Письмо XXIX
Письмо XXIX
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Ты спрашиваешь о нашем Марцеллине[1] и хочешь узнать, что он поделывает. Он редко к нам заходит — по той одной причине, что боится услышать правду. Но эта опасность ему уже не грозит: ведь незачем разговаривать с тем, кто не станет слушать. Потому-то нередко и сомневаются насчет Диогена и прочих киников, которые со всеми чувствовали себя вольно и увещевали каждого встречного: следовало ли им делать так? (2) Что толку выговаривать глухому или немому от рождения либо от болезни? — Ты спросишь: «К чему мне беречь слова? Ведь они ничего не стоят! Мне не дано знать, помогут ли мои уговоры тому или этому, но я знаю, что, уговаривая многих, кому-нибудь да помогу. Нужно всякому протягивать руку, и не может быть, чтобы из многих попыток ни одна не принесла успеха». — (3) Нет, Луцилий, я не думаю, чтобы великому человеку следовало так поступать: влияние его будет подорвано и потеряет силу среди тех, кого могло бы исправить, не будь оно прежде изношено. Стрелок из лука должен не изредка попадать, но изредка давать промах. Если цели достигаешь случайно — какое же это искусство! А мудрость — искусство: пусть она метит наверняка, пусть выбирает таких, кто на что-то способен, и отступится от тех, в ком отчаялась, но не сразу, а испробовав последние средства даже после того, как отчается.
(4) В Марцеллине я пока еще не отчаялся. Его и сейчас можно спасти, но только если немедля протянуть ему руку. Правда, есть опасность, что он и спасителя утянет, — так велики его дарования, уже обратившиеся, однако, к пороку. Все же я пойду на риск и осмелюсь показать ему все его язвы. (5) Он поступит, как всегда: призовет на помощь свои шуточки, от которых и скорбящий рассмеется, будет потешаться сперва над собой, потом над нами, заранее скажет все, что я собирался сказать. Он обыщет все наши школы и каждого философа попрекнет подачкой, подружкой, лакомством; одного он покажет мне в постели, другого — в кабачке, третьего — в прихожей. (6) Он покажет мне славного философа Аристона[2], который читал свои рассуждения только с носилок, потому что другого времени для обнародования своих трудов выбрать не мог. Когда Скавра[3] спросили, к какому учению примыкает Аристон, тот сказал: «Уж во всяком случае не к перипатетикам!»[4] Когда осведомились, что думает о том же Юлий Греции [5], человек замечательный, он ответил, будто речь шла о гладиаторе в колеснице: «Не могу сказать; ведь я не знаю, на что он способен пешим». (7) Он будет колоть мне глаза именами всех бродячих шутов, которым лучше бы вовсе не заниматься философией, чем торговать ею. Но я решил стерпеть все обиды. Пусть он меня рассмешит, — я, может быть, заставлю его плакать, а если он не перестанет смеяться, то я, как ни плохо дело, порадуюсь, что его постиг такой веселый род безумия. Впрочем, веселость эта ненадолго: присмотрись к такому человеку и увидишь, как безудержный смех через мгновенье сменяется безудержным бешенством. (8) Я намерен взяться за него и доказать, насколько выше была бы ему цена, когда б толпа ценила его пониже. Если я и не искореню его пороки, то обуздаю их: пусть они не исчезнут, но хоть уйдут на время, — а может быть, они и исчезнут, если привыкнут уходить. Да и передышками нельзя пренебрегать: тяжелобольным временное улучшение заменяет здоровье.
(9) А пока я готовлюсь взяться за него, ты сам — ведь ты и можешь, и понимаешь, от чего ушел и к чему пришел, и поэтому догадываешься, куда придешь впредь, — ты сам совершенствуй свой нрав, возвышай душу, будь стоек, что бы тебя ни пугало. Не смей пересчитывать всех, кто тебе страшен. Не глуп ли, по-твоему, тот, кто боится многих там, где можно пройти лишь поодиночке? Так же и к твоей смерти доступ открыт только одному, сколько бы врагов тебе ни угрожало. Так уж устроила природа: одну жизнь она тебе дала, одну и отнимет. (10) Был бы в тебе стыд, — ты отсрочил бы мне последний взнос. Но и я не буду скряжничать, погашая остаток долга, и вручу тебе все, что с меня следует. — «Никогда я не хотел нравиться народу — ведь народ не любит того, что я знаю, а я не знаю того, что любит народ». — (11) «Кто же это?» — спросишь ты. Как будто тебе неизвестно, кому я приказываю. — Эпикуру! Но то же самое подтвердят тебе в один голос из всех домов: и перипатетики, и академики, и стоики, и киники. Как может быть дорог народу тот, кому дорога добродетель? Благосклонность народа иначе, как постыдными уловками, не приобретешь. Толпе нужно уподобиться: не признав своим, она тебя и не полюбит. Дело не в том, каким ты кажешься прочим, а в том, каким сам себе кажешься. Только низким путем можно снискать любовь низких. (12) Что же даст тебе хваленая философия, высочайшая из всех наук и искусств? А вот что: ты предпочтешь нравиться самому себе, а не народу, будешь взвешивать суждения, а не считать их, будешь жить, не боясь ни богов, ни людей, и либо победишь беды, либо положишь им конец. А если я увижу, что благосклонные голоса толпы превозносят тебя, если при твоем появлении поднимаются крики и рукоплескания, какими награждают мимов, если тебя по всему городу будут расхваливать женщины и мальчишки, — как же мне не пожалеть тебя? Ведь я знаю, каким путем попадают во всеобщие любимцы! Будь здоров.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
XXIX
XXIX Макбет – не Дон-Жуан, прежде потерявший веру и теоретически уничтоживший нравственность, и затем лишь вызвавший небо и ад на поединок. Макбет и не Яго, который никогда ни в небо, ни в ад серьезно не верил. У Макбета совесть настолько слилась со всем его существом, что
XXIX
XXIX Истекало трехлетие царствования Антиоха, и его правление, тяжкое для христиан с самого начала, постепенно становилось невыносимым. Декрет о поклонении статуе соблюдался с неукоснительной точностью. Полиция вела списки всем жителям, и ежедневно часть их была обязана
XXIX.
XXIX. Покорить Поднебесную жаждущий, но на Нее воздействующий, — вижу: желаемого не достигнет. Поднебесная — Сосуд Священный. Воздействие — недопустимо! Воздействующий — обречен. Удерживающий — утрачивает. И оттого сущности есть выдвигающиеся, есть — вслед
XXIX
XXIX Когда кто-то хочет завладеть миром и переделать его, Я вижу, что он не добьется своей цели. Мир – божественный предмет, переделать его нельзя. Кто будет его переделывать, погубит его; Кто будет держаться за него, потеряет его. Среди вещей одни действуют, другие
XXIX
XXIX Медленно восходят облака из-за холмов зеленеющих; медленно пасутся овцы и козы; медленно падают звуки пастушьей свирели, однообразно-унылые, – звук за звуком, как слеза за слезою.О чем они плачут? О, конечно, не только об одном Человеке, но и обо всем человечестве.«Дни
XXIX
XXIX «В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою» (Быт. I, 1–2).«Носился», «опускался», как птица с распростертыми крыльями опускается, чтобы высидеть яйцо. «Дух Божий», Ruach, Душа («душа» не то слово, но
XXIX
XXIX Сына не увидел Израиль, а мы «увидели и возненавидели Его»; Сына Израиль не принял, а мы, приняв, отвергли; Сына распял Израиль однажды, а мы распинаем всегда.«Се, оставляется вам дом ваш пуст», – это сказано не только Израилю, но и нам всем.Два Завета, друг другу
XXIX
XXIX «Чудилось мне, что я нахожусь где-то в России, в глуши, в простом деревенском доме.Комната большая, низкая, в три окна; стены вымазаны белой краской; мебели нет. Перед домом голая равнина; постепенно понижаясь, уходит она вдаль; серое, одноцветное небо висит над нею, как
XXIX
XXIX Что же все это значит? Значит, что в пещерах Каменного века родилась не только магия, но и мистерия, таинство. Едва появляется человек на земле, он уже знает, что Бог – в
XXIX
XXIX «Это не боги, а бесы». Ну, еще бы! Сколько веков пробыли в безднах морских, где пропахли тиною; сколько веков пробыли в аду, где пропахли смолою и серою. Их боятся и брезгуют ими христиане, но Христос не побоялся и не побрезгал: сошел к ним в ад и вывел их из ада.Нет, не боги
XXIX
XXIX Здесь, на Крите, человек впервые увидел облака, в их тоже «летящем беге», и остановил его, изобразил: этого уже никто не посмеет сделать, до мастеров Итальянского Возрождения (Формаковский, 208). И никто уже не изобразит листьев болотной осоки так, что, глядя на них, кажется,
XXIX
XXIX Бог невидим, неизобразим, – критяне и это знают: нет у них ни божеских идолов-образов, ни даже, в позднейшем смысле, храмов; только естественные пещеры, пустые, с глиняными рогами Жертвы-Тельца, домашние часовеньки и заповедные ограды, abata, с низенькими, в виде полукруга,
XXIX
XXIX Что же значит «рогатое» или «вологлавое Дитя»?Значит, бесенок для нас, все еще верящих глупому средневековому черту. Но вспомним «рогатую личину», facies cornuta, образ Божий, на лице Моисея, сходящего с горы Синайской; вспомним в Апокалипсисе «Агнца, как бы закланного,
XXIX
XXIX Сам посвященный в Дионисовы таинства, Плутарх объясняет омофагию почти так же, как христианские учителя, «бесовским действием»: «В те роковые и страшные дни, когда терзается и пожирается сырое жертвенное мясо... то с постами и плачами, то с бесстыдством и безумством... с
XXIX
XXIX Человеческий Эрос тает в божественном, как снег под вешним солнцем. Все более бесплодные, все менее рождающие, соединения двух Андрогинов – Дия с Уранией, Загрея с Хтонией, Диониса с Персефоною, Иакха с Корою – стремятся к совершенной двуполости, «двуестественности»,
XXIX
XXIX Друг, если ты понял, что книга моя не только о далеком, – о первых и последних днях мира, но и о близком, – о сегодняшнем и завтрашнем дне, ты понял в ней главное.«Заповедь сия, которую Я заповедаю тебе сегодня, говорит Господь, не недоступна для тебя и не далека. Она не на