Социальная педагогика Песталоцци

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Социальная педагогика Песталоцци

Здесь, в Веймаре, нам невольно вспоминается Гете, Но сама тема наша указывает нам на другую крупную фигуру того времени – на Песталоцци. Гете и Песталоцци – это дети одной эпохи и одного духа. Во многом они выступают как братья; их соединяют несомненно родственные черты. Позади обоих стоит Руссо; около, между ними – Гердер.

Всем им обще необыкновенно глубокое самобытное непосредственно теплое отношение к человеку, к чистой человечности, к человеческому образованию. Гете демонстрирует нам его своей жизнью, Гердер превращает его в широкое, всегда живо воспринимавшееся учение, Песталоцци же подходит непосредственно к самой сути дела— воспитать в человеке человека.

Это стремление носит у всех них прежде всего индивидуалистический характер: оно направлено на отдельную обособленную личность, но при этом оно все-таки направлено на общечеловеческое и прежде всего не ограничивается рамками класса и сословия. Все они обнаруживали поразительное согласие в своем непредубежденном отношении к самому простому народу, в глубоком понимании изначальности, непосредственности и связанной с ними силы и правдивости, которые так часто сказываются в народе. Правда, всех их побудил к этому Руссо; но ему удалось разжечь в них эту искру потому, что то же стремление к изначальности и непосредственности, которое называли «природой», жило в них самих. Именно эта черта отличает наряду с другими крупными достоинствами произведение Гете «Страдания Вертера», которое прежде всего вспоминается нам в Веймаре; да и вообще в этом произведении нам особенно дорога фигура молодого Гете.

Но хотя Гете и Песталоцци завязали личное знакомство, их все же не влекло друг к другу. И, в сущности говоря, это понятно, потому что при всем согласии между ними была все-таки глубокая разница. Гете в конце концов остается всегда самим собою. Его дух и сердце были достаточно велики и широко открыты для восприятия всех видов человеческой судьбы и человеческого существа; то же самое проявляется и в его отношении к простому народу. Он чувствует в нем, как, с другой стороны, и в ребенке, нечто изначальное, близкое к горячо любимой, желанной природе. Но это была только одна часть того бесконечно многого, что интересовало его. Песталоцци же отдает одной этой части всю свою душу. Он видит и чувствует невыразимую запущенность и невнимание к святым силам, которые спят в народе, а познание этого зла и решение от него избавиться в нем нераздельны, подобно тому, как кто-нибудь видит на дороге смертельно раненого и не расспрашивает, и не размышляет долго, помогать ли и как помогать, и его ли это дело, а просто бежит, ищет помощи и берется за нее, где только она попадается ему, и, таким образом, совершенно бессознательно, под натиском нужды и момента, найдет, может быть, то, что помогает. Такое впечатление производит на нас и деятельность Песталоцци. В этой непосредственности участия, в этом почти материнском инстинкте любви есть нечто женственное. «Все для других, для себя – ничего» – так гласит надпись на его памятнике; действительно, это слова, в которых выражено слишком много даже для самого великого из людей, но из тех немногих, о ком можно было бы с некоторым правом сказать это, едва ли найдется хоть один, к кому бы эти слова так подходили, как к Песталоцци.

Этим, может быть, и объясняется некоторая легкая антипатия между ним и Гете. Песталоцци безусловно неправ, видя в Гете второго Вольтера и князя в царстве духа, который, однако, «для блеска царства пожертвует миллионом народных благ». Такое впечатление могло в самом деле возникнуть, судя о Гете по первому периоду его пребывания в Веймаре. Ведь у Песталоцци было несравненно больше теплоты, больше глубокой любви к людям, чем в духовно высокостоящем и тоже отнюдь не бесчеловечно безучастном, но все же неприветливом, скорее презирающем людей, насмешливом Гете. Но это сравнение характерно для отношения Песталоцци к Гете. Правда, что счастье и страдание человечества Гете вбирает прежде всего в свою душу, чтобы таким образом увеличить их. И как поэт он имеет на это полное право; его работа для человечества заключалась в том, что все воспринятое его душой передавалось им, как верное отражение в зеркале, только очищенным и преображенным; эти с болью и мучениями воспринятые переживания отделялись от его души и переходили в его поэзию. На долю Песталоцци выпала другая задача: непосредственная работа в области народного воспитания и воспитание для целей народного воспитания. Этому делу он посвятил всю свою долгую жизнь, полную горячей тяжелой борьбы и усилий. Серьезность стремлений привела его и к собственной теории: ему важно было найти обоснованную истину, а это невозможно без глубокого размышления. Он высоко ценит также силы поэтического творчества, в которое вносит свою щедрую лепту, и в лучшие моменты приближается в этом отношении к Гете.

Но все это остается подчиненным главной могучей нравственной задаче, которая обратила его в свое орудие – задаче создания воспитания, народного воспитания и служения ему. И в религии также его личная потребность в вере не занимает первого места. Религия имеет для него значение только последнего возвышения и освящения этой нравственно человеческой задачи. Его религия – религия чистой человеческой любви; деяние, полное любви к человечеству, только оно одно имеет для него характер чего-то Божественного.

Именно таким он главным образом и ценен для нас и должен во многом служить нам образцом. Конечно, теперь внешние и внутренние условия народного воспитания совершенно иные, почти все – как помогающие делу, так и препятствующие ему в отдельности; но Песталоцци проникает в глубь человеческой натуры, и мы, таким образом, легко находим и в наше время точки соприкосновения с ним. При серьезности своей потребности в истине он доходит до таких основ человеческого образования, которые не зависят от времени и обстоятельств, а даны в «природе» человека. Но все эти глубокие размышления постоянно вытекают у него из дела и опыта, из непосредственности жизни в его труде, а не из отвернувшегося от жизни умозрения. В нем прежде всего всегда подымало голос непосредственное «наглядное представление», интуиция. Он «чувствовал идеи» — сказал про него кто-то. Только после этого следует попытка логического выяснения этих мыслей, которая не всегда вполне достигает своей цели; поэтому понятия, которыми он пользуется, указывают на постоянную борьбу и искания. Но для того, кто хочет следовать ему, именно эта незаконченность, эта неустанная работа и борьба за истину являются особенно поучительными и побуждающими к деятельности. По крайней мере, следуя за ним, вы никогда не рискуете остановиться на какой-нибудь догме и забыть, что надо идти в мыслительном процессе дальше и прибегать к постоянной проверке, прежде всего – к необходимой проверке на практике.

Но так как все, что имеет отношение к теории, вырастает у него только из самой работы, то нам необходимо прежде всего проследить историю его работы в области народного воспитания. При этом мы, в общем, будем следовать ходу его жизни, не вдаваясь, однако, в его биографию, хотя она тоже представляет большой интерес.

Генрих Песталоцци был швейцарец, уроженец Цюриха. Итальянский оттенок его фамилии объясняется тем, что один из его предков в силу религиозных стеснений переселился во времена Реформации из местности, прилегающей к озеру Кома, в Цюрих. Он сделался там родоначальником патрицианской семьи, занимающей и до настоящего времени видное положение. Однако наш Песталоцци происходил от не особенно богатой ветви этой большой семьи. Отец его умер рано, и после него осталась вдова с тремя детьми; это была скромная благородная женщина, с которой простая девушка-служанка с трогательною верностью поделила все заботы по хозяйству и воспитанию детей. Таким образом, Песталоцци рос в скромных, почти стесненных обстоятельствах, как дитя народа.

Я оставляю время его учения в стороне. Уже с юношеских лет в нем проснулся живой интерес к жизни; в то время только что появились значительные произведения Руссо; они произвели зажигательное впечатление на весь мир и нашли особенно благоприятную почву в Цюрихе, где Бодмер уже давно проповедовал не только в литературе, но и в политических, социальных вопросах, а также и в вопросах народного воспитания, возвращения к «природе». Он не был обыкновенным учителем, а стремился к непосредственности и при обучении юношества. Поэтому, вероятно, все лучшее он давал своим ученикам во время прогулки или в кругу друзей. Под его руководством образовался совершенно свободный союз юношей – Гельветское общество в Герве, одним из самых деятельных членов которого и стал Песталоцци. Руссо указывал особенно на Плутарха; у них обоих члены союза черпали свое преклонение перед стоическим самообладанием, перед античным и старошвейцарским республиканским образом мыслей. Это как нельзя лучше сочеталось с указанием Руссо на народ вообще и на гражданскую свободу и равенство. Ко всему этому Песталоцци относился быть может серьезнее, чем кто-либо другой. Одно из сохранившихся произведений его юности, названное «Агис», появившееся без заглавия в «Lindauer Journal», изображает в горячо написанной, красноречивой форме социальные реформы царя спартанцев Агиса (в третьем столетии до P. X.) и говорит о почти революционном настроении Песталоцци, не достигшего тогда еще двадцати одного года. Одно время он мечтал сделаться чем-то вроде защитника народа и потому хотел заняться изучением права. Насильственное же распадение этого союза, во время которого, между прочим, и ему пришлось подвергнуться довольно безобидному судебному допросу, в соединении с пониманием своей непригодности к такой роли, положило конец его мечтам.

Теперь его захватил другой идеал Руссо – идеал земледельческого труда. И с самого же начала к этому присоединилось намерение изучить народ и способы повышения уровня народного хозяйства и воспитания народа. И это вполне соответствовало духу времени; но опять-таки никто так серьезно не взялся за дело, как Песталоцци. Он не идет в народ с фотографическим аппаратом, чтобы сделать с него несколько захватывающих снимков, которые можно было бы потом использовать в литературном и поэтическом отношении, а он берет на свои плечи всю тяжесть и кропотливость его труда. Так как он не был особенно хорошим хозяином, то скоро оказался в очень тяжелом положении и по собственному опыту узнал, каково живется человеку из народа, где ему «обувь давит ногу»[44] и где и как надо помочь ему.

Но больше всего забот уже в юности доставила ему мысль о воспитании народа. Еще отроком, живя у своего деда, деревенского пастора в Тенге, недалеко от Цюриха, он многократно наблюдал, как насильственно разрушаются первобытная сила и свежесть деревенских детей двойною бедностью – школы и фабрики. Теперь, когда он жил совершенно как равный народу и с любовью занимался также воспитанием своего сынишки, его с удвоенной силой охватило чувство возмущения духовной запущенностью юношества из народа. Он чувствовал, что того воспитания, которое было больше всего необходимо народу, воспитания к полевой и фабричной работе, им не дают. Ему казалось, что он ясно видит, как надо помочь делу, и, движимый в то же самое время и собственной нуждой, он взялся преобразовать свою усадьбу «Новый двор» в воспитательное учреждение для бедных деревенских детей. Первые предварительные попытки привели к ободряющим результатам: он нашел сочувствие и поддержку своему плану в среде более близко стоящих к нему людей и стал приводить его в исполнение. В течение шести лет выдерживал он тяжелую борьбу, но затем принужден был уступить: преодолеть внешние и внутренние трудности надолго оказалось невозможным. Тем не менее этот опыт доказал ему принципиальную возможность такого дела.

Основная мысль его состояла в том, чтобы сделать центральным пунктом, воспитания юношества работу — самый простой труд, направленный на заработок; все же остальное должно только примкнуть к этому ядру. Но работа эта должна совершаться в теплой, сердечной, домашней обстановке. Почему? Потому, что вся та помощь, которую можно оказать народу в деле повышения его уровня, должна быть только помощью к самопомощи. Воспитание хозяйственной самостоятельности – вот что казалось ему самым необходимым. Новое положение народа сделало необходимым и новые приемы его воспитания. Проникновение промышленности в деревенские круги подействовало вначале в сторону опасного разложения. И этому нельзя было противостоять: развитие промышленности являлось делом внутренней необходимости, и воспитание теперь должно было тоже приноровиться к новым условиям. До сих пор бедняк получал от промышленности только вред, теперь же он должен был получить от ее благ принадлежащую ему по справедливости часть. А промышленная работа сама по себе вполне совместима с полным развитием у человека «головы, сердца и руки», больше того – она заключает в себе превосходные средства к гармоническому созреванию и ума и сердца; только эта цель не должна унизить человека до простого средства, а средство, или заработок, в данном случае – промышленная работа не должна быть возвеличена до господствующей цели. Она прежде всего не должна служить только прибыли предпринимателя, а сама должна быть направлена на служение более высоким целям человеческого образования. Следует ли посылать детей бедняков на ближайшие фабрики, где они находятся в плохом воздухе и где ими пользуются, как машинами, где они ничего не слышат об обязанностях и нравственности, где подавляются их голова, сердце и тело или где они остаются по меньшей мере неразвитыми и нетронутыми культурой? «Сохрани меня, Боже, от этого!.. Нет, право, на нас лежат более серьезные обязательства по отношению к образу и подобию Бога – человеку, по отношению к нашим братьям! Как не велика, как не значительна разница между великим мира сего и нищим на улице, как одинаковы они по существу! Почему мы забыли это? Разве это всегда было так? Или наше столетие с его вечно обособленными кругами, с его вечным стремлением к меньшей отзывчивости больше всех столетий виновато в том, что наше сердце мертво, что мы не видим больше и не чувствуем, что у сына нашего работника тоже живая душа, которая вместе с нами жаждет удовлетворения в ее человечности? Нет, сын страждущего, потерянного, несчастного не для того только здесь, чтобы вертеть колесо, ход которого возносит гордого гражданина». Но Песталоцци не думает утверждать отсюда, что достижение конечных нравственных целей при промышленной работе менее возможно, чем в других воспитательных учреждениях: «При всех обстоятельствах и при всякой работе человек остается одинаково способным к хорошему. Безнравственность фабричных рабочих, единственной конечной целью и единственной точкой зрения которых является доход, не дает права делать общих заключений. Пусть попробуют воспитательные и нравственные конечные цели сделать первыми конечными целями какого-нибудь фабричного заведения, и они будут достигнуты там, как и во всяком другом учреждении. В этом отношении важно намерение, твердая серьезная конечная цель. Сердце руководится только сердцем… Прясть или пасти, ткать или пахать – это само по себе не может сделать нравственным или безнравственным». Упорядоченная деятельность, бережливость, послушание, скромность, мирная покойная радость, доставляемая трудом, – короче, все такие нравственные свойства, которые подобного рода учреждение должно бы было развивать в своих питомцах, несомненно повысили бы и продуктивность работы. Но прибыль не должна быть конечной целью, а только средством к истинной конечной цели нравственности, к направлению и воспитанию сердца для восприятия всего хорошего.

Спустя приблизительно одно поколение, благородный социалист Роберт Оуэн довольно продолжительное время успешно проделывал подобный опыт с более подходящими средствами. Школы Верли в Швейцарии возникли по почину Песталоцци. Но, выходя значительно дальше за пределы создания школы для бедных, Песталоцци сознательно и твердо дал разрешение вопроса о воспитании рабочих, которое уже не могло заглохнуть. В наше время за него снова взялся особенно Кершеншттнер в Мюнхене. Он совершенно в духе Песталоцци провозглашает: «Профессиональное образование или обучение определенной работе стоит на пороге образования человека». И в этом отношении он может опираться не на одного Песталоцци, а на Гете, Шиллера, Вильгельма Гумбольдта, на Канта, Фихте, Карлейля, на художественную цену работы, в указании на которую сходятся Милье, Монье, Сегантини и многие другие. К этому вопросу мы еще вернемся; пока же отметим только одно, а именно, что Песталоцци меньше всего хотел бы подчинить образование человека профессиональному образованию, он часто и недвусмысленно высказывает совершенно противоположный взгляд. Но все словесное образование должно быть, конечно, подчинено образованию, направленному на знание вещей, а такое истинное образование есть образование путем дела, непосредственным продуктом труда, созидающей работой. Отсюда берет начало истинное познание, а из познания, в свою очередь, возникает слово. Точно так же и Фаусту хотелось бы заменить выражение «Am Anfang war das Wort»[45] словами «Am Anfang war die Tat»[46]. Почему? Потому, что в ней, в деятельности, заключается непосредственная жизнь, осуществленная действительность; слово есть только тень дела, оно оживает только тогда, когда становится в определенное отношение к нему. В деле, в творческой работе, – так Песталоцци развивает позже эти мысли и теоретически, – соединяются силы познания и воли; нет основательного познания, нет истинного, твердого и энергичного волевого акта, которые не возникали бы из работы и творчества и не черпали бы оттуда свои лучшие силы. Работа – это пища духа. Наука и нравственный, религиозный или художественный образ мыслей, если откажутся от постоянной пробы и проверки себя на живом деле, утрачивают соки и силы и становятся поблекшими, вялыми, как от недостатка питания; они утрачивают характер истины. Таким образом, воспитание должно бы было прежде всего поддержать и укрепить эту коренную силу человеческого образования, а мы, по-видимому, часто требуем цветов и плодов, не позаботясь предварительно о здоровой почве, в которой могут развиваться корни.

Но опыт Песталоцци скоро потерпел неудачу. Результат его работы вылился в целую массу идей, которые он потом всесторонне изложил в своих литературных произведениях во время своего невольного отдыха в продолжение восемнадцати лет, стоя в стороне от непосредственной работы воспитания.

Первым созревшим плодом был «Вечерний час отшельника», это была первая попытка выяснения основ человеческого образования. Основные мысли и требования этого трудного по содержанию произведения таковы: изначальность человеческого образования, а потому его общий характер (так как природные задатки есть у каждого), его независимость от положения и условий жизни; безусловное подчинение профессионального образования воспитанию человека, но при этом его необходимое обоснование на определенном положении и обстоятельствах каждого, на его «непосредственных условиях», т. е. на жизни и деятельности, а именно: воспитание в человеческом обществе, корнем и непосредственной основной формой которого является семья, ибо на ней прежде всего вырастает союз граждан как семья семей; мало этого, требование наивысшего, идеального сообщества людей как детей одного отца, на что указывают постоянные символы религии, является последним, высшим расширением тех же самых общественных связей, самой естественной, а потому и самой жизненной и жизнеспособной формой которых является и останется всегда семья.

Но это только мысли, «схваченные чувством идеи», отделившиеся от его души и вылившиеся с отпечатком борьбы в высокопоэтическую форму выражения, как будто в вечерний час вам шепчут их на ухо, как тайну. Совершенно иначе обстояло дело, когда те же самые идеи превращались в живую историю. Эта история должна была быть непосредственной историей народной жизни, именно такой, какую он пережил сам в вполне определенной швейцарской обстановке и в условиях, которые соответствовали его времени и окружающей действительности. Таким образом родился роман «Лингард и Гертруда»; это произведение более драматическое, чем этическое, появилось сначала в одном томе и состояло из ста, часто очень коротеньких, сцен. Это была захватывающая деревенская история, какой еще никто не писал до него, и только немногим удалось позже достигнуть такой убедительной правды описания жизни. Но целью его было не художественное исполнение: оно предназначалось исключительно для поучения народа; глубокая сосредоточенность на своем предмете обратила его невольно в поэта. Это поучение мудро прячется в высоконаглядном изображении действительной жизни народа. Так по крайней мере представляется, судя по первому тому; в продолжениях на первый план все больше и больше выступает цель поучения, и все произведение принимает по форме почти вид рассуждения, во вред литературной ценности и на пользу самого дела.

Фабула рассказа коротко следующая: швейцарское село Банналь, находившееся под слабым управлением недавно умершего человека, в особенности же от действий дурного фохта (старосты) Гуммеля, опустилось до крайней степени. Даже лучшим людям села грозила опасность впасть в общее бедственное положение; так было с добродушным каменщиком Лингардом, которого можно было легко провести. Его хорошая жена, Гертруда, набирается храбрости встретить грудью опасность, которую она ясно видит перед собою, откровенно рассказывает все доброму, предусмотрительному молодому помещику Арнеру фон Арнгейму. Одновременно с этим плутни старосты, которые могли свободно процветать под управлением прежнего господина, дошли теперь до такой степени запутанности, что он и сам запутался в них и неудержимо катился вниз. Этим самым дается возможность вернуть село на здоровый путь. Эта простая картина разыгрывается в высшей степени жизненно в целом ряде коротких сцен. Благодаря им нам становится доступной деревенская жизнь во всех ее живых деталях, и мы заглядываем почти в каждую бедную избушку. Деревенский народ показывается нам и в будничном и в праздничном платье, во время работы и за болтовней, дома и на улице, в ресторане и в церкви, в парикмахерской и на сельском сходе. Рядом с ярким светом рисуются глубокие тени – столь полные задушевности, почти трогательные сцены в комнатах Гертруды и Руди перемешиваются в редком контрасте с дьявольскими проделками старосты и гнусностями его великолепно обрисованных сотоварищей. А вот невероятно комичный случай, когда староста в полночь из мести хочет бросить камень в своего господина в глухом лесу, но идущий по той же дороге продавец кур с фонариком наверху своей корзины, как черт, воплотившийся в человека, заставляет объятого ужасом фохта броситься бежать вниз с горы.

Чему же учит нас эта история? По-видимому, повседневным вещам: молиться и работать, быть честным, остерегаться пьянства; управляющим – народа не притеснять и не эксплуатировать, а подданным – не давать себя в обиду, избегая собственных ошибок, которые легко приводят к этому и до некоторой степени оправдывают притеснение и эксплуатацию. Господин (перед нами все еще вполне феодальный режим) должен неустанно заботиться о народе, поддерживать и защищать честную работу, зорко следить за нечестными низшими чиновниками и храбро бороться с темными народными предрассудками. Может быть, все это и не покажется нам новым и особенно глубоким. Но эта часть служит только фундаментом, продолжение идет все значительно глубже. Вторая часть захватывает зло в самой коренной форме. В старосте как будто сочеталась испорченность всего села; исследование его предыдущей жизни, история развития его характера ведут в дебри учения о социальных болезнях, в философию преступления. В это же самое время в своей захватывающей статье «Законодательство и убийство детей» Песталоцци, опираясь на судебные акты, великолепно обработал и другую главу этой серьезной науки. То, что можно найти уже у Платона, что Томас Мор в своей «Утопии» (1516) выразил с не меньшею ясностью, но что только научная криминология нашего времени старается выяснить и строго обосновать в широких размерах, – все это Песталоцци представил в непосредственной наглядности и выразил с потрясающей правдивостью, именно – серьезную вину общества в преступлении. Преступники – это те же люди; в каждом имеются зародыши болезни; каждый может стать преступником, если попадет в положение, которое способствует «развитию в нем злого семени, как из одного единственного колоса может вырасти целая четверть хлеба». И он делает следующий великий вывод, для которого даже у современных криминалистов не хватает достаточной свободы от предрассудков: с преступниками нельзя обращаться иначе, как с людьми. Обращение с ними должно быть направлено исключительно на то, чтобы уничтожить в них самих последствия преступления. Все остальное будет не чем иным, как «жалкой охотой на озверевших людей», которая почти совершенно не достигает своей цели.

Наконец, наше время, считаясь с горькой необходимостью, обратило серьезное внимание на задачу охранительного воспитания как на предупреждение в тех случаях, где есть опасность погрязнуть в преступлениях. При этом опыт не раз приводил к дурным результатам, особенно в воспитательных учреждениях; поэтому интересно отметить еще и теперь, что Песталоцци рекомендует главным образом прибегать не к таким воспитательным учреждениям, а к размещению преступников в деревенские семьи. И теперь делаются такие пробы, часто с большим успехом. Тем не менее общими идеями здесь всего не сделаешь, здесь требуются точное знание и практическая способность обращаться с этим самым тяжелым элементом народа. Нам нужны знающие народ и решившиеся жить с ним мужчины и (этого не следует забывать) женщины. При иных условиях спасение на этом пути невозможно.

Учение о социальных болезнях указывает путь к учению о социальном здоровье, от патологии к гигиене. Только здоровое и прежде всего укрепляющее воспитание народа, основанное на действительно коренных силах жизни, может отнять почву у преступления. Задачу – заложить основание этого непосредственно прогрессивного положительного воспитания – ставит себе в особенности третья часть романа.

«Только обманщики и обманутые не касаются причин, когда речь идет о следствиях», – сказал однажды Песталоцци. Поэтому он в своем романе старается, невзирая ни на что, вскрыть основания, которые с разных сторон объясняют так глубоко проникнувшую испорченность деревенского народа. Как само преступление, так и причины его прежде всего социального происхождения: внезапный переворот хозяйственных основ в жизни народа благодаря неожиданному, быстрому проникновению промышленной работы, промышленного заработка в совершенно неподготовленное и невооруженное для этой борьбы деревенское население – вот что было решающей причиной. В спокойном, равномерно длящемся состоянии, особенно при исключительной или преимущественной сельской работе, замечается также постоянное развитие очень простого, но соответствующего хозяйственному положению сельского населения и достаточного образования. Лишь великий, только что объявившийся тогда общий переворот в хозяйстве от хлебопашества к промышленности, – эта «революция в вопросах пропитания», как его удачно назвал однажды Песталоцци, – привел к тяжелому кризису и в воспитании рабочего народа. И вот он призывает на помощь все силы – законодательство, администрацию, правосудие, светское и духовное воспитание, которые должны взяться за это дело, чтобы точно координированными мерами создать новую почву для воспитания народа. Все хозяйственные установления должны быть основательно взвешены: необходим строгий контроль выручки и потребления, проникающий даже в отдельные хозяйства; соответствующие этому гражданское управление, гражданское и уголовное законодательство, порядок общей дисциплины и нравов, религия. Все это для него только составные части «более высокой полиции» (т. е. политики, дипломатии), которые в своей единой общей связи должны быть направлены к одной и той же конечной цели, – воспитать в человеке человека, обратить дикое существо в разумное, при этом всегда принимать во внимание великий переворот, который вызвала промышленность во всех условиях жизни. Переворот этот сказался тогда, правда, едва заметно, но потом проявил свое беспримерно сильное и решающее влияние на всю жизнь не только одного или нескольких народов, но и на жизнь всего человечества.

В этом заключается великое открытие Песталоцци; мы резюмируем его коротким лозунгом – «социальная, педагогика». Делали попытки умалить значение этого факта, говоря, что все это само собой разумеется и, в сущности, всегда принималось во внимание, что воспитывает только общество, а воспитание только обосновывает общество. Конечно, это верно, но верно также и то, что в настоящее время нет правильного здорового отношения между воспитанием и обществом, а значит, и социальная педагогика со всей строгостью ее требований в том виде, как мы познакомились с ней по Песталоцци, не осуществлена, а должна быть еще создана. Таким образом, этот лозунг действительно на месте.

Важно прежде всего то, что воспитание народа не является изолированной задачей, а оно должно вступить в связь с целым народной жизни. Ведь оно должно воспитывать для жизни и вместе с тем само это воспитание органически входит в общую жизнь народа. Следовательно, ни один из факторов, обосновывающих вообще народную жизнь в обществе, не может пройти бесследно для задачи народного образования. Необходимо при этом подчеркнуть особенно то, что Песталоцци неустанно требует прежде всего собственного участия народа в выполнении задач народного воспитания. Так по крайней мере гласят его незабвенные слова: «Выглядит так, как будто люди не должны заботиться о своих собратьях; вся природа и вся история взывает к человеческому роду: каждый должен заботиться о себе сам, никто не позаботится о нем и никто не может о нем заботиться, и самое лучшее, что можно сделать для человека, – научить его делать это самому».

Восстановление семьи, разрушение которой неупорядоченной фабричной работой отмечалось неоднократно уже тогда, а вместе с этим и семейное воспитание – это первое, непременное условие для всего дальнейшего развития, так как неуловимые корни общества вообще находятся в маленьком сообществе – семье. Для того же, чтобы поддержать ее или восстановить, необходимо, чтобы отдельные семьи обоюдно поддерживали друг друга. Гертруда, жена бедного каменщика, проявляет участливое отношение к судьбе хозяйства своего еще более бедного и подавляемого нуждой соседа Руди. Затем Песталоцци заставляет всех более разумных и нетронутых еще пороком мужчин и женщин в деревне соединиться вместе для общего совета и дела. В особенности забота о школе становится общим делом всего села; она с тем большим правом может стоять в центре общественного интереса, что профессиональное образование, которое до сих пор было домашним делом (речь идет о примитивной форме домашней промышленности, именно о прядильной, а также садовых и полевых работах), переносится непосредственно в школу. Даже Гертруда, которая уже дома обучала одновременно с собственными детьми соседских детей прясть, работает теперь также в школе и подготовляет подходящие силы для преподавания этого труда детям. В школу вводятся также начальные элементы ремесел, а школьники, в свою очередь, обучаются быть садовниками, часовщиками, а также другим ремеслам, чтобы они могли в этих областях изучить и испробовать свои способности и свою пригодность к данной профессии. Так как новый учитель думает, что «его работа заключается не больше не меньше как в воспитании детей, то все, чего требует их полное воспитание, – все это лежит в кругу его профессии». Поэтому, кроме школьных занятий, он посвящает детям много времени для бесед, говорит с ними об их профессии и их обстоятельствах, излагает им короткую историю деревни с очень полезными практическими советами; конечно, это есть главным образом история хозяйства. Через детей он приобретает и доверие родителей, а вместе с тем и верное воздействие на всю деревню.

Песталоцци хотел своими произведениями непосредственно служить народному воспитанию. Первому томику его романа посчастливилось, и он был прочитан в широких кругах народа. Тогда он попробовал сделать его еще более полезным, переработав книгу «Христоф и Эльфа», как Кампэ переработал Робинзона, в своего рода народный учебник. Предполагалось при этом, что деревенская семья с детьми, работниками, служанками и соседями каждый вечер прочитывает из нее одну главу и все совместно обсуждают ее. Но опыт этот не удался, а также еженедельник «Швейцарский листок», который он издавал целый год и писал там почти один, не нашел подходящей почвы, хотя в нем появлялись необыкновенно удачные вещи. Деревенский народ был еще слишком неразвит, чтобы даже своеобразно народный способ изложения Песталоцци оказался доступен его пониманию. Иногда он, правда, брал не тот тон, и тут пришлось многому учиться из опыта. И наконец, ведь само писание было совсем не то, чего он, собственно, хотел, а неудавшаяся попытка основать учреждение для бедных на долгое время лишила его возможности работать непосредственно в народе и вместе с ним в деле его воспитания.

Но мы должны несколько глубже вникнуть в идеи Песталоцци. Они рассчитаны исключительно на его время. Это время было временем феодального управления в определенной стадии – правда, приблизительно в стадии увядания; с другой стороны, промышленность того времени находилась, как уже указано, в самой зачаточной форме – в виде очень неразвитой сельской домашней промышленности. Тем не менее Песталоцци рассматривает вопросы с такой глубиной, что доходит до фундаментов, которые остаются в силе не только для настоящего времени, но и для всего обозримого будущего.

Короче говоря, все это можно свести к трем главным основным требованиям: 1) энергичное участие самого народам более высоком общем образовании; 2) непосредственное, близкое отношение к производительной работе и вместе с этим к хозяйственным основам человеческого существования как природной почве, на которой должно разрастись все остальное; 3) при всем том строжайшее подчинение профессионального, а также светского образования общему гуманитарному образованию, хозяйственная работа, равно как и политический порядок, существуют для человека, а не человек для них.

Социальное направление задачи воспитания доведено у Песталоцци иногда почти до крайности. Воспитание человека, говорит он в одном месте, есть не что иное, как «отделка отдельных звеньев большой цепи, которые соединяются вместе и связывают собой все человечество в одно целое, и ошибки в воспитании и обучении человека состоят большею частью в том, что отдельные звенья как бы отрываются от цепи и над ними производятся искусственные опыты так, как будто они существуют сами по себе, а не составляют кольца одной цепи», между тем как все дело заключается в том, чтобы «сделать достаточно сильными и подвижными отдельные звенья, не ослабляя их, и присоединить их к ближайшим, а также подготовить их к повседневному взмаху всей цепи и ко всем ее изгибам». В этих словах не выражена, конечно, в достаточной степени независимая, индивидуальная ценность человеческого образования. Не индивид существует ради общества, как это может показаться на основании этих слов; но нельзя сказать и обратного, так как индивиды существуют вообще только в обществе, как и общество – только в познании и воле индивидов. К совершенному образованию индивида принадлежит здоровое отношение к обществу, как и для истинного общества нужно полное свободное образование всех индивидов. Таким образом, не следует представлять себе отношения индивида и общества, как отношения двух враждебных лагерей, – в идеале, по крайней мере, их отношение должно необходимо принимать форму строгой согласованности. Правда, это уравновешенное отношение индивидуальной личности к обществу оказывается труднодостижимым и его трудно сохранить, и колебания в ту или другую сторону объясняют, почему то в обществе видели врага индивидуальной личности, то индивидуальность оказывалась врагом общества. Песталоцци не оставляет никакого сомнения в том, чего он требует для индивида, но только в обществе, а не отдельно от него, – полной самостоятельности, чистого и совершенного удовлетворения его человеческих потребностей. Он не задается целью сделать людей более государственными, а, наоборот, стремится к очеловечению государства, которое только тогда и возможно, когда общественные отношения между людьми принимают здоровую форму.

«Лингард и Гертруда» предполагает, как уже было замечено, феодальный строй. Во второй, сокращенной, переработке, которая появилась во время революции, автор настойчиво апеллирует к князьям и дворянству: вспомнить о своих обязанностях по отношению к порученному их покровительству народу и серьезно приняться за выполнение этих обязанностей, к чему лучшие из них, по-видимому, выражают некоторую готовность. К этому прибавляется серьезное предостережение: если они и теперь, когда дело дошло до такой крайности, не поймут своих обязанностей и не будут постоянно исполнять их, то они не должны удивляться, если история пройдет мимо них.

Во Французской революции она уже сделала это. Песталоцци одним из первых в своей среде твердо познал совершеннейшее распадение феодализма, внутреннюю необходимость этого разложения, а вместе с тем и права демократии. Но он не впадает в ошибку видеть спасение в одном только политическом освобождении. Был ли вообще в состоянии пренебрегаемый столетиями народ взять на свои плечи невероятно трудную работу, которая так внезапно выпала на его долю? Песталоцци тотчас же приходит к выводу (который, между прочим, сделали и лучшие из духовных вождей революции): свобода и равенство остаются не чем иным, как мертвыми фразами, до тех пор, пока для всего народа, до последнего человека, не будут найдены средства и пути его воспитания, которое одно только и может дать возможность по-человечески пользоваться добытыми правами. Гримаса революции его никогда не пугала: он определенно указывал на то, что анархия многих явилась только неизбежным следствием анархии немногих и что судорожные подергивания революции в Париже – это следствия того же состояния, которое осталось позади, а не того, в которое люди еще не вступили и только намеревались вступить; поэтому все эти факты не могли служить доводом против того, чего они хотели. Но Песталоцци энергично предостерегает от того, чтобы люди теперь в массе не совершали тех ошибок, которые с полным основанием ставили в упрек прежним господам. Он неустанно указывает на необходимость исследования хозяйственных и педагогических основ государства. Вопросы гражданского управления важны для него, конечно, тоже, и он решительно становится на точку зрения демократических требований, но в то же время подчеркивает, что от одной перемены в политике нельзя ожидать спасения. Он взывает к народу: «Ты должен сам, позаботиться о своем, благополучии. Самое лучшее, что могут дать тебе твои регенты (тогда в Швейцарии наступил уже демократический строй), – это хорошее управление, которое хотя и отличается от плохого, как хорошая пашня от плохой, но как на плохой, так и на хорошей пашне ничто не вырастает благодаря одной только пашне, а успех обеспечивается работой и семенами, которые ты употребляешь». Все дело сводится к «внутреннему возвышению нашей нравственности и гражданской силы». «Стыдно говорить о свободе людей в стране, где ничего не делается для того, чтобы поднять низший народ до уровня человеческого достоинства теми именно средствами, которыми только и можно сделать это, где, наоборот, прилагают все усилия к тому, чтобы сохранить неразумие детей и детей детей, чтобы строить на нем промышленные предприятия и получать из него выгоду». Свободное управление призвано, во всяком случае, положить основание именно этому внутреннему совершенствованию народа; поэтому Песталоцци решительно, более того, с воодушевлением выступает на защиту его и ради него стоит даже за присоединение к Франции, которая «при всех человеческих слабостях ставит в своей возвышенной борьбе конечной целью всегда благо человечества, а своим паролем – права человечества». Само собой разумеется, что он стоит за свободу ремесел, за уничтожение налога в виде десятой части и всех господских податей и налогов. Далеко опередив свое время, он требует даже прогрессивного налога и освобождения от него людей с минимальными средствами, нормированными очень высоко, но именно в этом и обнаруживается, что он не хочет понимать экономическую свободу в смысле безграничной свободы эксплуатации со стороны капитала. Он, наоборот, в «Лингарде и Гертруде» довольно резко выступает в защиту государственного социализма. Экономическая жизнь народа ни в каком случае не должна быть предоставлена самой себе, хотя право собственности должно с определенными ограничениями остаться. Но пользование собственностью со стороны каждого должно находиться под строгим контролем; кто разрушает свое владение, тот лишается права свободно распоряжаться им, потому что для государства далеко не безразлично, когда хозяйства приходят в упадок. Оно не может предоставить случаю, чтобы «купец», который в настоящее время называется капиталистом, носил теперь в своем портфеле источник пропитания народа, как прежде дворянин – в своем сапоге, и чтобы он обыкновенно так же мало пользовался имеющейся у него возможностью влиять на состояние народа, как прежде дворяне – своим правом («Sp?rens»), Песталоцци настаивает на том, чтобы государство требовало от работодателей точного отчета о числе их рабочих, об их заработке и применении, какое дается этой выручке, чтобы государство приняло меры для охранения рабочих от эксплуатации со стороны работодателей и создало бы для них возможность соответствующего их человеческому достоинству существования. Он ясно видит колоссальную силу, которую дает собственнику обладание землей и ее сокровищами над несобственником, и при случае касается также вопроса о возможности общей собственности земли и общего использования ее продуктов (правда, не делая из этого принципиального требования).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.