Траектория советского догоняющего развития
Траектория советского догоняющего развития
История жизни Юрия Мухаммедовича Шанибова послужила нам пронизывающей десятилетия нитью, позволяющей сделать серию микроскопических наблюдений. Однако без прояснения соответствующих макроскопических связей подобные наблюдения не станут полностью понятными и обобщенными. В ходе полевых исследований приходилось слышать один и тот же горько-недоуменный вопрос: «Что за напасть стряслась с нашей страной?» Найти рациональный ответ невозможно без панорамного взгляда на масштабные структурные преобразования на протяжении всего длинного и напряженного двадцатого века.
Вплоть до 1914 г. мир находился под, казалось, незыблемым господством империй Запада. Таков был итог предыдущего столетия великих трансформаций. По мере того как страны и регионы один за другим оказывались под владычеством западных держав, весь мир оказался впервые вовлечен в единую миросистему. Кавказ оказался присоединен к современной миросистеме, подобно остальной периферии – он был завоеван военным путем в 1800-1860-х гг. Затем посредством основания административно-индустриальных городов и приезда поселенцев, строительства железных дорог, портов, учреждения таможен и полицейский участков, распространения грамотности и усвоения в данном случае русского языка Кавказ прошел колониальную капиталистическую модернизацию в 1870-1910-х гг.
Беспрецедентная экспансионистская мощь Запада XIX в. была в основном обусловлена первенством в организации современного национального государства. Это значило куда больше, чем лишь новшество националистической идеологии, получившей на Западе официальный статус после 1848 г. Национальное государство сверх всяких прежних достижений во властной организации упрочило правовую бюрократическую власть, создало индустриальные базы, национальную валюту и структурировало рынки, ввело регулярное налогообложение и всеобщую воинскую повинность, вложило бюджетные средства в образование и науку, оказалось способным перестроить целые города, наконец, учредило формальные критерии и идеологию национального гражданства. Эти меры эффективно успокоили и поглотили многочисленные классовые противоречия раннеиндустриальной эры. Предсказанной Марксом революции пролетариата не произошло. Напротив, произошел колоссальный, глубоко трансформативный качественный рост западных обществ, сопровождавшийся распространением их морального превосходства и имперского владычества над всеми прочими цивилизациями и районами мира. Вот почему в XX в. отставшие от Запада страны догоняющего развития связывали свои надежды именно с воспроизведением у себя национального государства и осуществлением индустриализации.
С точки зрения капитализма, национальное государство представляло собой удачное компромиссное сочетание защищенности от социального и геополитического давления (понижения охранных издержек, связанных с обладанием частной собственностью) с государственной поддержкой исконно космополитической торговли и финансов, с открытием мировых рынков и при этом с созданием надежных национальных баз у себя на родине. Клуб миро-системного ядра «цивилизованных государств» оставался крайне замкнутым в обладании всеми типами властных монополий (экономических, военных, идеологических, административных), но одновременно, подобно самим капиталистическим рынкам, членство в клубе предполагало внутреннюю конкуренцию. Таким образом, развитие национальных государств в Европе происходило теми же темпами, что и соревновательное расширение сразу нескольких колониальных империй вне пределов Европы[359]. Этот конкурентный процесс в 1914 г. вылился в индустриальную массовую войну между государствами ядра, конкретные причины которой не столь здесь важны. Война непредсказуемым для современников образом привела к геополитическому провалу в самом центре, вызвавшему три десятилетия хаоса в экономических, идеологических и политических структурах капитализма[360]. В том хаосе у самых различных периферийных субъектов вдруг появилась возможность изменить свой статус и положение в мировом разделении труда.
Российская революция 1917 г. была одной из первых реакций на саморазрушение капиталистического порядка XIX в. Экспериментальная диктатура большевиков оказалась наделена наиболее далеко идущими последствиями, поскольку Российская империя содержала в себе элементы, свойственные как ядру западного общества, так и целое море отсталой сельской глубинки и множество колониальных ситуаций на национальных окраинах. Поскольку Россия была громадным централизованным государством континентальных размеров, то она смогла действенным образом противостоять геополитическим давлениям и десятилетиями продолжать эксперимент с экономической автаркией. Большевистский захват власти в России не вызвал цепную реакцию социалистических революций в капиталистических странах ядра, как на то многие тогда надеялись – и как еще больше опасались другие. Там, где после 1918 г. рухнули политические структуры либерального капитализма образца XIX в. (т. е. в странах континентальной Европы), массовыми противниками мировой революции выступили фашистские движения, многое в своем арсенале пропаганды и мобилизации столь успешно и беззастенчиво заимствовашие у социалистов (и даже в недавно возникшем массовом спортивном зрелище)[361]. Когда же капиталистические элиты с ужасом осознали, насколько становятся неуправляемы фашисты, прорвавшиеся к власти над государством, под эгидой более не считавших возможным отсиживаться Соединенных Штатов возникла новая идеологическая и геополитическая конфигурация, в которой центральное место отводилось новым коммунистическим союзникам, т. е. доказавшему свою жизнеспособность СССР. Множественность национальных государств в ядре капиталистической миросистемы, едва ее не погубившая, таким образом оказалась и спасением капитализма. Более того, после панического заноса континентальной Европы в фашистскую реакцию, именно социалистические движения в странах Запада и созданная на базе России социалистическая диктатура догоняющего развития послужили стабилизатором современной миросистемы. В геополитическом измерении правомерно утверждать, что капитализм спасли последствия российской революции – военная мощь вновь индустриализированного Советского Союза нейтрализовала антисистемную попытку нацистского режима насадить «Новый Порядок» милитаристкой мироимперии. В итоге в капиталистическом ядре, после внутренней борьбы, отказались от свойственной XIX в. веры в саморегулирующиеся рынки и элитарный минималистический либерализм. Взамен них пошли на создание стабилизационного триумвирата Большого Правительства, Большого Бизнеса и Больших Профсоюзов (в США после реформ рузвельтовского Нового Курса это назвали B19 Government, B19 Business, B19 Labor)[362]. Варианты изначально американской триады вылились в различных странах Запада, в зависимости от национальных традиций и условий, в те или иные учреждения массовой партийности (христианской либо социал-демократии), государства благосостояния (точнее, всеобщего соцобеспечения), государственного дирижизма или корпоративного фордизма (массовое конвейерное производство и массовое стандартное потребление), и т. п.[363] После 1945 г. СССР мог бы даже стать долгосрочным союзником и партнером, на что Сталин вполне очевидно надеялся вплоть до конца 1947 г.[364] В конечном счете СССР вписался в послевоенный порядок в качестве особого, притом достаточно знакомого Западу и вполне рационального противника, наличие которого играло важную ритуальную роль в современной капиталистической идеологии и политике. Казалось, на том история советского эксперимента могла бы и завершиться – мировой революции не произошло, зато Россия в новой форме СССР обрела стабильное и почетное место в мире, совсем рядом с его ядром.
Вот только сам этот мир начал изменяться стремительно и малопредсказуемо. Самые далеко идущее последствие русская революция оказала на страны, которые после 1945 г. стали называть Третьим Миром. По давнему уже мудрому замечанию британского историка Джоффри Барраклау, «никогда прежде во всей истории человечества переворот в мировом балансе сил не происходил с такой быстротой, как в послевоенные годы… Когда история первой половины двадцатого века, которая для большинства историков все еще остается историей европейских войн и европейских проблем, будет написана в более долгосрочной перспективе, ни одна отдельная тема не будет иметь большего значения, чем восстание [колониальной периферии] против Запада»[365]. Некогда Французская революция означала одно во Франции (на самом деле череду хаотических и кровавых столкновений, вылившихся в конце концов в наполеоновскую узурпацию, серию потрясающих воображение завоеваний и бюрократическую рационализацию государственных структур Франции, но едва ли достижение Свободы, Равенства и Братства), и при этом нечто совершенно иное для остального мира того времени – вдохновляющий освободительный пример, поставивший под вопрос дальнейшее существование всех прочих абсолютистских режимов. Точно так же и русская революция привела к одним результатам в СССР – на самом деле подготовленному предшествующей модернизацией царских времен, но все же колоссальному скачку в наращивании геополитических, научно-индустриальных и изымающих возможностей государства, реализованному во Второй мировой войне, но никак не наступление пролетарского «конца истории» – и тем не менее оказала совершенно иное, глубоко трансформативное воздействие на структуры миросистемы, как в ядре, так и тем более на периферии[366].
Уже само наличие советского примера успешно закрепившейся революции и быстрой индустриализации резко повысило в XX в. шансы на успех местных повстанческих движений. Теперь повстанцы ставили своей задачей не просто прогнать белолицых «дьяволов» и тем более не восстановить старые добрые времена, а отнять у колонизаторов источники их власти, захватить контроль над политическими и экономическими структурами европейского господства в своих странах и обратить эти рычаги на строительство собственных современных национальных государств. Следующей целью повстанцев становилось национальное догоняющее развитие. Это означало направляемое государством задействование местных ресурсов, прежде вывозимых к выгоде иностранных капиталистов и их компрадорских местных приспешников, с целью ускоренного построения современной промышленности, распространения всеобщего образования и, наконец (но далеко не в последнюю очередь), создания новой армии, способной защитить национальный суверенитет.
Проекты национального развития не просто вдохновляли. Они неожиданно открывали перспективу немыслимого ранее продвижения вверх отдельных активистом и целых общественных групп, резкий рост статуса, как собственного, так и всей страны. Вчера – туземец в колонии, а ныне – инженер национального проекта, офицер национальной армии. Новая идеологическая программа едва не сразу позволяла вовлечь многочисленных активистов и сочувствующих, специалистов и национальных предпринимателей в быстро разрастающиеся структуры государств догоняющего развития. Предполагалось, что сами эти государства уже вскоре смогут совершить рывок в продвижении по всемирной иерархической лестнице мощи и престижа. (Впрочем, кое-кому и удалось, как отчасти Турции и тем более Южной Корее, но прежде них ведь была Советская Россия с ее национальными республиками.) Программа революционного догоняющего развития, выраженная будь то в категориях социализма, национализма и (скорее даже обычно) в самых разнообразных и причудливых их гибридных сочетаниях, во множестве случаев приобретала массовую патриотическую поддержку, энтузиазм и преданность идее (возьмите хотя бы «крестьянский национализм» в Китае и Вьетнаме), сопоставимую в прошлом лишь с некоторыми мировыми религиями на стадии подъема. Но более всего догоняющее развитие на основе национальной государственности соответствовало, вне всякого сомнения, карьерным интересам и статусным притязаниям современных преподавателей, профессионалов, технических специалистов, младших офицеров и бюрократов периферийных стран.
Признание этого факта отнюдь не должно делать нас циниками, хотя это и позволяет лучше понять пределы и противоречия девелопментализма. На самом деле все успешные проекты государственного строительства возникали там, где карьерные интересы и статусные надежды младших ранее подчиненных элит и более широких масс населения встраивались в проект – будь то абсолютисткой монархии раннего Нового времени, создававших верные короне сословия служивого дворянства, будь то западной демократии XX в., дававшей массе обоснованную надежду на защиту от невзгод капиталистических депрессий и выравнивание уровней потребления. В колониях и периферийных странах личные карьеры, групповые социальные ожидания и тем более чувство собственного достоинства наталкивались на привилегии и пренебрежение иностранных хозяев, на обще «недоразвитые» условия собственных стран. Именно промежуточные социальные группы находились также и в потенциально наилучшем положении для осуществления политического руководства и формулирования программ народных движений протеста – в особенности, когда страны «ядра» в 1914–1945 гг. попали в полосу геополитических и экономических бурь, что заметно ослабляло откровенно расовые идеологии господства и военно-политический контроль над колониями[367].
Постоянно растущее число успешных прецедентов (будь то пришедшая в мирное неповиновение британцам гигантская Индия или куда более кровавые восстания во французском Алжире и Индокитае), распространение идей национального освобождения после 1945 г. стало вызывать очень серьезное беспокойство политического руководства Запада. В качестве ответных сдерживающих мер пришлось начать разработку и осуществление менее разрушительных, т. н. «умеренных» альтернатив, включавших добровольное договорное предоставление независимости колониям, оказание экономической помощи, создание программ развития, различных международных организаций вроде ООН, которые (по крайней мере, в теории) могли бы служить целям совместного консультативного управления миром и новому экономическому порядку наций. В течение 1950-х гг. баланс сил и сам мир стали разительно отличаться от картины, предшествовавшей Первой мировой войне. При Хрущеве Советский Союз, едва успевая осознавать происходящее в рамках своей неподатливой официальной идеологии, фактически возглавил догоняющее развитие стран мировой периферии. Уже то, что СССР вдруг оказался на какое-то время альтернативой гегемонии США, позволяло не самым социалистическим и вовсе даже не просоветским режимам в странах Третьего мира добиваться ранее – и позднее – немыслимо щедрых уступок. При этом Москва объявила двуединой задачей обогнать капиталистический Запад в области промышленного производства при сохранении геополитического принципа мирного сосуществования, т. е. достижения нового миропорядка при избежании ужасов еще одной мировой войны. Собственно, отсюда невероятный оптимизм, охвативший столько народов мира в те годы[368].
И это еще не все. По оценкам демографов, где-то в 1950-х гг. впервые за всю историю человечества доля людей, живущих в городах, превысила долю сельских жителей. Развернулся не только совершенно беспрецедентный в истории человечества демографический бум, но и пошло массовое движение из сел в городские центры. Ранее в XIX в. нечто подобное пережил сам Запад, затем и СССР. Но теперь начался сдвиг на уровне населения планеты. Пока все это выглядело оптимистично, поскольку тем временем материальные сети современных науки и технологий достигали самых отдаленных уголков. Фактически, прежде преимущественно военные технологии, ресурсы и плановая организация пошли в мирное материальное накопление ускоренными темпами, поддерживаемое растущей массой все еще дешевого, но уже, как правило, достаточно обученного труда. Большинство населения Земли и почти все граждане Советского Союза стали жить в условиях асфальтированных дорог, поликлиник, школ, электроснабжения и телевещания. По выражению Эрика Хобсбаума, «для 80 процентов человечества Средневековье внезапно окончилось в 1950-х»[369].
Теперь, по крайней мере обозначив всемирно-исторический фон, давайте вернемся к рассмотрению траектории Советского Союза в хронологическом порядке (эта последовательность схематично представлена в табл. 5). Это не означает, что мы отворачиваемся от миросистемного контекста. Траектория советского догоняющего развития на некапиталистических рельсах, являясь первоначальной и самой длительной в XX в., может рассматриваться в качестве координированного набора гипотез, приложимых ко всему спектру государств догоняющего развития XX в., особенно тех, которые возникли в результате революций и иных антисистемных восстаний. Это вовсе не означает, будто все и каждое деяние либо учреждение советского периода обязательно должно иметь своего точного двойника в столь разных государствах как Турция, Мексика, Вьетнам, Мозамбик или Югославия. К данным гипотезам следует относиться, скорее, как к векторам координат, по которым мы в будущем сможем выстраивать рациональные объяснения и описание многообразия национальных вариантов догоняющего развития в XX в. Главное для нас сейчас – уяснить в самом общем виде, что и как делали государства догоняющего развития, каковы оказались системные и благоприобретенные противоречия данной исторической модели, приведшие к ее исчезновению. Таким образом мы сможем выработать понимание современной мировой ситуации и вариантов нашего будущего.
До 1917 г. большевики были маленькой, тесно спаянной организацией профессиональных революционеров, происходивших в основном из оппозиционно настроенной интеллигенции. Оппозиционность и высокая эмоциональная энергия этих представителей среднего класса была результатом их «зажатого» состояния между абсолютистской патримониальной бюрократией, в которой все еще господствовали выходцы из высшей аристократии, и недостатком современных рынков, на которых современные навыки, таланты и свидетельства о высшем образовании могли быть обращены в источник профессионального дохода. Разумеется, не вся русская интеллигенция равно страдала от недостатка рабочих мест и доходов – те, кто занимал сравнительно комфортные места, обычно выступали за проведение либеральных реформ, а не уходили в подполье. Однако в преимущественно аграрной стране с репрессивным политическим режимом и хронически голодавшим населением революционеры могли рассчитывать на куда более обширные массы готовых к мобилизации несогласных, нежели либеральные реформисты. Это в первую очередь и показали революции 1905 и 1917 гг. Большевики относили себя к политической культуре западной социал-демократии, однако принятая Вторым Интернационалом стратегия постепенного вхождения в легальные политические структуры либеральных государств вызывала у них, мягко говоря, сомнения. Российская империя к подобным передовым государствам не относилась. В еще большей степени то же самое можно было сказать о Турции или Китае, где несогласие большевиков со Вторым Интернационалом воспринималось, увы, вполне оправданным.
Большевики готовились к революционному захвату власти (хотя приход долгожданной революции предсказать не смогли дважды, впрочем, и по сей день уровень предсказаний наших теорий, признаем самокритично, остается не намного лучше). Для большевиков главным историческим уроком служила не реформистская практика германской социал-демократии, о солидном положении которой приходилось лишь мечтать, но трагическая участь Парижской Коммуны. Поражение коммунаров довлело над эсхатологическим воображением большевиков. Как избежать гибели на баррикадах? Захватить контроль, как минимум, над всей страной, а не только ее столицей, лучше над несколькими странами и целым миром. Для этого наверняка потребуются не революционные клубы, а высокодисциплинированная идеологическая организация и настоящая армия. Большевики, заметим, не только эсхатологичны, они еще и технологичны. Куда более германской социал-демократии они полны зависти (и ненависти) к германской технически совершенной военщине. Лозунг Ленина предельно жесток и реалистичен: «Революция, которая не умеет защищаться, ничего не стоит». В противном случае революционеры не только гибнут, они теряют шанс изменить мир, что равносильно предательству дела исторического прогресса. Именно это осознание стратегической неизбежности стало определяющим в структурировании диктатуры большевиков. Отсюда их невероятное сочетание мессианского фанатизма и хладнокровной прагматичности.
В конце 1917 г., после периода краткосрочной послереволюционной эйфории, хаос и борьба за власть на пространстве бывшей Российской империи привели к ужасной гражданской войне на нескольких фронтах, сопровождавшейся вопиющими по жестокости крестьянскими бунтами, солдатскими мятежами, контрреволюционными экзекуциями и этническими бойнями. В ходе гражданской войны революционеры, которые теперь стали называться коммунистами, решительно и удивительно быстро нарастили вокруг своей партийной структуры Красную армию, ВЧК, а также множество экономических, пропагандистских и административных аппаратов, которые в сумме и составили советское государство[370]. Новая модель управления имела в основе бюрократически централизованную чрезвычайную форму власти по образцу военной экономики кайзеровской Германии – большевистский переворот успешно смог применить оружие врага. Оправданием слияния мечты Карла Маркса с Realpolitik Бисмарка и Людендорфа была убежденность большевиков в том, что они находились в авангарде борьбы за всемирное освобождение, и потому их поражение недопустимо, ибо остановит ход исторического прогресса. Именно из сочетания эсхатологических ожиданий «последнего решительного боя» и мощной коллективной харизмы с централизованной бюрократической экспроприацией огромных ресурсов России проистекают как триумфальные достижения большевиков, так и их массовые злодеяния[371]. Отделить одно от другого означает впасть в идеологическое одноглазие, видящее либо одни достижения, либо одни злодеяния.
Период рыночно ориентированной Новой экономической политики (НЭПа) может рассматриваться и как коварный трюк и естественное «успокоение» большевизма, и как отклонение от истинных революционных идеалов, хотя в действительности НЭП не был ни тем, ни другим. Принятие большевиками ортодоксального золотого стандарта в 1920-х гг. проистекало из того же революционного сочетания бюрократического прагматизма и мессианских ожиданий. Многие большевистские интеллектуалы того времени вполне могли бы стать ведущими экономистами и социологами, не будь они профессиональными революционерами. Они знали, как устроен и действует мир в той же мере, сколь и передовая социальная наука того времени. В 1920-х гг., вспомним, происходит послевоенная стабилизация по всей Европе и возобновляется экономический рост, особенно в США. В течение нескольких лет наблюдается повсеместное возвращение твердой веры XIX в. в модернизационные способности свободного рынка, прежде чем дело кончается Великой депрессией. Большевики, очевидно, пытаются встроить свое оказавшееся в изоляции мессианство в мировое рыночное восстановление. В этом они, как минимум, остаются не менее марксистами, чем Дэн Сяо-пин в начале 1980-х. НЭП – не уловка и не предательство, а маневр, который, очевидно, регулярно возникает в арсенале диктатур развития, причем ориентация на экспорт далеко не безнадежна. Однако СССР не может никак получить военную технологию, а это руководство большевиков, чей основной формирующий опыт управления относится к Гражданской войне, считали бы главным и без идеологической эсхатологии. К 1929 г. надежды на иностранные капиталовложения и местный рынок на основе сельского хозяйства окончательно рассеялись, и в 1990-x Советский Союз приступил к решению задачи построения современной индустриальной базы без капиталистов. Определяющим в этом решении явилось ожидание новой мировой войны, чем объясняется военно-индустриальный характер советского догоняющего развития.
Архитектура советского государства определялась тремя институтами, которые, по большому счету, обеспечили власть большевиков после революции: централизованной и всеохватывающей номенклатурной системой политических назначений на бюрократические должности, насильственной мобилизацией экономических и людских ресурсов для военных нужд, а также созданием национальных республик. Сталинизм имел истоками именно эти учреждения и их кадры, выкованные в Гражданской войне[372]. Мало толку в культурологических и психологизирующих объяснениях, отсылающих нас к русской традиции деспотизма, сталинской параноидальное™ либо большевистскому мессианству. Точно так же не имеют научного основания аргументы, считающие сталинизм отклонением от ленинского учения или вовсе контрреволюцией. Гипотетически можно допустить, что некий другой наследник Ленина оказался бы менее террористичным, нежели Сталин. Это, наверное, могло бы спасти множество жизней. Однако и в этом случае советская индустриализация носила бы деспотический и милитаризованный характер, поскольку он целиком определялся конфигурацией советского государства, его враждебностью по отношению к крестьянству, а также, не стоит забывать, геополитическим контекстом. Тем не менее допустимо предположить, что без Сталина советский режим мог впоследствии, после завершения индустриализации, стабилизироваться в менее давящем политическом климате. Привело бы это к более раннему, более демократическому и упорядоченному преодолению советской диктатуры догоняющего развития? Была бы тогда реализована историческая возможность 1960-x годов? «Возможно» – вот ответ, который видится единственно возможным.
Преобразуем вышесказанное в теоретическое утверждение. Коллективизация, репрессии, культ личности Сталина вытекают не из личности диктатора, а были обусловлены тотальной централизацией политических, военных, экономических и идеологических структур. С исторической точки зрения, подобный уровень централизации (который обычно мог быть достигнут лишь непосредственно после революций, войн или других масштабных потрясений), в свою очередь, находил свое харизматическое воплощение в великом герое/злодее – таком, как Наполеон, или Ататурк, Муссолини, Перон, Мао, Тито, Фидель, Пак Чжон-хи, Насер и Хомейни в иных, однако, в широких рамках, схожих исторических обстоятельствах. Предстоит еще систематически изучить, существует ли также особая восприимчивость преимущественно аграрных обществ к национально-государственным культам в периоды стремительной социоэкономической реструктуризации. Террористические и тоталитарные тенденции догоняющего развития XX в. очевидно вызываются аналогичными условиями: необычайно высокой степенью самостоятельности государственного аппарата, возникшего в ходе войны или революционной борьбы за власть; жгучее желание оправдать проект догоняющего развития и и принесенные ранее жертвы достижением беспрецедентного темпа все новых и новых побед модернизации на всех фронтах – пусть даже ценой новых жертв.
Советское государство выступало всеобщим пролетаризатором. Отчасти это объяснялось марксистским постулатом, предполагавшим достижение социализма пролетариями, из чего выводилась необходимость перековки крестьянских масс в городских и образованных индустриальных рабочих[373]. Однако одна лишь идеология и здесь видится недостаточно убедительным объяснением. Чрезвычайные задачи советского государства в областях промышленного развития и военного дела требовали быстрого, массированного производства образованных промышленных рабочих и их сосредоточения в городах. Государство продолжило экспроприацию и подавление всех самостоятельных основ общественного и экономического воспроизводства – что в условиях Советского Союза времен сталинизма означало в первую очередь жестокое вторжение в сами основы воспроизводства крестьянских домохозяйств. И здесь начинается великая ирония истории. Столкнувшись уже в годы первых пятилеток с неожиданно быстрым исчерпанием дотоле безбрежного крестьянского ресурса и социальными проблемами урбанизации, государство оказалось волей-неволей (опять же, одна лишь социалистическая идеология этого не объясняет) принуждено создавать новые структуры быта, способные организовывать общественное воспроизводство на рабочих местах и жилых кварталах в соответствии со вполне современными моделями. Советским плановикам, кадровикам, пропагандистам пришлось заняться созданием новых общественных и даже лично-семейных ритуалов (празднования Нового года, светского бракосочетания, «культурных» форм досуга), а также направить изрядные средства в учреждения образования, здравоохранения, спорта и развлечений, а также (хотя в полной мере лишь после смерти Сталина) в массовое строительстве квартир, курортов, в распространение пенсионного обеспечения на сельских жителей[374]. Все это в сочетании с невиданной социальной мобильностью советского населения в период послевоенного экономического роста в сумме создавало впечатление, что социализм в действительности достигнут. В этой исторической ситуации рос Юрий Шанибов – как и миллионы крестьянских детей, включая моих собственных родителей. Именно это время сформировало политических лидеров перестройки, таких как Михаил Горбачев, Борис Ельцин, Джохар Дудаев. Все они начинали, но не остались крестьянами. Это, очевидно, важнейший промежуточный рубеж диктатуры развития. Начавшись в преимущественно аграрной стране, поколение или два спустя данной политической системе пришлось столкнуться с совершенно другой социальной средой, которую она же и создала.
Подвижки в сторону демократизации впервые возникли после смерти Сталина. Это стало парадоксальным продолжением двух одновременных процессов классообразования, причем оба были производными индустриализации. Первым была внутренняя нормализация номенклатурной бюрократии, желавшей жить вольготнее. Это потребовало слома самой элитой сталинской управленческой системы, основанной на страхе. Особенностью государственного социализма являлось то, что угроза гражданскому контролю исходила не от традиционного военного истеблишмента (как в обычных диктатурах), а от тайной полиции, лично, а потому с большой долей произвола, направляемой диктатором. Со смертью Сталина и затем с устранением непредсказуемого Хрущева (последнего большевика времен Гражданской войны на вершине власти) советская номенклатура обрела свой рай. Внутри-бюрократическая коллегиальность и стабильное занятие кабинетов пришли на смену харизматическому управлению сталинских лет. Нечеловеческий трудовой темп сталинского режима, репрессии и чистки остались уделом прошлого, враг не стоял у ворот, а «холодная война» стала вполне привычным, даже рутинизированным образом видения и ведения международных отношений. Значительные уступки в субсидировании народного потребления теперь стали возможны благодаря построенной в предыдущие десятилетия индустриальной базе, а после 1973 г. – потоку нефтедолларов. Но это, подчеркнем, пока была лишь внутриэлитная релаксация. Подобные процессы наблюдаются во втором поколении элит многих диктатур развития, например в Южной Корее после убийства Пак Чжон-хи или в Бразилии в последние годы военной диктатуры, когда корпоративные менеджеры и их политические кураторы начинают вить себе комфортные гнезда уже без особой оглядки на диктатора и тем самым создают то, что Питер Эванс назвал «внутренним давлением в сторону демонтажа» диктатуры развития[375].
Вторым источником демократизации стало исторически очень быстрое становление промышленного пролетариата, в советской модели развития включавшего в себя миллионы специалистов с высшим образованием. Во вполне реальном смысле это были дети советской эпохи, плоть от плоти социалистической диктатуры. Их устремленные в будущее социальные ожидания, предпочтения и городской образ жизни были порождены динамикой догоняющего развития советского государства и связаны с модернизационными задачами гораздо теснее, нежели с сельским укладом поколения их собственных родителей. Вдобавок, советская индустриализация и опыт страшной, напрягшей все силы войны оказали мощнейшее выравнивающее и унифицирующее воздействие на отношения между полами и этническими группами. Если в верхних эшелонах женщины и не стали вполне равны мужчинам, а нерусские – русским, если идеалы полного равенства и не были достигнуты, то в остальной массе общества несомненно наблюдается значительное выравнивание возможностей, а если мерить по пройденной дистанции вместо приближения к идеальному горизонту, то по сравнению с дореволюционным состоянием дел прогресс выглядел эпохальным. Коммунистический девелопментализм достиг своих целей, в том числе включив множество женщин и представителей нерусских национальностей (в том числе, конечно, и Шанибова) в быстро растущие структуры индустриального общества. В итоге на начало 1960-x гг. возникает очень широкое и довольно эгалитарное гражданское сообщество. Если это еще и не гражданское общество, то потенциально уже его канун.
Эти осиротевшие (нередко в самом прямом смысле) и вырванные из патриархального уклада потомки крестьян, эти подданные якобы тоталитарной власти на самом деле вовсе не являлись бессловесным «человеческим материалом» сталинской индустриализации. Это было крайне активное и оптимистически настроенное поколение, весьма успешно продвигавшее свои личные и коллективные интересы до поры в рамках постсталинистской советской идеологии. Переезд в городские новостройки, профессиональное образование и всеобщее окультуривание на современный лад виделись молодежи тех лет лучшим путем достижения достоинства и высокостатусных ролей в новом городском окружении. И действительно, растущая послевоенная промышленность, армия и государственная бюрократия нуждались в профессиональных кадрах, в их энтузиазме, подвижности и изобретательности. Искренне приняв за основу коммунистическую идеологию, советские пролетарии шестидесятых получили дискурсивные орудия и культурные рамки для собственной институционализации как класса, а следовательно, и для того, чтобы предъявить свои требования правящей бюрократии. Таким образом, несмотря на сохраняющийся запрет на самостоятельную политическую организацию, они состоялись в качестве обладающего коллективным самосознанием активного класса не только в себе, но уже и для себя. Процесс в основном проходил под прикрытием гражданских и молодежных микро-инициатив, как грибы после дождя возникавших в конце 1950-х– начале 1960-х. Шанибовские патрули по предотвращению молодежной преступности и студенческое самоуправление выступают типичными примерами из этого ряда. Молодые советские рабочие и специалисты искали способы оцивилизовывания и гуманизации своей новообретенной среды в городских сообществах и трудовых коллективах, стремились реализовать социальную мобильность, обусловленную признанием современных навыков и профессионального образования, а также сделать распределение и потребление материальных и символических (как тогда выражались, «духовных») благ куда более щедрым и доступным для большинства общества. Однако эти, казалось, абсолютно лояльные к социализму порывы энтузиазма ставили под вопрос монопольный контроль государства и его правящей бюрократии над ресурсами и идеологией. Энтузиазм молодых пролетариев, специалистов и творческой интеллигенции фактически оборачивается борьбой против формирования в послесталинский период нового правящего класса номенклатуры.
Главной врожденной слабостью советского номенклатурного строя оставалось вопиющее противоречие между официальной идеологией и реальностью. Правящая коммунистическая партия не могла допустить открытого противостояния с собственными трудящимися. Теперь, после частичного демонтажа аппарата террора по инициативе самой номенклатуры, ей оставалось пресекать зарождение публичной сферы посредством административного и символического насилия, включавшего прямую цензуру в политике и культуре, лицемерное симулирование «активности масс», жесткое ограничение потоков информации, передвижения людей и престижных предметов через границу. Тем не менее это не могло целиком предотвратить возникновение устойчивой, широкой и гомогенной социальной базы для выдвижения и распространения потенциально критических идей, особенно сформулированных в формально санкционированных властью категориях марксизма и национальной культуры. По сути, ключевым требованием класса советских пролетариев стало выполнение лицемерной и косной бюрократией ее же идеологических обещаний социальной справедливости, растущего благосостояния и рационального управления. Организационные рамки самоорганизации задавались самими структурами советских промышленности, науки и образования (трудовыми коллективами) плюс национально-территориальными автономиями с их официально санкционированными учреждениями местной науки и культуры. Это, повторяю, не антисоветское движение. Массы и даже большинство первых откровенных диссидентов хотят всего, что им обещано официальной пропагандой, и может затем немного большего. Но ожидают они этого по убежденности в собственном праве, а не по милости начальства, отчего их лояльнейшие ожидания и искренне-наивные предложения по «дальнейшему улучшению» порождают длительный латентный конфликт интересов.
Следующим этапом стало возникновение того, что Чарльз Тилли считает двумя ключевыми условиями демократизации: а) обязательной и обязывающей консультации с гражданами по вопросам принятия политических решений и занятия политических должностей и б) защитой граждан от произвола государственных исполнительных лиц[376]. Уже в 1960-x гг. оба эти условия стали в целом соблюдаться – хотя и негласно либо под прикрытием лозунгов о «социалистической законности». Номенклатура не решалась прибегнуть к открытым репрессиям, поскольку опасалась таким образом вернуть органам госбезопасности прежнюю, почти неограниченную власть. Поэтому номенклатурщики, как правило, очень осторожно избегали провоцировать конфликты с социалистическими пролетариями. За такое инстанции сверху могли запросто устроить нагоняй или вообще снять с должности за «допущенный провал в воспитательной работе». Тем временем, как мы сегодня узнаем из архивов и воспоминаний, вполне распространенным явлениям становятся самочинные (хотя обычно на поверхности идеологически лояльнейшие) собрания недовольных, индивидуальные и коллективные жалобы наверх, даже стихийные забастовки, направленные против особо невзлюбившихся начальников и административно-политических решений. Озорной народный стишок, гулявший в начале 1980-x по поводу очередного повышения цен на дефицит, прямо грозил властям примером заведомо нелояльного социалистического соседа: «Ну, а если станет больше, будет то, что было в Польше».
Национальное возрождение тех лет, связанное в основном с появлением молодых, романтичных деятелей творчества и науки в республиках Советского Союза (в том числе и в самой России), на самом деле следовало тому же вектору антибюрократического сопротивления. Обыгрывая официальную идеологию, это сопротивление обеспечило себя мощным символическим инструментом в борьбе с авторитарным режимом. Национальные символические капиталы стали практически открыто противопоставляться лишенному эмоциональной насыщенности административному капиталу насаждаемой официозом культуры. В контексте десталинизации национальные чувства искали чего-то подлинного, родного и народного – в противовес всему официальному, лицемерному и выхолощенному. Подобные переживания, теперь синтезированные в жанрах современной культуры (архитектуры, профессиональной литературы и академической музыки или самодеятельного фолк-рока), позволяли новым горожанам эмоционально воссоединиться с прошлым своих предков и признать с гордостью и любовью то, что совсем недавно расценивалось в качестве отсталых сельских обычаев. Здесь мы можем особенно ясно увидеть, что связанные с национальными культурами эмоции необязательно являются проводниками политического национализма. Символическое возрождение отмирающих социологических практик и диалектов является всего лишь иным путем оцивилизовывания городской индустриальной среды, закрепления гуманизирующих ритуалов и узаконивания социального капитала новых образованных классов. Таким образом, национальные чувства становятся источником демократизации.
Однако, как нам напоминает Перри Андерсон, «классовая борьба в конце концов разрешается на политическом — а не экономическом или культурном – уровне обществ»[377]. С этой точки зрения дисперсная сила советских рабочих и специалистов регулярно являла свою слабость в сравнении с бюрократически концентрированной властью номенклатуры. Движения советского пролетариата получали возможность выйти на поверхность лишь в периоды фракционной борьбы внутри правящей бюрократии, как то имело место в ходе десталинизации 1956–1968 гг. и еще раз при горбачевской перестройке конца 1980-х. Недостаточная укорененность недавней советской пролетаризации в собственных традициях, дискурсивные и социальные разрывы между отдельными группами нового класса, официальное подавление социальной коммуникации плюс необъятные размеры СССР и его внутреннее деление на многочисленные республики (перечисление, заметим, сугубо гипотетическое, нуждающееся в будущей исследовательской проверке и уточнении) в совокупности привели к тому, что, несмотря на крайне широкую общность институциональных условий и преследуемых целей, коллективные действия потенциально демократической направленности остались географически и социально ограниченными рамками таких больших городов как Москва и Ленинград (имевших мощные интеллигентские группы), прочих промышленных центров, где имелся опыт выступлений заводских работников, а также столиц национальных республик, в которых протестное движение возглавляла национальная интеллигенция. В результате (по крайней мере, до порогового момента лета-осени 1989 г.) демократическое движение снизу могло политически возникнуть лишь в ответ на возникавшие сверху возможности. Когда наверху происходила консолидация номенклатурной элиты, как после свержения Хрущева и в ответ на события 1968 г., активность снизу резко шла на спад. Этим механизмом задавались циклы протеста, однако циклы приобретали кумулятивный, нарастающий характер, что особенно четко видно на примере соцстран Восточной Европы, но также и в некоторых республиках СССР.
Последовавшая за хрущевской «оттепелью» продолжительная «подморозка» в период правления Брежнева заставила подобных Шанибову многочисленных активистов и низовых реформаторов адаптироваться к новым обстоятельствам, идти на неизбежные компромиссы и просто пытаться выжить и обустроить жизнь на микроуровне. Им оставались музыка Вивальди, джаз, йога, исполняемые под гитару песни Высоцкого и Окуджавы, фильмы Тарковского, Вайды, Бергмана, Феллини, проза Хемингуэя, Ремарка, Сент-Экзюпери, походы на байдарках либо коллекционирование картин местных художников, старинных литографий, медных кувшинов, газырей и кинжалов и других подобных артефактов исчезающего традиционного уклада предков. Возникавшие по ходу эстетико-эмоциональные, сетеобразующие и, отчасти, полуофициальные рыночные практики формировали социальные области высокостатусного стиля жизни даже без материальных средств и автономии среднего класса. Так получившие высшее образование фракции советского пролетариата составили новую интеллигенцию. Общность интересов, маленькие групповые ритуалы (хотя бы и сидение у костра или стояние в очереди у театральной кассы), симпатия к людям своего круга, понимающее выражение лиц людей, слышавших накануне ночью чтение рассказов Довлатова на зарубежной радиостанции, общие, до боли узнаваемые микростратегии неявного сопротивления и сохранения собственного достоинства, социальные сети символического и материального взаимообмена (такие как приобретение высокоценимых книг или грампластинок) сделали возможным складывание практически во всех городах Советского Союза весьма многочисленных слоев, состоявших из частично пересекающихся и взаимонакладывающихся кругов друзей и знакомых. Так зарождалось «предоппозиционное» гражданское общество.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.