Метафизика мгновения

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Метафизика мгновения

Суметь расслышать и понять то, что подсказывает «натура» или непредвиденные точки в зачатой вашими замыслами декорации. Суметь вслушаться в то, о чем, слагаясь, говорят монтажные куски, сцены, живущие на экране своей собственной пластической жизнью, иногда далеко за рамками породившей их выдумки, – великое благо и великое искусство.

Сергей Эйзенштейн. Двенадцать апостолов.

Утопический мессианизм Блоха нуждался в особой метафизике, отличающейся от греческой, взыскующей не начал, а концов[33], не оснований, а перспектив. Еще одним важным ее свойством был исходный пункт: новые формы обретались в переживаниях повседневности[34]. Пройдя феноменологическую выучку и внимательно прочитав Зиммеля, Блох сам принялся перетолковывать этот опыт и, пытаясь уйти от абстрактных понятий, обнаружил мгновение.

Опыт мгновения, согласно его текстам, есть прежде всего опыт отсутствия всякого опыта, поскольку суть мгновения – в его темноте, оно мимолетно и не переживается нами непосредственно. Темнота мгновения, по Блоху, – это характеристика изначальной экзистенциальной ситуации человека[35], то есть категория антропологическая, а не только гносеологическая, и суть ее – в непроявленности существенных свойств человека как для него самого, так и для окружающих[36]. У человека нет органа для постижения самого себя, он остается слепым пятном собственного восприятия, упираясь в то, что Сартр назвал «дорефлексив-ным cogito»[37]. Вообще, чем ближе к нам находится что-либо, тем непрозрачнее оно для сознания. Это верно и в пространственном смысле – глаз не видит самого себя, – и, что особенно важно, в смысле времени: особенно непрозрачно то мгновение «теперь» (Jetzt), которое проживается нами постоянно.

Темнее всего остается для нас само «теперь», в котором мы, живущие, постоянно находимся. «Теперь» – это место, где только и находится самый непосредственный центр переживания, находится под вопросом (PH, 312).

И выше:

Темнота ныне проживаемого мгновения указывает именно на это неимение себя, которое присуще осуществляемому… именно это недостигнутое, незавершенное в осуществляемом оттеняет, оттесняет «здесь и теперь» осуществленного… осуществленное упруго и вместе с тем слегка затенено, ибо в самом осуществляемом есть нечто, что еще не осуществилось (PH, 221).

Темные мгновения могут выстраиваться чередой абстрактных, повторяющихся, будничных моментов жизни (в конце концов, время только из мгновений и состоит), сопровождаемых смутным ощущением чуждости самому себе, но мгновение может стать и событием, которое есть разрыв гомогенного времени и которому придается аффективный смысл. Блох совмещает мистический смысл мгновения как выпадения из времени в вечность, в полноту времен —

Не само время, но мгновение как то, что, будучи во времени, ему не принадлежит, общается с вечностью, в которой только и находит себя абсолютная радость (PH, 1548), —

и идею мгновения «теперь», незаметного, темного, но составляющего самую суть времени, ибо время и есть способ выхода из этой тьмы (EM, 104).

С мгновения как события всякий раз словно заново начинается история мира[38]. Такому «разрывному» характеру события соответствует индивидуация предметов (ведь опыт предметен). Темнота мгновения постигается в обычно незаметной – потому что предельно к нам близкой – предметности: «Последнее потустороннее есть ближайшее наше посюстороннее, наиболее имманентное» (PH, 1534).

Но в чем именно состоит это событие, где можно встретиться с ним? Мгновение часто фиксируется у Блоха как переживание счастья, которое хочется продлить, как внезапная встреча, узнавание, как момент революционного решения, кайрос, исторический контрапункт, в котором перекрещиваются разные тенденции, когда мы можем или проиграть все, или же все выиграть, момент, который мы должны измерить и испытать, – эту меру и дает нам художественный образ (PH, 1549). Блох особенно подчеркивает чувство удивления преходящестью момента – в мгновении конституируется философская субъективность; с мгновения начинается философствование[39], в нем, как в линзе, собираются разные лучи: этика блаженной, счастливой жизни, художественный опыт и экзистенциальное переживание времени.

Метафизическая интерпретация мгновения начинается с того, что в нем ищется субстанциальное ядро идентичности, самости, которому приписывается воля к свидетельствованию, к присутствию. Обстоятельства и предметность мгновения становятся символами, указующими путь к его разгадке. К ней и устремлена вся философия Блоха: он стремится проникнуть внутрь этой непосредственности и быть соразмерным ей – философски, политически и эстетически. Рваный пульс этих мгновений, вторгающихся во время, кладется в основу понятия длительности и непрерывности потока переживаний (PH, 339), искусственно сконструированного виталистами и философами жизни. Первичной оказывается не длительность, а наоборот – прерывность. Именно из прерывности мгновения постигается истина утопии, осознается пробуждение к новой жизни.

Когда Блоху не хватает концептуальных ресурсов, он прибегает к литературным образам. Но дело не только в том, что он таким образом заделывает прорехи утопического умозрения. Литература помогает метафизике, без нее смыслы выцветают, сбивается мыслительный ритм. Поэтический язык концентрирует и реализует тот самый опыт мгновения, о котором стремится рассказать философия, и вместе с тем показывает неокончательность, условность его, позволяет подняться над уровнем грубых фактов, не теряя «фактурности».

Блоха, например, завораживает то удивление, которое сопутствует мгновению счастья. В «Следах» есть обширный комментарий к одной сцене из романа Гамсуна «Пан»:

Вы только подумайте! Или, бывает, увидишь синюю муху. Да нет, разве словами такое выскажешь, я даже не знаю, понимаете ли вы меня?

– Да, да, я понимаю.

– Ну вот. А иной раз смотрю я на траву, и она прямо так и смотрит на меня, честное слово. Я смотрю на малую былинку, а она дрожит, и ведь неспроста же. И я тогда думаю: вот стоит былинка и дрожит! Или глянешь на сосну, и всегда выищется сучок, от которого глаз не отвести; и о нем еще подумается. А иной раз и человека встретишь в горах, бывает и такое…

– Я понимаю, – сказала она и распрямилась.

Упали первые капли.

– Дождь, – сказал я.

– Ах господи, дождь, – сказала она и тотчас пошла[40].

Образ мира, полного загадок, непрозрачного и нестабильного, становится у Блоха символом вечной молодости, остраненного недоумения, в присутствии которого вновь и вновь оживает истинная метафизика, стремящаяся постичь главную тайну мира. Девушке, удивившейся таким простым вещам, внезапно открылся «исток всякого вопрошания» (S, 216).

Весь тот трепетный пантеизм, которым живет некоторое время лейтенант Глан у Гамсуна, признающийся в вечной любви бытию, совсем по-детски, непосредственно и искренне вживающийся в этот мир и участвующий в его созидании, – немыслим вне литературного опыта. Это детское ощущение удивления миру воплощено в литературе и как сказка, в которой сама ситуация переживания чуда – совершенно необходимый, конститутивный момент. Техника философского письма у Блоха (особенно в «Следах») близка той форме устного нарратива, с помощью которой обычно характеризуется поэтика сказки, – Блох стремится сохранить непосредственность сообщения[41] и вместе с тем ситуацию непонятности, несоразмерности происходящего, когда читатель нуждается в разъяснениях.

И неслучайно он обращается к «Письму лорда Чандоса» Гуго фон Гофмансталя, в котором вымышленный лорд говорит, что потерял способность к литературному творчеству, красиво рассуждая о том, что ему нужен другой язык – не латынь, не английский, а тот язык, на котором с ним говорят немые вещи и на котором он, должно быть, по ту сторону могилы будет держать ответ перед высшим своим Судией[42]. Вдохновляют лорда Чандоса вещи самые простые, неказистые – собака, греющаяся на солнце, бедное кладбище, крестьянский дом. Они становятся, как на картинах Ван Гога, средоточием универсальности, сиянием вечности в настоящем.

Другой полулитературный пример, важный для метафизики мгновения, – еврейский анекдот, который Блох приводит в «Следах», а Беньямин – в своей большой статье о Кафке:

Рассказывают, что в одной хасидской деревне как-то вечером на исходе субботы в бедной корчме сидели евреи. Были все они местные, кроме одного, которого никто не знал, – этот был совсем уж нищий и жалкий оборванец, что примостился в самом дальнем и темном углу. Разговаривали о том, о сем, пока один не предложил каждому вообразить, что ему исполнят одно желание, и спросил, кто что себе бы пожелал. Один пожелал себе денег, второй – зятя, третий – новый верстак, и так по кругу, покуда каждый не высказался и не остался только нищий в темном углу. Он долго отнекивался, наконец неохотно и нерешительно ответил: «Я хотел бы быть всемогущим царем великой страны, и вот лежал бы я ночью в своем дворце и спокойно спал, а в это время через границу в страну вторгся бы неприятель и еще до рассвета его конница прорвалась бы до самых стен моей столицы, не встретив сопротивления, и я, прямо спросонок, даже не успев одеться, в одной рубашке, вынужден был бы спасаться бегством и бежал бы через горы и долы, лесами и полями, днем и ночью, без отдыха и срока, покуда, спасшийся, не оказался бы вот на этой скамье в самом темном углу вашей харчевни». – Остальные евреи недоуменно переглянулись. «Ну и что бы тебе дало это твое желание?» – спросил, наконец, один из них. – «Рубашку», – последовал ответ[43].

Беньямин очень любил эту историю, даже опубликовал ее отдельно, в статье же использовал как иллюстрацию, чтобы показать, как искривляется время в восприятии персонажей Кафки, как стряхивают они с себя груз прошлого и обязательства перед будущим. У Блоха акцент иной. История нищего начинается у него в сослагательном наклонении, как и у Беньямина, но потом переходит в praesens historicum и оттуда – внезапно, курсивом – в praesens. «За десять дней – до границы, где меня больше никто не знает, и я попадаю к другим людям, которым ничего обо мне неведомо, которые ничего от меня не хотят, спасен и со вчерашнего вечера сижу здесь» (S, 98–99). История называется «Падение в теперь», и Блох стремится показать, как в обычном анекдоте, зафиксировав это внезапное вторжение подлинного настоящего, а не грёз, мы можем сподобиться прозрения, осознав не только всю неслыханную, неизмеримую глубину настоящего, но и истинное наше предназначение, ощутив хотя бы намек на него. Мгновение дает нам как бы проникнуть внутрь времени, понять его существо и, что немаловажно, постичь неприглядные истины нашего социального бытия.

Другой способ сквозь мгновение разглядеть само время – моменты дежавю, которым Блох посвятил специальную статью[44], разбирая, в частности, новеллу Тика «Белокурый Экберт». Внезапно осознав, что мы где-то уже видели переживаемое здесь и сейчас, мы сбиваем привычный ход времени, ощущая чистую форму темпоральности и вместе с тем переживая мгновение своей растождествленности с ней, утраты очевидности, которая утверждается обычным положением вещей и привычным течением времени.

Блох отказывается просто описывать эти мгновения, ограничиваться их созерцанием, погружением в непосредственность жизни, как Дильтей[45], он стремится из их необъективируемости вывести динамику мира, причем акцент всегда делается не на самом переживаемом, а на характере переживания. В мгновениях обитает надежда, предчувствуется победа над смертью[46], а у раннего Блоха – конец мира.

Мы и только мы несем в себе искру конца. И лишь во времени выражается, выявляется, пройдя сквозь тысячу помех и препятствий, то, что с самого начала и всегда мнилось, нераскрытое, переживаемое настоящее (GU2, 285).

Тьма мгновения с самого начала мыслится Блохом и как элемент социальной практики, как возможность реализации разных надежд, прорастания в плоть истории и деятельного соучастия в ней. В этом контексте важно, что мгновение – это и мгновение встречи с другим, понимания другого, узнавания себя в другом[47], а не просто зацикленность на себе и уж точно не размывание моральных ориентиров, напротив – абсолютное обнаружение их.

Более того, сама история немыслима без герменевтики темного мгновения, и лишь пытаясь разгадать смысл этого «слепого пятна», этого кванта времени, мы можем постичь существо исторического свершения. Мгновение становится априорной основой и деятельности, и познания. В нем находит приют художественное выражение самости, которая из сердцевины времени взыскует смысла и томится по осуществлению себя. Но вместе с тем, как замечает А. Чайка[48], мгновение у Блоха никогда не мыслится в горизонте замкнутой на себе, декадентской субъективности, оно всегда открыто, в опыте мгновения начинается перекличка разных голосов, аллегореза, узнавание разных лиц, внутренний непокой мира.

Символы мгновения, по Блоху, проявляются вначале лишь на индивидуальном уровне, в повседневности, а затем уже обретают коллективное значение. Когда у клоуна в цирке спрашивают его имя, перед ним вдруг разверзается бездна неизвестности, темнота человеческого бытия, еще не нашедшего себя. Он застывает, впадает в ступор, вдруг осознав, что он не знает своего имени (S, 119–121). В это мгновение он выпал из привычного контекста, и остраняющая сила, острое переживание метафизической неустойчивости себя, общества и всего мира – за которым должно последовать сознательное, действующее внутри истории изменение жизни – и есть цель такого философствования.

Историческое мгновение невозможно распознать до тех пор, пока отношение к истории остается исключительно созерцательным. Исторические мгновения связаны с осознанной революционной практикой и могут быть постигнуты лишь через нее. И хотя феноменология темного мгновения все же подчинена прежде всего индивидуальному переживанию, вопрос о субъекте, который стоит за каждым таким переживанием, уже в «Духе утопии» ставится не только как вопрос о ядре субъективности единичного индивида, но и как проблема грядущей общности, «проблема нас» (Wirproblem). Однако соотнесение сугубо внутреннего опыта и его внешних последствий и объективаций, иными словами – человеческой самости и мира интерсубъективности, изначально было и оставалось точкой напряжения в метафизике Блоха, к которой мы еще вернемся.

Метафизика мгновения есть особый способ оправдания утопии. Блох словно предвосхищает критику, например, со стороны Карла Поппера, заявлявшего, что утопическое сознание жертвует настоящим во имя будущего. Но как можно чем-то жертвовать, не понимая, чем именно обладаешь, не обладая этим всецело? Блох настаивает на том, что опыт мгновения объективировать нельзя, что мы можем размышлять о нем лишь постфактум, и подлинным этот опыт уже не будет. Вместе с тем – как могли бы мы ощутить единство, целостность абсолюта в опыте мгновения, если подлинное раскрытие его отодвигается в будущее? Вся философия Блоха есть выговаривание этого парадокса – он настаивает на неокончательности любого опыта, на том, что абсолютное переживание впереди и что на нашу долю остается лишь намек, след того, что никогда нельзя зафиксировать, представить себе целиком и «адекватно». Это мерцание кажимости у него становится специфической «техникой себя», ибо запускает мысль, направляет человека на поиски собственной внутренней жизни. Куда ведут они?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.