1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

«— А больше ты ничего не умеешь говорить? — спросил щенок. — Нет, только „ку-ка-реку“, — ответил петух».

«Кто сказал мяу?»

Ситуация остранения возникает в связи с внезапным обрывом сюжета, в данном случае сюжета детской сказки. Если специально не привлечь внимания к остановленному на лету фрагменту, ребенок ничего «такого» не заметил бы, скорее всего, не обратил бы внимания и взрослый. Но вот произведена внезапная приостановка (назовем ее дефрагментацией), и фрагмент прежнего целого становится совершенно самостоятельным новым текстом, порой более содержательным, чем исходный материнский текст. В структурах символического парадокс такого рода (когда часть «больше» и значительнее целого) не является чем-то особенным: само остроумие (и проницательность ума как следствие его остроты) включает в себя искусство дефрагментации, умение выявить связанные смысловые единицы, замаскированные, например, банальностью дискурса — едва ли не самой совершенной формой маскировки. К тому же, сколь бы сложной ни была процедура точного проницающего вскрытия, противоположная задача преднамеренного сокрытия на порядок сложнее — если речь идет о создании конфигураций символического. Откуда, например, могло бы взяться намерение нейтрализовать, связать вопиющие парадоксы, сплетя из них некую незатейливую сказку или руководство по эксплуатации зерноуборочного комбайна? Внесение иносказаний, пристегивание параллельных смысловых рядов представляет собой способ компактной упаковки текста, приглашающий к дешифровке (и Евгений Шварц, и Джойс отнюдь не стремятся спрятать концы в воду).

Дефрагментация реализует иную стратегию, нежели дешифровка в соответствии с волей автора. Степень произвольности здесь выше на порядок, однако о полной произвольности речь не идет. «Выдирка» из сказки «Кто сказал мяу?» предварительно уже намечена. Важные обстоятельства выделяют этот фрагмент диалога из простой сказочной условности, в соответствии с которой могут разговаривать не только щенки, петухи и драконы, но также двери, ветер, пирожки и яблоки. Но тут все не просто так:

«— А больше вы ничего не умеете говорить?

— Нет, к сожалению, я пытался, я очень хотел бы сказать что-нибудь еще, хотел бы поведать миру о себе. Но увы, могу говорить только ку-ка-реку».

Можно представить себе достаточно долгий монолог петуха, где он выражает вселенскую скорбь по поводу своей безъязыкости. Только ку-ка-реку, иного не дано. Однако куда более вероятен другой поворот, при котором петух отстаивал бы великое преимущество всюду отделываться одним только ку-ка-реку.

Понятно, что реальная дефрагментация не производится на ровном месте, для нее всегда имеется подсказка. В данном случае речь идет о скрытом перформативе, возникающем из-за слишком тесного сближения первичного текста с автокомментарием. Если бы сказка развивалась иначе, например, в ответ на вопрос щенка петух горделиво прокукарекал бы и «пожал плечами», указав тем самым на неуместность вопроса, у нас не было бы столь явного повода остановиться и задуматься, даже если бы в довершение всего автор приписал бы петуху сопровождение внутренней речи:

«— Ишь, какой невежа, — подумал петух, — не знает, что я говорю только ку-ка-реку».

Но отнесение к внутренней речи отсутствует, поэтому фоновая сказочная условность размыкается в сингулярной точке препятствия. В памяти возникают схожие конструкты с более явно выраженной парадоксальностью:

— Ты что, совсем глухой?

— Абсолютно.

Можно подумать и о более сложной конструкции, призванной объяснить скрытое недоразумение. Например, представить себе некое устройство, которое использовали бы для разведки месторождений полезных ископаемых, для прогнозирования землетрясений и задач межпланетной коммуникации, но которое оказалось бы устройством для щелканья орехов. И в этой сказке был бы счастливый конец: герой обнаруживает истинное предназначение устройства и водворяет его на место, благодаря чему «злоупотребления» прекращаются и справедливость восстанавливается. Вот и наш петух некоторым образом выходит в режим межпланетной коммуникации, чтобы сообщить о своей истинной природе: говорить ку-ка-реку. Так Сократ спрашивает Иона: «А кроме речей о Гомере, способен ли ты проводить иные рассуждения — о справедливости, мужестве, о едином и многом?» Ион отвечает: «Нет, только это, — добавляя, однако: — Но уж будь уверен, в этом искусстве мне нет равных»[85]. Теория Платона может быть кратчайшим образом резюмирована приведенным фрагментом. Объединяя вопрошание Сократа с вопросом щенка, мы получаем сложную фигуру субъекта неявного знания, не сознающего себя в этом качестве. Одновременно знание «для себя» выявляется лишь путем обращения к неявному знанию, и путь этот может быть очень долгим, полным превратностей и даже рискованным: вернувшись к себе, можно никого уже и не застать.

Теперь следует обратить внимание на ряд важных моментов. Наивность щенка предстает как некое незнание, и это незнание невозможности. Знающий (к примеру, взрослый пес) не стал бы спрашивать у петуха подобных глупостей — и петуху не представился бы случай выйти в трансценденцию. Существенно, что конвенцию нарушает именно щенок: похоже, что пожизненная сохранность некоторых щенячьих добродетелей неразрывно связана с интеллектуальным новаторством. Незнание невозможности лежит в основе многих решающих открытий — правда, требуется некто третий, кто обратит внимание на нарушение привычного хода вещей, обнаруживающееся как раз в момент его восстановления.

Сказка «Кто сказал мяу?» служит любопытной иллюстрацией к мыслям Витгенштейна — от «Логикофилософского трактата» до последних «тетрадей». Знаменитое правило «О чем невозможно говорить, о том следует молчать» нарушают все персонажи сказки. Но только петух отменяет его радикально — и именно тем, что наивно, безоглядно подчеркивает его, выявляя внутреннюю подкладку абсурда. Петуху следовало бы, конечно, промолчать, сохраняя свое петушиное достоинство, высказавшись, он внес существенный корректив в тезис Витгенштейна, показав, как легко проболтаться, даже отстаивая самое сокровенное. В работе «О достоверности» случай петуха все время присутствует:

«Если кто-нибудь скажет мне: моего соседа зовут Джон, мне не придет в голову сомневаться в этих словах. Он может добавить: я знаю, что моего соседа зовут Джон. Но предположим, что мой собеседник желает почему-то повысить степень достоверности и заявляет: я абсолютно уверен, что моего соседа зовут Джон. Увидев мое недоумение, добавляет: больше всего на свете я уверен в том, что моего соседа зовут Джон. И продолжает настаивать, повышая голос. Однако, чем сильнее собеседник пытается меня убедить, тем больше появляется у меня сомнений»[86].

Повышение градуса субъективного нажима странным образом понижает статус объективности сообщения. Вот и петух: мог бы прокукарекать и отвернуться, засвидетельствовав тем самым предел своей речевой компетентности. Но петух считает нужным не оставить сомнений — и попадает впросак. Его развернутое заверение пересекает не только тонкую кромку достоверности, но и кромку сказочной условности, провоцируя тем самым дефрагментацию, обнаружение «слабых», лучше замаскированных перформативов. «Клинические» случаи употребления перформативов: «я сплю», «я немой», «я ничего не умею говорить, кроме ку-ка-реку» — уничтожают субъект высказывания, почему и называются илокутивным самоубийством. Но и более мягкие случаи употребления многих глаголов и определений в первом лице создают точки бифуркации в плавном течении дискурса.

В романе Достоевского «Идиот» генеральша Епанчина говорит: «А я добрая. Я очень добрая, князь. И это мой единственный недостаток». Генеральша хотя и не совершает илокутивпого самоубийства, но, безусловно, «подставляется». И писатель кратчайшим образом дает понять, что перед нами женщина недалекого ума, склонная к самодурству («совершенный ребенок во всем-во всем») и явно не отличающаяся естественной добротой хотя бы в форме снисходительности. Ее заверение находится в том же ряду, что и заверение петуха. Но почему, собственно? Почему эффектом самодискредитации обладает такое количество автореференций? Возникает странное чувство, когда мы слышим «я очень добр», «я исключительно умен», «я совершенно неспособен солгать». Почему действительно умный человек не может во всеуслышание заявить: «Я очень умен» — хотя именно так он о себе думает? Вместо этого он вынужден прибегать к кокетству, утвердившемуся со времен Сократа как правило хорошего тона: «Я знаю только то, что ничего не знаю».

Иными словами, многое из того, что можно сказать в третьем лице, оказывается под запретом, если речь идет о самооповещении. Грамматически первое лицо вводит субъекта, но здесь от грамматического указателя до экзистенциального акта один шаг. Субъект в своем бытии должен быть осторожен: подставиться иногда значит попросту не быть. Путь к обретению гарантированного статуса субъекта не прост, и на этом пути необходима сугубая осторожность. Она, например, свойственна котенку, продвинувшемуся гораздо дальше петуха к обустройству надежного Я-присутствия. Говоря «мяу», котенок оставляет поле неопределенности, он не отвечает на вопрос «кто?», резервирует свое Я в форме «для себя» и в качестве загадки для другого. Уклончивость, загадочность, неподпадание прямому вопрошанию — суть некие рабочие процедуры производства и удержания субъективности.

Возможно, что обессмысливающая функция многих перформативов представляет собой нечто вроде встроенной защиты от опасных ловушек. Эти внешние указатели напоминают запретительные знаки, которые вынужден соблюдать субъект, чтобы избежать крушения, например, полной «разгаданности» со стороны других, не оставляющей места для укрытия. Приближение к перформативу оповещает о себе предчувствием насмешки; приходится сворачивать и объезжать опасное место, где могут выразительно покрутить пальцем у виска. Такова школа подозрительности и осторожности, не пройдя которую невозможно получить гарантированный статус субъекта.

Неосторожный заступ в запрещенные перформативы породил особый коммуникативный жанр иронии и самоиронии — своего рода фехтование на тренировочных рапирах с шариками. Скажем, если речевой субъект характеризует себя так: «Я вообще очень кроткий и покладистый», то он, скорее всего, совершает двойной выпад. «Противник», принимая слова за чистую монету и начиная посмеиваться над подставившимся, попадается на фехтовальный прием и сам становится посмешищем — ибо он не распознал дистанцию самоиронии. И все же реплика петуха не дает покоя. Над ней приходится задуматься даже насмешливым субъектам.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.