Глава 2 УНИВЕРСИТЕТ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 2

УНИВЕРСИТЕТ

О молодость! Молодость!.. Может быть, вся тайна твоей прелести состоит не в возможности все сделать, а в возможности думать, что все сделаешь.

Иван Тургенев

В Москву Леонтьев приехал, когда занятия уже начались, и ему пришлось догонять других студентов. Сначала он снимал комнату на Остоженке, а потом поселился в доме Н. В. Охотниковой и ее дочери-вдовы А. П. Карабановой. На правах члена семьи при Анне Петровне жила компаньонка-немка Софья Карловна Грамберг — женщина чрезвычайно образованная и умная, к которой Константин искренне привязался. Трехэтажный дом, возведенный еще в XVIII веке и отстроенный заново после пожара 1812 года, стоял на Пречистенке — одной из наиболее аристократических улиц Москвы. Поблизости располагались усадьбы князей Лопухиных, княгини Салтыковой-Головкиной, богатые дома князей Долгоруких, генерала Ермолова. Недаром с легкой руки князя П. А. Кропоткина, родившегося неподалеку, Пречистенку окрестили «московским Сен-Жерменом». Константину выделили целые три просторные комнаты с большими окнами, выходящими на улицу. Комнаты находились в нижнем этаже, и у молодого человека был даже свой особый вход с крылечком.

Императорский Московский университет в то время имел четыре факультета — историко-филологический, физико-математический, юридический и медицинский. Число студентов было ограничено, их поступки и даже внешний вид строго регламентировались. Например, все студенты должны были носить треугольную шляпу; появившись на улице без оной, можно было угодить в карцер. Занятия начинались в девять утра, заканчивались около четырех, но студентам-медикам (которых каждый год принимали около восьмидесяти человек) редко приходилось просиживать весь день на Моховой, где располагался университет. С каждым семестром все больше времени они проводили в анатомическом театре, университетских госпитальных клиниках (получивших название Клинического института) или Новоекатерининской больнице.

Леонтьеву довелось слушать лекции известных профессоров — Ф. И. Иноземцева и А. О. Овера, о которых потом не раз с благодарностью вспоминал, хотя и характеризовал их в основном эстетически: Иноземцев был «приятно-некрасив» и изящен, Овер — красив, но криклив, а помощник Овера, маленький плешивый К. Я. Млодзеевский, умел замечательно разъяснять студентам предмет, но в силу своей некрасивости производил «жалкое и досадное впечатление».

Леонтьевские описания по-своему поразительны. Он оценивал профессоров, как гобелены или вазы; его больше занимал вопрос, насколько они живописны, профессиональные же их качества для него были вторичны: «Овер был похож на храброго, распорядительного и злого зуавского полковника, на крикливого и смелого француза-parvenu. Иноземцев казался или добрым и вместе с тем энергическим русским барином с удачной примесью азиатской крови и азиатской серьезности, — или даже каким-то великодушным, задумчивым и благородным поэтом с берегов Инда или Евфрата, поступившим… на коронную службу к Белому Царю. <…> Всякий человек со вкусом и понятием… согласится, что последнее лучше… Это изящнее»[27]. Константин, при всем своем честолюбии, искренне считал: Бог с ними, с познаниями и со славой ученого, не нужны они мне, если за это у меня должно сделаться такое лицо, как у Млодзеевского!

Леонтьева тогда по-настоящему увлекла френология Франца Галля — околонаучная попытка определить характер по выпуклостям на черепе. Он пытался по буграм на голове «прочитать» знакомых и незнакомых людей, пробовал таким образом определить характер своих университетских преподавателей. Через год он разочаровался в этой теории, но стал интересоваться ее обновленной версией — физиогномикой. Константин штудировал немецкие книги К. Каруса, Р. Вирхова, И. Энгеля о костях черепа и лица, даже выписывал их брошюры из Германии, несмотря на то, что это оставляло заметную брешь в его ограниченном бюджете. Он мечтал, что со временем сможет указать людям, как надо устроить общество «на физиогномических основаниях» — справедливых и приятных. «Главное — приятных!» — подчеркивал Леонтьев. Ведь физиогномика поможет точно определить, кто способен управлять, кто — судить, кто вынашивает в себе преступление, а кто наделен талантами… Видимо, молодой студент полагал: выполнять публичные функции должны люди с привлекательной внешностью, что остальным будет доставлять удовольствие…

Учились студенты шесть дней в неделю, свободным был только один, да и тот приходилось тратить на подготовку домашних заданий. Вместе с тем у Леонтьева появились новые знакомые, причем большей частью — богатые (так как знакомства завязывались через богатых же родных), в результате его жажда светской красивой жизни, любви, успеха только усиливалась. Обеспеченный Володя Ладнев из «Подлипок» время от времени мог обращаться в Онегина — ему иногда позволялось прокатиться на своих санях с возницей, когда «морозной пылью серебрился его бобровый воротник», но у Леонтьева таких минут не бывало. Времени и десяти рублей, которые Феодосия Петровна ежемесячно посылала сыну, катастрофически не хватало для осуществления мечтаний.

Вспоминая свою молодость, Леонтьев характеризовал ее как несчастливую: тщеславие было огромное, а жизнь он вынужден был вести скромную, к тому же мучительно боялся, что «отцветет, не успевши расцвесть». Напротив университета находился трактир «Британия», где Константин любил читать журналы и пить чай; заказывать что-нибудь кроме чая он мог позволить себе лишь изредка, и то произведя в голове подробную калькуляцию своих средств. Это казалось ему унизительным и заставляло по-настоящему страдать.

Медицина тоже интересовала Леонтьева только в общих теоретических выводах, частности же — к которым практическая медицина и сводится! — тяготили его. Он хорошо учился, старательно зубрил названия костей и мышц, но не чувствовал призвания к врачебной практике, прежде всего потому, что на первых двух курсах не имел почти дела с настоящими больными и не мог ощутить нравственного пафоса будущей профессии. Реальность же анатомического театра со смрадными трупами бродяг, которые использовались для обучения студентов, отталкивала. В романе «В своем краю» он описывал впечатления студента-медика: «На воображение его раздирающим образом действовали трупы синие, зеленые, худые, раздутые водой, удавленники, замерзшие пьяные женщины, одинокие старички и старушки, которых никто не требовал для похорон и которых терзали на куски для студентов… Он должен был прожить целый год в борьбе с самим собою, чтобы привыкнуть к постоянному созерцанию смерти во всех ее самых грязных, самых скучных видах…» К тому же Леонтьев по-прежнему сильно кашлял, часто болел: его здоровье никогда не было крепким. В результате студенческие годы прошли у Леонтьева если не в депрессии, то в постоянной меланхолии.

Самое удивительное, что объективных причин для этого имелось не так уж много. Да, десяти рублей было маловато для нарядной одежды, театров, для обедов в приличном трактире, но по сравнению со многими своими однокашниками Леонтьев жил чуть ли не роскошно! Своя квартира в богатом доме у родственников, возможность не думать о хлебе насущном, не бегать по урокам для заработка были подарком судьбы. Константин, понимая это разумом, настроен был все же мрачно: он переживал из-за заношенности своих перчаток (ему казалось, что их потертость заметна всем!), его мучили сомнения в своих способностях…

Леонтьеву была свойственна та самоуверенность, оборотной стороной которой являлась крайняя неуверенность в себе. С одной стороны, он чувствовал в себе силы и таланты, которые, как полагал, дают ему право на неординарную жизнь — «право надежды на многое в будущем» дорого и Володе Ладневу, — с другой стороны, сомневался в себе ежечасно, ежеминутно и страдал от этих сомнений.

Сомнения усилились, когда в его жизнь вошел Алексей Георгиевский. Этот человек стал единственным настоящим другом Леонтьева в университете. «Меня не занимала грубая веселость моих товарищей, — вспоминал он позднее. — Видимо, они ни о чем почти не беспокоились и не думали, кроме экзамена и карьеры своей. Я же с утра до вечера думал и мучился обо всем»[28]. Георгиевский был двумя годами старше Леонтьева, тоже учился на медика и тоже родился в Калужской губернии. Он буквально поразил Константина неординарностью «независимого и мощного ума». Леонтьев считал друга гениальным, восхищался им и дорожил сложившимися отношениями, но вместе с тем интеллектуальное превосходство Георгиевского (реальное или кажущееся — не столь важно) подавляло, заставляло все больше сомневаться в себе.

Надо сказать, что и Георгиевский не отказывал себе в удовольствии поддразнить Леонтьева, посмеяться над его изнеженностью и «барскими замашками». Сам Георгиевский находился в гораздо более тяжелом положении: он был сыном очень бедного многодетного чиновника, денег из дома на жизнь не получал никаких, богатых родственников у него в Москве не было, а в университете он был «казенным студентом», то есть учился на государственный кошт. Георгиевский кормил себя уроками. Тяжелая жизнь озлобила его, и он иногда срывался на избалованном, с его точки зрения, Леонтьеве, делая того объектом своих ядовитых шуток. Леонтьев, искренне полюбивший Георгиевского, мучился еще больше от своей «второсортности», но продолжал восхищаться другом.

Друзья разговаривали часами о литературе, любви, религии (Георгиевский склонялся к атеизму), о предназначении человека. Они обсуждали Гомера и Гоголя, Тургенева и Пушкина. Под влиянием друга Леонтьев начал читать Белинского, Герцена, Жорж Санд — «прогрессивную литературу» того времени. Юношеская обостренность чувств сказывалась и тут: он мог плакать от жалости к миру над стихами Некрасова (которого терпеть не мог в зрелом возрасте) и Огарева. В политических взглядах Леонтьев стал склоняться к республике, чем вызвал искренний гнев матушки, для которой монархизм был так же непреложен, как дважды два четыре. Правда, республиканцем он вряд ли был настоящим, просто сказалось воздействие старшего товарища.

В ранних леонтьевских произведениях Георгиевский выведен под именем Юрьева. Ладнев мечтает соединить в себе ум Юрьева с грациозностью Яницкого (эту фамилию Леонтьев дал нескольким персонажам своих произведений; «бледный, красивый, с тонкими чертами лица, богатый, независимый» — так он описывает одного из этих Яницких). Рассуждения были таковы: пусть я не так умен, как Юрьев, пусть я не так грациозен, как Яницкий, зато я полнее их, так как сочетаю различные качества. Леонтьев никогда не мог удовлетвориться только умом, его обостренное эстетическое чувство требовало для ума соответствующей «оболочки». В этом смысле он был настоящим денди, вернее, стремился им быть, поскольку реализации идеала мешало отсутствие денег на покупку новых перчаток и туфель.

Русский дендизм, символом которого стал пушкинский Евгений Онегин, был целым явлением в отечественной культуре позапрошлого столетия и представлял собой попытку нахождения изящных внешних форм для утонченной умственной культуры. Страдания молодого Леонтьева были обусловлены невозможностью воплощения такого идеала в собственной жизни.

Во многих его романах встречается мотив любования героя самим собой, но чужими глазами (а в каждом леонтьевском герое немало автобиографических черт). Тот же Володя Ладнев из «Подлипок» мечтательно моделирует ситуацию в театре, когда на него смотрят со всех сторон и говорят друг другу: «„Кто этот прелестный молодой человек?“ — „Это племянник генерал-губернатора“. — „Что за восхитительный молодой человек, не так ли?“ — „О да, он очарователен“»[29]. В другом романе — «Египетский голубь» — герой, еще одно alter ego автора, некоторое время страдает от отсутствия красивой и модной одежды, но берет в долг и пополняет свой гардероб, после чего секретарь посольства сообщает ему с улыбкой, что все иностранцы спрашивают про него: «Кто этот молодой и элегантный консул, который давеча вышел из ворот русского посольства?» [30]

Им нельзя не восхищаться! — вот лейтмотив самоощущения молодого Леонтьева, приводивший к мучительной раздвоенности жизни: красивой и изящной в мечтах, обыкновенной и подчас грубой в реальности. Леонтьеву приходилось постоянно мирить в себе эти два мира, переходя от веры в себя к страху оказаться заурядным — и внешне, и внутренне. Георгиевский, не обладавший ни тонким леонтьевским вкусом, ни потребностью окружать себя красивыми вещами, постоянно подшучивал над другом, считая всё это барской блажью. В то же время он высоко ценил интеллектуальные способности Леонтьева, их беседы, потому эта подчас мучительная для Константина дружба продолжалась два года. Друзья виделись практически ежедневно, и у них не было тайн друг от друга («…я его года два подряд без ума любил», — напишет потом Леонтьев). Но после второго курса, в 1851 году, Леонтьев отношения с Георгиевским разорвал. «Я был тогда точно человек, с которого сняли кожу, но который жив и все чувствует, только гораздо сильнее и ужаснее прежнего. Оттого-то я и не мог долго выносить иронию и умственную злость моего разочарованного друга; его даже и шуточные замечания действовали как едкое вещество на живое окровавленное тело»[31] — так объяснял постаревший Леонтьев свой поступок. После окончания курса он не имел о Георгиевском никаких известий, но позднее каким-то образом узнал, что тот покончил с собой в 1866 году.

Вскоре после знакомства с Георгиевским в жизнь Леонтьева вошла и женщина — Зинаида Яковлевна Кононова. Он познакомился с ней в первый свой студенческий год. Она была немного старше Константина, не слишком красива, зато кокетлива, неглупа, изящно одевалась и сразу обратила на себя внимание молодого человека. Спустя годы он вспоминал ее прекрасные серые глаза. В леонтьевском романе «В своем краю» один из персонажей описывает свою возлюбленную: «Она была старше меня двумя годами, хитра, упорна, тщеславна и старалась скрыть свое тщеславие…» Речь явно идет о Зинаиде, которая тоже выделила стройного красивого Константина из круга своих поклонников. Довольно скоро они стали часто видеться, но отношения их в первый год оставались неопределенными, хотя и не без взаимного влечения.

Тем не менее когда однажды Зинаида капризно спросила Леонтьева:

— Вы кого больше любите — меня или своего противного Георгиевского? Только правду говорите!

Леонтьев ответил:

— Если правду — Георгиевского… Разве может молодая девушка понимать то, что он понимает?

Этот эпизод потом нашел свое место в «Подлипках» — в разговоре Володи Ладнева с Софьей Ржевской. Женщины никогда не занимали слишком большого места в душе Константина, потому, наверное, он и пользовался у них таким успехом.

Десятого июня 1850 года Леонтьев уехал в Кудиново на летние вакации. А следующий учебный год стал решающим в жизни Леонтьева — он начал писать. Причем сразу и одновременно большой роман, пьесу и поэму! Но меланхолия его от этого не стала слабее. «В 51-м году мне стало до того… уже грустно и больно, что я вовсе перестал понимать веселые стихи, веселые сцены и т. д. … Я только понимал страдальческие болезненные произведения»[32], — вспоминал он.

Именно в таком состоянии Леонтьев прочел «Записки лишнего человека» Тургенева. Он читал их в трактире «Британия», и печальная история умирающего от чахотки юноши в прямом смысле заставила его плакать. Константин вынужден был закрывать лицо книгой, чтобы не вызвать любопытства посетителей. Конечно, он увидел в тургеневском лишнем человеке себя, в чем сказались и его боязнь чахотки, и неудовлетворенное самолюбие, и одиночество.

Зинаида Кононова не могла служить ему утешением — отношения с ней тогда были «какие-то нерешительные, неясные, шаткие, и даже они причиняли больше боли, чем радости». Думая о ней, Константин любил повторять строки из стихотворения Ивана Клюшникова:

Я не люблю тебя, но, полюбив другую,

Я презирал бы горько сам себя.

Он испытывал горькое удовольствие, шепча себе: «Я не люблю тебя», но каждый день приходил в дом Кононовых, чтобы увидеть Зинаиду, — это стало для него потребностью. «Не видать ее день один было для меня тяжело»[33], — признавался Леонтьев. Она даже не казалась ему красивой, он видел недостатки ее внешности, но оторваться от нее не мог.

«Я был на втором курсе и очень много страдал в этом году. <…> Я был очень самолюбив, требовал от жизни многого, ждал многого и вместе с тем нестерпимо мучился той мыслию, что у меня чахотка» [34] — так описывал Леонтьев состояние, в котором написал свое первое литературное произведение — пьесу «Женитьба по любви». «Несмотря на самые неблагоприятные и даже мрачные условия… в эту ужасную зиму из души моей каким-то неудержимым ключом и почти вдруг стало бить литературное вдохновение!»[35] — вспоминал он.

Сюжет пьесы во многом был автобиографичен: речь шла о молодом человеке, Андрее Кирееве, живущем в Москве с теткой. Ему понравилась девушка — молодая, хитрая, красивая, но бедная. Она пережила роман со своим кузеном — Буравцевым, который не захотел ни обольстить ее, ни жениться на ней. Буравцев хочет выдать кузину замуж за Киреева. В отличие от реального Леонтьева у Киреева есть небольшое состояние. Но Киреев и сам не знает, любит ли он девушку. Его друг Яницкий (как уже говорилось, Леонтьев не раз использовал эту фамилию), богатый, умный, но больной чахоткой и озлобленный на мир человек, «от скуки проливает свой яд на раны беспокойного Киреева»[36] (какие-то черты характера Яницкого явно срисованы с Георгиевского). Яницкий уверяет Киреева, что тот вовсе не способен любить. В конце концов Киреев, чтобы доказать Яницкому, что он способен на сильный поступок, делает девушке предложение. В последнем действии пьесы Киреев всячески мучит и свою новобрачную, и беззаветно любящую его тетку, ссорится с ними и вызывает на дуэль Яницкого — из чувства безысходности. Яницкий, несмотря на то, что храбр, отказывается от дуэли. Он понимает мотивы Киреева, и это моральное мужество друга-врага окончательно Киреева унижает…

Пьеса, построенная на тонком анализе болезненных чувств героя, явно не предназначалась для сцены — она была «пьесой для чтения». Написав первые два действия, Леонтьев почувствовал облегчение, будто выплеснул на бумагу собственные страдания. Когда пьеса была готова, он прочел ее двум своим товарищам — Георгиевскому и еще одному, которого называл в воспоминаниях «Ер-в». С него он списал внешность Яницкого: Ер-в был светским человеком, имел деньги, прекрасно танцевал и ездил верхом, был насмешлив. Леонтьев вспоминал, что составил Яницкого из своей собственной телесной болезненности, светской внешности Ер-ва и ядовитости Георгиевского. Причем если Киреева (в котором тоже было так много от него самого!) Леонтьев презирал, то Яницкого любил и уважал.

Автобиографичность большинства литературных произведений Леонтьева очевидна, но его биограф неминуемо сталкивается с проблемой: насколько возможен перенос тех характеристик, которые автор дает своим героям, на самого автора? Даже в том случае, если Леонтьев сам (в письмах, разговорах с друзьями и т. п.) указывал на «родственность» персонажа, тождества, разумеется, не было, — ведь его герой принадлежал иной, художественной реальности, со своей логикой и законами развития. В то же время очевидно частичное совпадение автора и героя за пределами произведения[37], в пространстве реальной жизни, чем нельзя пренебрегать. Для Леонтьева такое совпадение чрезвычайно характерно, поэтому обращение к его произведениям не менее важно для понимания личности автора, нежели письма, мемуары, автобиографии.

Леонтьев решился прочитать свое первое творение друзьям. Спустя годы он рассказывал[38], что после чтения Георгиевский, без своей обычной насмешливости, обнял его и сказал:

— Ну вот, Костя, на что ты жаловался? Вот тебе награда за все страдания твои — настоящий талант!

Ер-в поддержал его:

— Так странно видеть в близком знакомом такого даровитого человека! Я и не думал, что ты можешь так серьезно и хорошо писать!

Леонтьев обрадовался похвалам друзей, но понимал, что без поддержки в литературном мире пьеса вряд ли будет напечатана. Кроме того, ему хотелось услышать мнение настоящего литератора. Кому же показать пьесу? Алексею Хомякову? Его сочинения не очень нравились Леонтьеву. Михаилу Погодину? Он лично не был ему симпатичен. Графине Евдокии Ростопчиной? Но ее стихи они так резко критиковали в беседах с Георгиевским. Александру Островскому? Он казался Константину «груб, мужиковат и горд»[39]… Больше других Леонтьеву «за глаза» нравился Тургенев, но Георгиевский не разделял его мнения:

— Талант он и сам не первоклассный! Описания природы у него скучны… У гениального писателя описания никогда не бывают точь-в-точь как жизнь, — они должны быть или лучше жизни, или хуже ее. У Гоголя, например, они преднамеренно хуже, а Тургенев твой мелочно следует за жизнью…

Гоголь не очень привлекал Леонтьева — в этом пункте он не был согласен с Георгиевским. Тургенев вызывал восторг, но он находился тогда за границей. Может быть, показать пьесу Евгении Тур? Евгения Тур, или Елизавета Васильевна Салиас-де-Турнемир, которая жила в Москве «соломенной вдовой» при живом муже-французе, высланном на родину после дуэли, не только писала восторженно встреченные критикой романы, но была хозяйкой известного московского литературного салона. Георгиевский и тут сомневался:

— Ты всем этим известностям не слишком верь, они тоже ошибаться могут. Ты себе больше верь, своему чувству…

Впрочем, в том, что литературный покровитель Леонтьеву нужен, Георгиевский с ним соглашался… Но кто?

Распорядилась судьба. В один из весенних вечеров Леонтьев сидел за столом в доме Охотниковых на Пречистенке и на глаза ему попалась лежащая тут же, на столе, газета. Он прочел напечатанное в ней объявление о том, что «Николай Сергеевич и Иван Сергеевич Тургеневы вызывают должников и заимодавцев скончавшейся матери своей». Ниже следовал адрес по соседству — на Остоженке. И на следующий день в девять утра Леонтьев подходил к большому серому деревянному дому маркшейдера Лошаковского, где жила ранее мать Тургенева, Варвара Петровна, увековеченная сыном в образе властной барыни, повелевшей утопить собачку Муму. Сердце Леонтьева часто билось. Причем билось оно не только из-за пьесы, но и из-за боязни разочароваться в кумире.

Леонтьев опасался увидеть человека скромного, некрасивого, в засаленном сюртуке, словом, «жалкого труженика». Опасения его усиливались тем, что персонажи изданных к тому времени произведений Тургенева были все «такие скромные и жалкие». «Терпеть не мог я смолоду бесцветности, скуки и буржуазного плебейства, хотя и считал себя крайним демократом» [40], — признавался в старости Константин Николаевич. Со стесненным сердцем он позвонил. Через несколько минут его ввели к Тургеневу. Слава Богу, опасения оказались напрасными! Навстречу Леонтьеву поднялся красивый тридцатилетний барин очень высокого роста, атлетически сложенный и прекрасно одетый.

Иван Сергеевич Тургенев считался красавцем, был богат [41] и вполне подходил к выработанному Леонтьевым идеалу соединения мысли и внешней изящности. Утонченный интеллектуал — Тургенев получил степень магистра философии в Московском университете, изучал древние языки в Берлине, в 1860 году стал членом-корреспондентом Императорской Академии наук по отделению словесности, — он чрезвычайно заботился и о своей внешности. Леонтьев описал, каким впервые он увидел Тургенева: «Росту он был почти огромного, широкоплечий; глаза глубокие, задумчивые, темно-серые; волосы были у него тогда темные, густые, как помнится, несколько курчавые с небольшой проседью; улыбка обворожительная, профиль немного груб и резок, но резок барски и прекрасно. Руки как следует красивые des mains soignees[42], большие, мужские руки. <…> Одет на нем был темно-малиновый шелковый шлафрок и белье прекрасное». Много лет спустя он помнил цвет тургеневского шлафрока и качество белья! Удивительное все-таки было восприятие мира у Константина Николаевича! Не случайно, а в согласии со своим «эстетическим инстинктом» Леонтьев написал об этом, вспоминая свой первый визит к Тургеневу: «Если бы он и дурно меня принял, то я бы за такую внешность полюбил бы его»[43]. Как он был рад, что Тургенев оказался героичнее своих персонажей!

Представившись, Леонтьев почти сразу начал читать своему кумиру «Женитьбу по любви». Тургенев слушал, закрывшись руками, около пятнадцати минут. Читал свою пьесу Леонтьев неумело, поэтому Тургенев, прервав Константина, попросил оставить ему текст для самостоятельного прочтения.

— Вы учитесь в университете? — спросил Иван Сергеевич взволнованного автора.

— Да.

— Учитесь словесности? — Сам Тургенев много лет назад, перед отъездом в Петербург с родителями, тоже год отучился в Московском университете на историко-филологическом факультете.

— Нет, я второй год учусь медицине, — ответил Константин.

Тургенев с интересом взглянул на молодого человека.

— А писать давно начали?

— «Женитьба по любви» — моя первая пьеса, — признался Леонтьев. — Потому мне так важно ваше мнение. Если вещь бездарна, я брошу писание, так как ни за что не соглашусь быть посредственностью… Я презираю посредственность в искусстве.

Тургенев вновь заинтересованно взглянул на Константина.

— Хорошо, приходите ко мне завтра утром — я прочту вашу пьесу и откровенно выскажу свое мнение, я вам обещаю.

Леонтьев не подозревал, что за полчаса до него к Тургеневу приходил другой молодой автор, армейский офицер. Накануне он оставил Ивану Сергеевичу свое произведение — повесть про графиню, благородного и обольстительного офицера (в котором, видимо, вывел самого себя), дуэль… Вещь показалась Тургеневу никуда не годной, и при повторном визите он автора не принял, а только выслал записку, что повесть не может быть опубликована. Не успел уйти разозленный офицер, как доложили о Леонтьеве. Тургенев был известен, обласкан критикой, и молодые литераторы буквально осаждали его, ища покровительства. Знай всё это, Леонтьев волновался бы еще больше. Но, как говорил потом Тургенев, леонтьевская пьеса была «совсем не то, что у офицера». Что-то в ней сразу же привлекло внимание писателя, и он почувствовал недюжинное дарование в нервном студенте.

На другой день Леонтьев подходил к знакомому серому дому с неменьшим волнением: должна решиться его судьба в литературе. Каково же было огорчение, когда он узнал, что Тургенев не сможет принять его. Накануне писатель почувствовал себя плохо, у него участилось сердцебиение и к нему вызывали даже профессора Иноземцева. Встретились Леонтьев с Тургеневым только через пару дней. После этой, второй встречи Леонтьев был окрылен: его талант признан, он не посредственность! Его интуиция, обещавшая блестящее будущее, подтверждена мнением самого Тургенева! Действительно, Иван Сергеевич высоко оценил пьесу Леонтьева:

— Ваша пьеса — вещь болезненная, но очень хорошая, особенно для вашего возраста. Видно, что вы не подражаете никому, а пишете прямо от себя и очень искренно. Пьеса у вас не совсем кончена, — закончите ее полностью, и я с радостью ее напечатаю. Я постараюсь вам выхлопотать гонорар в 75 рублей за лист — столько получает только Писемский. Я и Григорович получаем по 50 рублей. Ну уж за эту-то цену я вам ручаюсь…

Алексей Феофилактович Писемский находился тогда на пике известности. В 1850 году была опубликована его повесть «Тюфяк», сразу выдвинувшая автора в первый ряд писателей своего времени. Тургенев, хотя и был не менее известен, финансово не столь зависел от гонораров, потому удовлетворялся меньшей суммой. На Леонтьева перевод разговора в практическую плоскость подействовал как бокал шампанского — его талант осязаем, речь уже идет о сумме гонорара! А Тургенев подлил масла в огонь, спросив, нет ли у него других произведений для печати. Леонтьев вспомнил про задуманный роман и обещал принести написанные им первые главы.

Замысел романа «Булавинский завод» был навеян Леонтьеву мечтами о своем будущем. Главный герой, доктор Руднев, жил вдали от столиц в маленьком домике на опушке леса. Он управлял заводом и имением богатого помещика и лечил его крестьян. Леонтьев и сам мечтал о такой жизни — здоровой и полезной другим, независимой. По сути, Киреев из «Женитьбы по любви» и Руднев из «Булавинского завода» раскрывали разные стороны личности самого Леонтьева: «И тот, и другой был я, и ни тот, ни другой не был мною. Если Киреев был богаче меня, был независимее и лучше моего поставлен в московском обществе, — Руднев зато был еще беднее, он нуждался в хлебе; он был сирота; у него не было как у меня прекрасного материнского прибежища, — родного имения, красивого, тенистого нашего Кудинова! Киреев был здоров. Руднев был болен грудью, как я. Руднев был доктор, как я. Все свое малодушное, все свое слабое я придал Кирееву; все солидное, почтенное, серьезное, что во мне было, я вручил Рудневу… В Кирееве была моя дворянская, „светлая“… сторона; в Рудневе — моя труженическая»[44].

Леонтьев, вжившись в образ Руднева, даже судьбу его выводил согласно мечтам о собственном будущем: в лесу, на здоровом воздухе, болезнь у Руднева проходит. Леонтьев томился жаждою любви, мечтал о молодой, кроткой и послушной возлюбленной — и Руднев получает такую в романе; Леонтьеву хотелось съездить в Петербург — и Руднева на два месяца вызывает в Петербург хозяин завода… Законченного плана романа у Леонтьева в голове не было, он не знал, что будет с его героем дальше, но эти первые главы писались легко и делали его волшебником — он исполнял свои мечты на бумаге.

Тургенев прочел начало романа очень быстро и нашел, что оно еще лучше, чем пьеса.

— У вас большой талант, — сказал он обрадованному Леонтьеву. — Руднев совсем не похож на Киреева, это другое лицо. И описания природы у вас очень милы… Заканчивайте ваш роман и вашу пьесу, я напечатаю их в Петербурге. Но не торопитесь! Не портите своего таланта! И в будущем не давайте редакторам эксплуатировать себя — не беритесь писать фельетоны и всякую дрянь…

Через несколько дней Тургенев уехал в свое имение в Орловскую губернию, а Леонтьев — к матери в Кудиново, на летние каникулы. Константин приехал домой счастливым и конечно же рассказал родным и знакомым о своих встречах с Тургеневым. Те смотрели на Константина с удивлением — трудно заметить талант у близкого человека. Феодосия Петровна и вовсе отнеслась к перспективам литературной карьеры сына скептически. Но это не поколебало его уверенности в себе.

Леонтьев провел замечательное лето — ездил на балы, устраиваемые соседями, любезничал с Анночкой Лаптевой, с которой познакомился еще зимой в Москве, но между этими приятными занятиями не забыл о главном. Он окончательно отделал за лето свою пьесу и послал ее Тургеневу. В конверт он вложил и начало поэмы, которую взялся писать гекзаметром!

Выбор этого стихотворного размера Леонтьевым удивляет. Одно дело, когда Гнедич гекзаметром перевел «Илиаду» Гомера, и совсем другое — первая поэма двадцатилетнего юноши. Размер этот, специально сконструированный в русской литературе для переводов античной поэзии, вызвал полемику в литературных кругах — спорили о самом праве на существование русского гекзаметра. И хотя дань ему отдали и Жуковский, и Пушкин, и Дельвиг, от этого выбор Леонтьева не кажется менее необычным. Гекзаметр — размер сложный, звучащий архаично; если с его помощью прекрасно можно описать Ахиллеса и передать музыку стихов Гомера («Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи; / Старца великого тень чую смущенной душой», — писал Пушкин гекзаметром про перевод Гнедича), то описание таким стихотворным размером жизни некоего современного Леонтьеву имения (видоизмененного Кудинова?) и садовника Якова, работавшего там, приобретает забавный псевдоэпический оттенок.

Тургенев ответил буквально на следующий день после получения посылки от своего молодого знакомца. Письмо было длинным, на несколько страниц! Иван Сергеевич не поленился подробно, с примерами, экскурсами в историю литературы, схемами и таблицами, разобрать недостатки леонтьевских гекзаметров. Видимо, хотя гекзаметры Леонтьева и были плохи, в стихах чувствовался «ясный и спокойный поэтический взгляд», потому Иван Сергеевич и предпринял труд такого анализа. Тургенев подсластил пилюлю своей критики. Объяснив, что Леонтьев не имеет понятия о гекзаметре, он утешил его: «…вы владеете языком, выражения ваши живы и счастливы — овладеть размером вам будет легко»[45].

В этом же письме Тургенев написал и об исправленной пьесе: «…это сюжет не говорю несценический, но анти-драматический; интерес в нем даже не психологический, а патологический. Но со всем тем это вещь замечательная и оригинальная» [46]. Иван Сергеевич обещал послать «Женитьбу по любви» в Петербург А. А. Краевскому — редактору и издателю «Отечественных записок». Более того, он собирался написать сопроводительное письмо и С. С. Дудышкину — критику «Отечественных записок», который со временем сменит Краевского на посту редактора, чтобы привлечь его внимание к начинающему автору. К августу, был уверен Иван Сергеевич, Леонтьев уже получит свой первый гонорар. Закончил письмо Тургенев так: «Пока будьте здоровы, работайте. Смею думать, что вы теперь не сомневаетесь в желании моем быть по мере сил полезным вам и вашему таланту; надеюсь, что со временем к чувству литературной симпатии прибавится другое, более теплое — личное расположение. Желаю вам всего хорошего. Ваш покорный слуга Иван Тургенев»[47]. На мой взгляд, поразительные слова из уст мэтра — по отношению к начинающему коллеге. Ни тени высокомерия, менторского тона, подчеркивания своего превосходства, но искреннее желание помочь. Иван Сергеевич повел себя не просто как литературный покровитель, но как старший друг, советчик и просто очень хороший, добрый человек. (Впрочем, он покровительствовал не только Леонтьеву — Тургенев введет в литературные круги и Льва Толстого.)

Письмо окрылило Константина. «Отечественные записки» были тогда одним из самых читаемых журналов в российском обществе, подписчиков у него насчитывалось более четырех тысяч (цифра фантастическая для того времени, сопоставимая сегодня с миллионами зрителей какой-нибудь популярной телепередачи). Он перечитывал строки Тургенева, представляя себе их автора — такого красивого, плечистого, умного, что одна мысль о нем вызывала в душе двадцатилетнего юноши чувство восторга. «Мне было приятно быть обязанным человеку, который мне так нравился»[48], — вспоминал Леонтьев.

Константин строил планы своей будущей жизни: он серьезный врач, известен не только тем, что лечит «счастливо», но и тем, что пишет, и пишет хорошо, без спешки, по роману в два-три года, и романы эти не проходят незамеченными, а повести тут же с радостью публикуются столичными журналами. Совсем отойти от нелюбимой медицины и заняться литературным трудом Леонтьев не хотел — не было тургеневского состояния. Ему сразу представлялся «жалкий» сотрудник многих журналов в поношенных ботинках и потертом сюртуке, бегающий по редакциям в надежде заработка. Нет, он предпочитал заниматься литературой не для денег, а для самовыражения…

Леонтьеву никто не мешал мечтать в то лето — старшие холостые братья не приехали погостить в Кудиново. Он никогда не был с ними близок, а сейчас и вовсе был рад их отсутствию — в его голове зародилась мысль о том, что поэт, писатель не должен иметь семьи. Гуляя по аллеям кудиновского имения, он размышлял о том, что в его будущей красивой жизни может найтись место для благородной, умной матери, для смирной и набожной, обожающей его горбатой тетушки, для стареющей няньки, для мужиков и дворни (они характерны и живописны), но не для братьев. В братьях нет поэзии! Для Константина и здесь эстетическая оценка была главной: братья были ни то ни се, и им в его картинке места не находилось. У Тургенева, правда, был брат (зачем он ему?!), но в своем орловском имении Иван Сергеевич жил и писал один… Такое отношение к родным надолго осталось у Леонтьева, не случайно спустя годы между ним и братьями произошел окончательный разрыв. Потребовался христианский переворот в душе, чтобы он ощутил, что смирение перед Божьей волей проявляется и в принятии своих родных, которых ты сам не выбираешь.

Во время прогулок по кудиновским тенистым аллеям пришло решение порвать с Алексеем Георгиевским. Давно уже эта дружба не столько утешала Константина, сколько мучила его. С появлением в его жизни прекрасного, тонкого, умного Тургенева надобность в ядовитом Георгиевском ослабла. Леонтьев верил, что теперь сможет найти себе «собеседников наивысшего порядка». Решение разорвать с другом Константин осуществил уже в Москве, к тому же нашелся и формальный повод, судя по воспоминаниям Леонтьева, тоже связанный с Тургеневым.

В один из сентябрьских вечеров Георгиевский пришел к Леонтьеву на Пречистенку. У того уже сидел приятель — молодой человек, тоже из Калужской губернии, наполовину француз, Эжен Р. Георгиевский в своей развязной манере начал задирать Леонтьева:

— Как ты там ни толкуй, молодой писатель, а твой Тургенев мелкопоместен. Вот, например, его «Бежин луг»… К чему там столько описаний облаков? Не иначе, хочет побольше гонорару взять.

— Что ты говоришь! Он получает по 50 рублей за лист, за все это описание, может, рублей пять всего и выйдет! А у него больше тысячи душ крестьян, нужны ему твои пять рублей! — горячился оскорбленный таким отзывом о своем кумире Леонтьев.

— Да и вообще, прочел вот я недавно графа Соллогуба «Аптекаршу» и «Наташу». Вот это чувство, и искренность, и простота, и художественность настоящая! А у Тургенева все какие-то штучки вроде комизма и юмора, как будто что-то гоголевское. Ну да куда ему! Далеко кулику до Петрова дня! — продолжал Георгиевский, явно желая сделать Леонтьеву больно. — Я думаю, что он никогда не будет в силах написать длинную и серьезную вещь[49]. Вот Писемский — хоть тебе и не нравится его «Тюфяк» — а всё скорее Тургенева создаст объективное и сложное произведение!

Леонтьев, не желая начинать перепалки, ответил только, что не согласен с мнением Георгиевского и даже не всё из сказанного им понимает. Тогда Алексей, прицепившись к «непониманию», тут же продекламировал с выражением эпиграмму собственного сочинения на их общего знакомого, писавшего лирические стихи:

Ты многого не понимаешь,

И многого, быть может, не поймешь!

Ты только то порядочно поешь,

Что сам в себе лишь замечаешь!

И хотя, заметив неудовольствие Леонтьева, он тут же оговорился, что последние строчки к нему неприложимы, и даже мгновенно изменил их — «Ты многое со временем поймешь, / Чего теперь не замечаешь» — эпиграмма все же идеально подходила к Леонтьеву. Уже упоминаемый Иваск, биограф Константина Николаевича, немало страниц посвятил его «нарциссизму». Для этого имелись, конечно, основания: молодой Леонтьев ощущал себя центром своей вселенной и даже не пытался этого скрывать.

Константин после обидных слов друга о Тургеневе и о себе вскипел, но сдержался: не хотел говорить об их отношениях при третьем человеке. Он вызвался проводить Георгиевского до ворот, и в темном дворе, залитом лунным светом, протянув Алексею руку на прощание, сказал:

— Я прошу тебя никогда больше ко мне не ходить и, встречаясь, не заговаривать даже со мной, а оставить меня в покое.

Георгиевский молча пожал руку Константину и ушел. Так закончились отношения с этим человеком, оказавшим очень большое влияние на Леонтьева. Правда, позднее Константин Николаевич назвал эту дружбу «сердечным и умственным рабством»[50], никогда более не повторившимся в его жизни.

Разумеется, молодые люди встречались в университете. Поначалу Леонтьева раздражал даже звук голоса бывшего друга, его манера покашливать время от времени. Если в лекционной аудитории раздавалось такое покашливание, Константин вскипал и «исполнялся злобою» [51]. Но постепенно он стал равнодушен к Георгиевскому. Один раз тот попытался восстановить былые отношения, подошел к Леонтьеву и сказал:

— Ты так поправился, посвежел… Я очень рад!

— Да, я стал лучше себя чувствовать, — ответил Леонтьев и тотчас отошел от Георгиевского, не желая продолжать беседу, после чего они перестали даже раскланиваться при встрече.

Тургенев не занял места Георгиевского в душе Леонтьева, несмотря на искреннее восхищение того старшим другом. «Тургенев не имел на меня и десятой доли его (Георгиевского. — О. В.) умственного влияния»[52], — признавался Леонтьев. Впрочем, Константин не раз мысленно «примерял» Тургенева к своей жизни: понравилось бы то или это Ивану Сергеевичу, если бы он оказался рядом? Такой «аршин» совершенно не касался гражданской позиции Тургенева, нет, он имел у Леонтьева опять-таки эстетический смысл: Кудиново барину Тургеневу понравилось бы — небогато, но со вкусом, «красивее и милее, чем у многих богатых», а вот старшие братья — вряд ли, «нет, нет, они не могут нравиться человеку с высоким вкусом»! [53] Так, сам того не подозревая, Тургенев влиял на личную жизнь своего литературного протеже.

Осенью 1851 года Леонтьев не раз виделся с Тургеневым. Он приходил к нему в гостиницу Мореля на Петровку, они беседовали. Благодаря Ивану Сергеевичу студент-медик попал в литературный московский бомонд: Тургенев ввел его в салон графини Е. В. Салиас-де-Турнемир (Евгении Тур) на Садовой-Кудринской, представил графине Е. П. Ростопчиной, познакомил с поэтом Н. Ф. Щербиной, известным историком Т. Н. Грановским и редактором университетской газеты «Московские ведомости», критиком, переводчиком и публицистом М. Н. Катковым (позже Катков стал редактором и «Русского вестника», с которым Леонтьев долго сотрудничал). В салоне Евгении Тур Леонтьев дважды видел ее брата — драматурга А. В. Сухово-Кобылина, чья слава тогда подогревалась не только успехом «Свадьбы Кречинского», читавшейся во многих литературных кружках, но и тем обстоятельством, что пьеса эта была написана в тюрьме[54].

Некоторые знакомства были «запланированы» Тургеневым, некоторые произошли случайно. Так однажды Леонтьев познакомился с Василием Петровичем Боткиным. Константин сидел в гостиной у Тургенева, беседа шла конечно же о литературе — мэтр советовал Леонтьеву читать как можно больше и чаще Пушкина и Гоголя, даже не читать, а изучать их.

— А нас-то всех — меня, Григоровича, Дружинина — пожалуй, можно и не читать, — прибавил самокритично Тургенев.

Пушкиным Леонтьев восхищался; в гимназические годы он безусловно царил в его сердце над всеми поэтами. Но в последнее время ему куда больше нравился страстный и резкий Лермонтов, светлые же, примиряющие с миром стихи Пушкина стали казаться легковесными. Мнение Тургенева, разумеется, не изменило его позиции сразу, но заставило задуматься. Позднее он благодарил Ивана Сергеевича за совет.

А вот с Гоголем было сложнее — его зрелые сочинения вовсе не нравились Леонтьеву. Николай Васильевич жил в то время в Москве, но Леонтьеву даже в голову не приходило попытаться с ним познакомиться. Гоголь вызывал у него «личное нерасположение». И лицом он на полового смахивает, и женщины в его произведениях на живых женщин не похожи — или старухи вроде Коробочки и Пульхерии Андреевны, или какое-то отражение красивой плоти, не имеющей души, вроде Анунциаты из «Рима». «Нерасположение» было вызвано «Мертвыми душами» и «Ревизором» — «за подавляющее, безнадежно прозаическое впечатление», которое производили на Константина эти гоголевские сочинения. Эстету Леонтьеву претила манера Гоголя обнажать убожество жизни. Даже фамилии гоголевских героев — Держиморда, Яичница, Подколесин — казались излишне уродливыми. Он спорил о Гоголе еще с Георгиевским, восхищавшимся талантом этого писателя. Леонтьев признавал «художественность» произведений Гоголя, но его отталкивало, что созданная в них реальность была безобразнее, грубее, пошлее, чем действительная жизнь. «Я слишком многое любил в русской жизни», — объяснял Леонтьев свое несогласие с гоголевским ее описанием.

— Но вспомните, в конце концов, «Вия», «Тараса Бульбу», — спорил с Леонтьевым Тургенев. — У Гоголя много романтики, а его описания природы прекрасны!

— Да, эти повести восхитительны, — нехотя соглашался Леонтьев, — но поздние его сочинения совсем иные…

Во время разговора в дверь постучали. В комнату вошел невзрачный мужчина средних лет, бледный, со лбом, переходящим в лысину («плешивый» — напишет Леонтьев). Тургенев представил их друг другу:

— Это Леонтьев, молодой начинающий писатель, а это — Боткин, писатель старый…

— Да, старый, совсем старый, — подхватил Боткин с усмешкой, — уж облысел…

«Плешивых» Леонтьев не жаловал. Вместе с тем он помнил, с каким восторгом год назад прочел в «Современнике» серию очерков Боткина «Письма об Испании». Но эстетическое восприятие победило — Константину даже досадно стало, зачем такой невзрачный человек побывал в поэтической Испании. «Тургенев и Сухово-Кобылин могли там жить, — подумал он, — но не человек с такой наружностью…»[55] Некоторое время спустя, встретив Боткина, молодой человек нахально, но с невинной улыбкой задал огорошивший писателя вопрос:

— А вы на самом деле бывали в Испании?

От такой дерзости начинающего автора Боткин растерялся и не знал что ответить. Разумеется, он обиделся, хотя и не подал виду. Впоследствии Леонтьев считал, что эта обида повлияла на отношение Боткина к его сочинениям.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.