в равной мере среди мужчин и среди женщин. Если, согласно Ранульфу, она выражается в законодательстве, публицистике и литературе, то в качестве ее носителей выступают мужчины: ведь именно им принадлежит решающее слово в перечисленных областях жизни. Но если при упоминании об осуждении чужих нравов воображение рисует прежде всего корыто с бельем и кумушек-сплетниц, мы, по всей видимости, склонны отдать первенство в этом вопросе женщинам. Если это действительно так, причину можно усматривать в условиях жизни женщины в мелкобуржуазной семье. Узкий круг интересов, ограниченный детьми и кухней, неудовлетворенность как следствие недоступности более широкого поля деятельности, характер труда, результаты которого даже не замечаются — так быстро его съедают (причина постоянных обид и претензий), наконец, необходимость постоянно ограничивать себя ради экономии — такой была жизнь женщины, экономически несамостоятельной, в семье со скромным бюджетом.

Такой образ жизни, однако, характерен не только для женщин из мелкобуржуазной среды, но и для большинства пролетарских женщин. А это опять-таки приводит нас к центральному для тезиса Ранульфа вопросу — к вопросу о сопоставлении мелкобуржуазного этоса с пролетарским. Мнение, будто взаимная доброжелательность зависит от уровня жизни, кажется весьма убедительным, но тогда склонность к «бескорыстному осуждению» должна обнаружиться и у пролетариата. Если же это не так, то существует какой-то дополнительный, скрытый фактор, который пробуждает эту склонность у мелкой буржуазии.