Вечная женственность

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вечная женственность

Гете уверял, будто в этом произведении нет идеи. На самом деле она есть, притом довольно вредная, но подробный анализ «Фауста» дан у меня в другом месте, в работе «Князь мира сего». Здесь же я хотел бы выделить лишь два момента.

Как известно, «Фауст» кончается песней в исполнении «мистического хора», который выскакивает на сцену совершенно неожиданно, как Христос в финале «Двенадцати» Блока, и содержание песни вроде бы никак не связано со всем предыдущим текстом. Вот эти знаменитые строки в переводе Б. Пастернака:

Все быстротечное — символ, сравненье;

Цель бесконечная здесь — в достиженье;

Здесь — заповедность истины всей.

Вечная женственность тянет нас к ней.

Смысл этих строк очень важен, искажение его поэтической отсебятиной — недопустимая роскошь для переводчика. Поэтому придется танцевать от подстрочника: «Все преходящее — лишь некое подобие; несовершенное становится здесь событием; то, что здесь делается, не поддается описанию. Вечно женственное влечет нас ввысь».

«Где же тут сказано «пятьдесят»? — спросил бы Мисаил. Ни о какой «истине», тем более обо «всей» нет и речи. Так к кому «к ней» тянет нас «вечная женственность»?

Первую строку давно уже переделал на свой лад Ницше, который сказал: «Все непреходящее есть лишь некое подобие». Такую оценку он давал любым метафизическим абстракциям. Гете имел в виду подобие прообразам вещей и существ, — эту идею он заимствовал у Платона. Мефистофель советует Фаусту (часть 2, акт 1) перенестись «из мира форм рожденных в мир их прообразов». Рожденные формы — лишь некое их подобие, можно даже сказать, жалкое подобие, а вовсе не «символ». Гете не случайно употребил здесь слово «Gleichnis», а не «Sinnbild». Последнее, обозначающее «символ», можно буквально перевести как «изображение, содержащее определенный смысл».

Вся песня «мистического хора» это сетование на несовершенство нашего мира и на невозможность понять причины этого несовершенства. Грустная песня, хотя ее и можно петь на веселенький мотивчик: «Сердце красавицы склонно к измене».

Единственный луч света в этом темной царстве — Вечно-женственное начало, которое никуда нас не «тянет» (здесь, наоборот, буквализм неуместен), а «возвышает». Но эти последние слова «Фауста» — лишь некий лозунг, внезапно выдвигаемый без связи с контекстом. Кого у Гете возвысило «Вечно-женственное начало»? Фауста, что ли? Может быть, Мефистофеля?

Андрей Белый пытался обнаружить эту связь с контекстом в своей обычной сумбурно-многословной манере. Выглядит это примерно так: «Фауст — абстрактный максималист до первой сцены». Когда он встречает Гретхен, он, «не понимая видения, поступает с Видением как Дон-Жуан. Мефистофель — Рассудок мешает понять: Гретхен есть Беатриче, его проводница к голосу Жизни».

«На земле Фауст Гретхен не понял и не сумел в ней увидеть соединенье Вечного с временным; разрезал в ней Вечное линией времени: убил Гретхен. Убийство-самоубийство вместе со всеми следствиями — содержание двух частей «Фауста» и описание пути к конкретному максимализму; из «кукольного своего состояния» Фауст вылетает «яркой бабочкой духа».

«Искание пересечения Вечного с временным, точка слияния Вечного с временным, стремление охватить время Вечным — конкретные поиски молодых символистов начала столетия: символ их символов — акт воплощенья Виденья, ведущего к созерцанию Той, которая есть Mater-Gloriosa. Таков образ Музы у Блока; кончается «Фауст» им; им открывается Блок».

М-да, «то ли девушка, то ли видение», как поют на современной эстраде. Мы уже говорили о том, до чего довели несчастную «Музу» подобными философствованиями Блок, Белый и иже с ними. Самое смешное, что, разглагольствуя о «слиянии Вечного с временным», они из-за своих ложных философских посылок сами были неспособны допустить возможность такого слияния, потому что все у них двоилось и слиться в одно не могло.

Ключ к разгадке «Вечно-женственного» — в той же сцене, где говорится о «прообразах». Перед Фаустом предстает видение, которое Мефистофель комментирует так: «Богини высятся в обособлении от мира, и пространства, и времён… То — Матери. Их мир — незнаем, Нехожен, девственен, недосягаем, желаньям недоступен». «Прообразы» Мефистофель называет «следами существований прекращенных» и заключает:

«Так вечный смысл стремится к вечной смене

От воплощенья к перевоплощенью».

Фауст, обращаясь к Матерям, показывает, что он понял урок:

«…в вышине Порхают жизни реющие тени,

 Всегда без жизни, и всегда в движенье.

 Все, что прошло, стекается сюда

 Все бывшее желает быть всегда.

 Вы эти семена задатков голых

 Разбрасываете по сторонам

 Во все концы пространств, всем временам…»

Значение виденного Фаустом подтверждает и Гомункул:

«Кто к Матерям дерзнул забраться, тому уж нечего бояться

 И трудностей на свете нет».

Миф о Матерях Гете нашел у Плутарха, а именно в жизнеописании Марцелла, где рассказывается о том, что на Сицилии есть город Энгий, небольшой, но очень древний, прославленный чудесным явлением богинь, называемых «Матери». Тамошний храм, по преданию, воздвигли критяне. О том, что Крит был центром почитания женских божеств, ранее уже говорилось.

Гете признавался Эккерману, что заимствовал у Плутарха только имя Матерей, а все остальное выдумал сам. Эккерман пишет, как он понял «выдумку» Гете:

«Если вообразить себе гигантское тело нашей планеты полым внутри настолько, что можно идти, идти сотни миль, не натолкнувшись ни на один осязаемый предмет, то это и была бы обитель неведомых богинь, к которым нисходит Фауст. Они живут в пустом пространстве… вне времени…

Так в вечном сумраке и одиночестве пребывают животворящие Матери — созидательный и охранительный принцип, от коего берет свое начало все, чему на поверхности земли дарована форма и жизнь. То, что не дышит более, возвращается к ним в качестве нематериальной природы, они хранят ее, покуда ей не приспеет время вступить в новое бытие. Их окружают все души и тела того, что некогда было и будет в грядущем, блуждая наподобие облаков в беспредельном пространстве обители Матерей…

Итак, метаморфоза земного бытия, зарождение и рост, гибель и новое возникновение — это непрерывный и неустанный труд Матерей. И если на земле всё, обновляясь, продолжает свое существование главным образом благодаря женскому началу, то становится понятно, что творящим божествам придано обличье женщин и зовутся они почетным именем Матерей».

По мнению Эккермана, Гете в этом своем «новом мифе» приближается к великой тайне природы. В этом «мифе» можно найти зародыши учений, которые станут весьма популярными в будущем. Так теорию полой земли, известную всем русским школьникам по фантастическому роману В. А. Обручева «Плутония», сегодня активно проповедует М. Серрано, и контуры учения Ницше о вечном возвращении тоже проступают у Гете уже весьма явственно. Но самое главное — вечность здесь тесно связана с женским началом, т. е. раскрывается смысл туманной формулировки «вечная женственность». Вечная женственность это источник вечной жизни. Ю. Эвола презрительно относился к тем, кто после смерти идет по «пути Матерей» (индийский, кстати, термин, встречающийся в «Упанишадах») и влачит «личиночное», бессознательное существование в нижнем мире хтонических божеств, растворяясь в тотемах, которые одни лишь бессмертны. Конечно, такое состояние нельзя назвать «действительным продолжением жизни», но ведь оно временное, за ним следует новое воплощение. Эвола это знал; другое дело, что его, как мы помним и этот вариант не устраивал, но это уже, как говорится, его проблемы.

В противоположность ему Фридрих Гельдерлин, который в романе «Гиперион» воспел свою возлюбленную под именем Диотимы, восклицал: «Я был бы готов тысячелетиями путешествовать по звездам, облачаясь во все формы жизни и говорить на всех ее языках, лишь бы хоть раз снова встретиться с тобой!» Вильгельм Брахман, автор религиозно-философского исследования «Новалис, Клейст, Гельдерлин», замечает в связи с этим: «Так можно говорить только о Божестве, занимающем в арийском мире место четко очерченного, отделенного от человека и мира непреодолимой пропастью Бога». В. Брахман называет роман Гельдерлина «священным Писанием немецкого духа». Его религиозным центром является Диотима, и здесь Гельдерлин выходит за пределы церковной сферы, место которой занимают природа и человек.

Гельдерлин, как и Гете, шел к Вечно-женственному через античную мифологию. Труднее был путь Новалиса. П. С. Коган написал, что Новалис «пришел к идеализации средневекового католичества и папства» и «стал скорбеть об уменьшении папской власти и уничтожении инквизиции». Этим анализ Когана и ограничивается. В. Брахман понял Новалиса более глубоко. По его словам, любовь к Софии фон Кюн заставила Новалиса осознать, что один человек может придать жизни другого такой смысл, который можно описать только с помощью религиозных категорий. Но те религиозные категории, которые были в распоряжении Новалиса, ограничивались христианством, особенно средневековым. И для него слились в одно София и Мария. В «Гимнах к ночи» он воспел Софию-Марию как богиню, словесно оставаясь в церковных рамках, но вкладывая в них иное содержание.

Говоря о статье Новалиса «Христианство или Европа», В. Брахман выражает сожаление по поводу того, что в своей философии истории поэт исходил из таких библейских понятий, как рай, грехопадение, кара и т. п. Поскольку он ограничивался рамками семитской философии истории, это нанесло ущерб арийскому содержанию идейного наследия Новалиса. Но Брахман задает вопрос: что это за вера, которую так вдохновенно проповедует Новалис? На первый взгляд мажет показаться, что речь идет о католицизме. Но когда Новалис пишет, что священники римской церкви «проповедывали любовь к святой, прекрасной Даме — христианской религии», это уже, как отмечает Брахман, слова не священников, а самого Новалиса. Это религиозный апофеоз его умершей невесты, Софии фон Кюн. «Не евхаристия, не «чудеса» мнимых святых, и даже не «вочеловечение Бога в Христе» лежат в основе высказываний поэта, а только встреча с девочкой, которая умерла в возрасте 14 лет», — заключает В. Брахман, прочно записывая Новалиса в «еретики». Брахман ссылается при этом на книгу Гросса «Немецкий идеализм и христианство» (1927), в которой доказывалось, что Бог Библии и Бог Новалиса это два разных бога.

У Новалиса был не Бог, а Богиня. У него была своя Беатриче с символическим именем, грядущее царствие которой он и предрек в своем романе «Генрих фон Офтердинген»: «Основано царство вечности… София навеки стала жрицей сердец».

А вышел Новалис (Фридрих фон Гарденберг) из семьи, принадлежавшей к протестантской секте гернгутеров (богемских братьев). Нет, не был германский, нордический протестантизм такой отравой, которая навсегда лишала человека способности искать истину.