3. Деметра, или благовещение сверхчеловека
3. Деметра, или благовещение сверхчеловека
В этом месте я, если бы был готов, мог бы «вступить» со своим собственным «рассказом о путешествии» и, в свою очередь, сказать: «Сразу же после прибытия на московский аэродром…» рейсом из Парижа, — предварительно объяснив, — что я, вероятно, и сделаю позднее, — почему я принял приглашение, которое в течение долгого времени отклонял. Но я не готов ни начать этот рассказ, ни даже решить, буду ли я рассказывать и если буду, то каким образом. Последние из приведенных цитат помогли мне в числе прочего перейти от одного десятилетия к другому, переместиться из 1958 года в 1936-37 годы, к Жиду, а затем в 1926-27 годы, к Беньямину, а также перейти, не претендуя на исчерпывающую типологию, от француза-католика, одержимого советским антисемитизмом, к французу-протестанту, скорее безразличному, чтобы не сказать большего, в том, что касается еврейского вопроса в СССР, а затем к немецкому еврею, во время своего пребывания [в Москве] общавшемуся преимущественно в еврейской среде (Шолем утверждает даже, что он встречался исключительно с интеллектуалами и художниками-евреями) и оставившему об этом немало записей.
В отличие от Этьембля, Андре Жид называет большое число расстрелянных, жертв московских процессов24, он осуждает «трусость», доносы и клевету «друзей», но без малейшей отсылки к тому, что Зиновьев, Каменев, Радек (три из пяти имен, которые он приводит) — евреи. При этом не следует упускать из виду то обстоятельство, что «Возвращение из СССР» Жида (такова по меньшей мере моя гипотеза) является не только прототипом публикаций, которые мы здесь пытаемся предварительно упорядочить, т. е. парадигмой конечной традиции, после которой довольно трудно без смеха или стыда писать свое собственное возвращение из СССР, но оно является прототипом, который определяет сам себя. Беньямин, в чем нам еще предстоит убедиться, сделал тот же самый жест более интересным и продуманным образом, но его проект остался нереализованным; кроме того и подготовительные материалы к этому проекту не были в свое время опубликованы. Поэтому я утверждал, что «Возвращение из СССР», несомненно, остается прототипом серии публикаций, которую мы исследуем. Жид интерпретирует оригинальное пространство, в каком движется его собственное письмо: не его собственное письмо, не метод, не избранная для этой дескрипции и наррации эпистемология (как это пытался за десять лет до него сделать Беньямин), но историко-мифологическое поле, в котором это письмо продвигается. Мифическая нота присутствует уже в тексте эпиграфа, где еще до начала повествования, даже до предисловия, посредством гомеровского гимна Деметре повествуется о том, что произойдет. Деметра представлена «наклонившейся над лучезарным младенцем, как над будущим человечества», в котором «готовится» нечто «сверхчеловеческое». Царица Метанейра прервала этот опыт, она «оттолкнула богиню, убрала головни и, чтобы спасти ребенка, потеряла бога»25.
Новое пространство, в котором движется письмо «Возвращения из СССР», является пространством мифическим (аисторическим, in illo tempore) и эсхатологическим (моисеевым и мессианским) в той самой мере, в какой оно еще должно возникнуть, подобно Земле Обетованной и будущему «избранной родины». Миф, религия, паломничество, надежда, но равным образом конец мифа и начало (заповеданное, т. е. находящееся в процессе реализации) самой истории. Что, скажете вы, отвечает самой структуре мессианства (и некоторые тексты Беньямина, например, «К критике насилия», развиваются по тому же сценарию: разрушение греческого мифа для того, чтобы разродиться историей посредством мессианско-марксистской революции). «Беспрецедентность опыта» и тем самым единственность места, места конкретного, идентифицированного, предназначенного будущностью обещания, и есть то, что изначально, подчеркиваю, с самого начала возбуждает в Жиде «любовь» и «восхищение к СССР». Другими словами, как и все те, кто занимался тогда такого рода челночными перемещениями, Жид не покидает своей страны, он не уезжает в СССР из «у себя», как уезжают за границу, в далекую и необычную страну, для того, чтобы потом возвратиться к себе и рассказать вести «оттуда». Нет, Жид отправляется к себе, его отправление есть уже возвращение (back home) к тому, чем должно быть его «у себя», или, еще лучше, в место, в СССР, которое «больше, чем избранная Родина: пример, руководство»26. «Там» являет собой абсолютное будущее «здесь», будущее, к которому устремляется путешественник. Мессианское и эсхатологическое измерение маршрута по направлению к тому, что не случайно именуется «землей», задается через «там», через данное «там» (Fort), которому обещано избрание здесь: «О чем мы мечтали, на что едва решались надеяться, но к чему устремлялись все наши желания и чему мы готовы были отдать силы, имело место там. Это была земля, где утопия постепенно становилась реальностью»27. Утопия, не-место была вот-вот готова занять место на этой «земле» (я подчеркиваю слово «земля» не просто для того, чтобы вызвать в памяти образ Земли Обетованной, — ниже Жид говорит о выполненных и невыполненных «обещаниях»28, — вызвать его ссылкой на парадокс, который состоит в том, что Землей продолжают называть страну или страны, в которых индустриализация или коллективизация (d?s-agriculturisation) уже были проведены столь трагическим образом, — мне хотелось бы наметить то, что я надеюсь развить ниже, а именно: вопрос о специфичности экологической темы в опыте современной перестройки).
Возвращение из СССР было прежде всего мифически-мессианским возвращением в СССР, как к себе, на «избранную родину»: Back in the USSR, как сказали бы «Битлз». Если француз, каким являюсь я, бросает беглый взгляд на Америку, где он находится, то лишь затем, чтобы отметить, что Жид, случайно или нет, в конце предисловия цитирует работу Токвиля «О демократии в Америке», [цитирует] как раз, чтобы напомнить: мы не должны отступать перед вульгарной трусостью врагов, которые спешат использовать преимущество, пока мы противостоим суровой истине.
«Я не сомневаюсь, что противники, те, для кого „любовь к порядку сочетается со вкусом к тирании“, будут утверждать, что книга подтверждает их правоту. И из-за этого воздержаться от ее публикации, от самого ее написания? Но осталось нетронутым, непоколебленным мое мнение, что, во-первых, СССР в конце концов преодолеет серьезные ошибки, на которые я указываю, во-вторых же, и это более важно, отдельных ошибок одной страны недостаточно, чтобы скомпрометировать истину интернационального, всеобщего дела. Ложь, в том числе ложь умалчивания, может показаться столь же оправданной, как и упорство во лжи, но она только на руку врагу, а истина, как бы горька она ни была, ранит лишь для исцеления»29. Как вы успели заметить, в конце предисловия Жид изменил первоначальную логику, которая была задана несколькими страницами выше. В случае допущения неудачи или «ошибок» революции в СССР последний перестанет быть «избранной родиной», в «участи» которой разыгрывается «судьба культуры» («Судьба культуры связана в наших душах с участью СССР. И мы его защитим», — из речи Жида на Красной площади в связи со смертью Горького). В случае провала СССР стал бы не более чем одной «страной» из многих. «Отдельные ошибки одной страны» несоизмеримы с «истиной всеобщего дела», которое продолжает быть воплощенным в этой стране, в сингулярности ее тела, ее места, ее провозглашения (интернациональность является в данном случае посредствующим звеном между слишком абстрактной нацией, ставшей международной, СССР, и универсальностью, всеобщностью, откуда — проблема ложной избыточности языка: «интернациональное, всеобщее дело»). Но нельзя, тем не менее, сказать, чтобы эта логика была оспорена или поколеблена в конце предисловия, заранее имитирующего опыт всей книги, начиная с безбрежной надежды и кончая кошмарными диагнозами, которые я не буду перечислять, предполагая, что они известны. Я соберу их в одной цитате, которую избрал по причине теперь уже очевидной, по причине фатально «компаративистской стратегии» той эпохи: «Сомневаюсь, чтобы в какой-нибудь другой из современных стран, даже в гитлеровской Германии, сознание было бы менее свободно, более согбенно, более боязненно (затерроризированно), более закабаленно»30. Итак, между логикой конкретно-всеобщего (воплощенность дела в уникальной истории «избранной родины») и логикой, которая вычитывает всеобщее из любой национальной особенности, несомненно, имеется зазор. Но зазор этот и есть сам опыт, осуществляемый на «избранной родине», а также опыт книги, живущей в том же ритме. Опыт этот является опытом «строительства»: относительно такого опыта нельзя решить заранее, разродится он «будущим» или нет, воплотится в нем всеобщее или нет. Подлинной посредствующей схемой между всеобщим и национально-специфичным является как для СССР, так и для книги Жида схема «строительства».
Процесс этого «строительства», этого «бытия-в-строительстве» приостановлен, и из-за него приостановлено задыхающееся письмо «Возвращения из СССР», всех этих «возвращений из СССР»; оно остается столь же нерешительным и неразрешимым, как и будущие обещания и рождение будущего, этого «лучезарного младенца» «будущего человечества», о котором идет речь в мифологическом гомеровском эпиграфе, предшествующем предисловию. Бытие-в-строительстве текста Жида, карта и хартия его пробега, его путешествия, его маршрута, его трансфера аналогичны бытию-в-строительстве СССР, бытию на земле и на «Земле» СССР.
«СССР „строится“. Важно постоянно об этом себе напоминать. Поэтому захватывающе интересно пребывание в этой необъятной стране, мучающейся родами, — кажется, само будущее рождается на глазах»31.
«Родовые муки», зачатие, вынашивание и роды будущего — такова настойчивая риторика, которая способна увести нас очень далеко, туда, где опыт путешествия пересекается с трудом «родовых мук», за пределы «лучезарного младенца» гомеризующего Жида и «убийства папаши» эдипианца Этьембля. Революционное путешествие есть путешествие на «избранную родину» труда, где начались «родовые муки»32. Мать-земля находится в процессе родов, если только мачеха Деметра не придет и не похитит «сверхчеловеческого» младенца.
Почему так настаивают на «бытии-в-строительстве»? Не для того ли, чтобы лучше очертить «родовые муки» самих этих «путешествий», этих «возвращений», равно как и текстов, которые их упорядочивают? Несомненно. Но делается это и для того, чтобы выявить странный парадокс антиципации. С одной стороны, на первом этапе речь идет о муках будущего, о его озабоченной антиципации: будет ли сдержано данное обещание?
Но, с другой стороны, мы сегодня можем сказать, что поскольку это «строительство» потерпело неудачу, мнимое осознание (la pr?tendu prise en compte) этой неудачи открывает эру перестройки, а это слово также означает: «строительство», «строительство заново», «реконструкция», т. е. строительство, которое начинается или возобновляется со следующей попытки. Эта новая попытка предполагает, что первая попытка строительства закончилась неудачей или потерпела поражение, «подверглась деконструкции». Я сам не осмелился бы сказать «была деконструирована», если бы мои собеседники из Института философии Академии наук в Москве не утверждали на полном серьезе, что таков наилучший перевод; в разговорах между собой они переводили слово перестройка как «деконструкция». Я как-нибудь перескажу и прокомментирую эти беседы, размышления, вопросы, а также недоумение, которое вызвало у меня замечание одного из советских коллег, сказавшего с чуть заметной иронией: «Нынешний СССР — это и есть деконструкция».
Но не на этом я хотел бы теперь остановиться. Продолжая анализ структуры и истории ограниченной последовательности историко-текстуальных «родовых мук», я ощущаю необходимость нюансировать и усложнить первоначальную гипотезу, [добавив], что в настоящее время «Возвращения из СССР» типа [ «Возвращений»] Беньямина, Жида, Этьембля и др. более невозможны. Точнее, я полагаю, что они возможны, что еще существуют тексты, виды дискурса, путешествия, бюллетени «родов», напоминающие своих предшественников, но существуют они при двух весьма ограничительных, на мой взгляд, условиях: условии обратного направления и условии самонадеянности, довольно, впрочем, проблематичном.
1. По-прежнему направляются «туда», «fort» (но уже не «сюда», в идеальное будущее, в «da»), чтобы убедиться, действительно ли перестройка «идет», действительно ли роды имеют место, протекают ли «родовые схватки» как надо.
2. И, обратно, ожидают от перестройки, что она выкует общество (причем теперь по определению неизвестно, какое это будет общество, русское или нет, советское или нет) по модели западных парламентских демократий, либеральное в политическом и экономическом отношении. Другими словами, уверенный в знании того, какой должна быть и что есть демократия, считая, что ему известна ее реализованная модель (это я и называю самонадеянностью; ныне она представляет серьезнейшую проблему для нас), подобный путешественник едет посмотреть, движется или нет тамошнее (fort) общество в нашем направлении с целью присоединиться или, по крайней мере, приблизиться к нам. Это-то расстояние и стремятся измерить, переворачивая направление fort/da. В случае fort/da того типа, который мы застаем у Жида, вдаль направлялись в надежде на конец изгнания, но изгнания, которому подвергались у себя (da), at home, а не в Москве. В настоящее время дискурс, доминирующий на Западе — и у путешественников с Запада, отправляющихся в страны Восточной Европы, — очень часто принимает форму вопроса: удастся ли этим людям и если да, то какой ценой и как быстро, стать нам подобными, войдя в более чем когда-либо надежное пространство демократий с их рынками (как бы их ни называли: капиталистическими, неокапиталистическими или каким-то другим типом саморегуляции)? Войдут ли они, наконец-то, в историю или, войдя, из нее выйдут, что то же самое (если, как некий советник Белого дома, ничтоже сумняшеся полагать, что с реализацией всеобщей демократической модели мы в конечном счете пришли к концу истории)? Этот дискурс (которого мне хотелось бы любой ценой избежать, как и дискурса, который он переворачивает, — и в этом вся историческая трудность задачи, трудность мыслить историю этой истории) может, как мы знаем, при случае производиться и самими гражданами стран Восточной Европы. Он почти всегда подразумевает, что демократия не должна еще наступить, но является уже данной в присутствии своего понятия или же своей фактичности. Именно нерешительность на этот счет парализует мое желание рассказать о своей поездке в Москву; эта нерешительность относится не только к понятию и наличию демократии, но и — причем одно вследствие другого — к установлению природы имеющего там место процесса, называемого перестройкой. В ходе дискуссий, которые я собираюсь вам пересказать, мои московские собеседники и я без труда пришли к согласию относительно того, что никто не знает, что есть, что значит и во что выльется перестройка. Ее природа, единство ее смысла остаются предельно темными, в том числе и для тех, кто считает себя решительными сторонниками перестройки (включая первого из них, Горбачева). Сущностная непроясненность, которая целиком отдает ее на откуп будущему, — такова причина моей максимальной сдержанности по отношению к переводу слова «перестройка» термином «деконструкция». Не говоря уже об аналогичном полумраке, которым окутано единство и тождество такого понятия, как деконструкция по преимуществу («la» d?construction).
За недостатком времени мы должны оставить «Поправки» Жида в самом разгаре безжалостного «процесса», который он устраивает Москве. Иначе потребовалось бы слишком много времени. К более раннему периоду, в 1926-27 годы, меня побуждает вернуться то обстоятельство, что, как уверяет сам Жид, он не чувствовал себя в СССР «в новой обстановке».
Не просто потому, что приехал как бы к себе, на «избранную родину», но и по причине более тривиальной, — он прочитал все возможные книги. «За эти три года я слишком пропитался марксистскими сочинениями, чтобы особенно отчужденно (d?pays?) чувствовать себя в СССР. С другой стороны, я прочитал слишком много рассказов о путешествиях, вдохновенных описаний, апологий»33. Как можно испытать отчуждение в путешествии, например, в путешествии в СССР? И есть ли несовместимость между пониманием и бытием-отчужденным?