Книга третья
Книга третья
Новая борьба. – По смерти Будды, еще в продолжение целых столетий показывали в пещере его тень, – огромную, ужасную тень. Умерло божество, но, пока существует род человеческий, может быть, целые тысячелетия будут существовать пещеры, в которых будут показывать его тень. И мы должны еще будем побеждать эту тень!
Поостережемся. – Поостережемся думать, что мир представляет из себя нечто живое. Как далеко он простирается? Откуда он может питаться? Как может он расти и размножаться? Мы только случайно знаем, что такое органическое: можем ли мы нечто крайне отвлеченное, позднейшее, редкое, случайное, и такое явление, которое встречаем только на земле, принимать за существенное, всеобщее, вечное, как делают те, кто называет вселенную организмом? Я не могу допустить такого сравнения. Остережемся также верить, будто вселенная – машина; ведь она не построена для одной цели и словом «машина» мы оказываем ей слишком высокую честь. Не будем предполагать везде и во всем что-то столь же оформленное, как круговые движения ближайших к нам звезд; уже один только взгляд на Млечный Путь внушает сомнение, не существует ли там множество нестройных и противоречивых движений, звезд с вечным прямолинейным движением и т. п. Астральный порядок, в котором мы живем, представляет только исключение? этот порядок и известная продолжительность, им обусловленная, сделали в свою очередь возможным исключение из исключений: образование органического. Общий характер мира, напротив, – вечный хаос, не в смысле отсутствия необходимости, а в смысле отсутствия порядка, расчленения, формы, красоты, мудрости и всего, что выражается эстетическими представлениями человечества. С точки зрения разума, наше беспорядочное и неудачное метание из стороны в сторону является правилом, и вся эта игра вечно повторяет свой напев, который никогда не будет мелодией, – да и самое выражение «неудачное метание» – это только попытка очеловечить явление, и попытка эта заключает в себе известное порицание. Но как же мы можем хвалить или порицать вселенную?! Не будем же считать ее безумной и неразумной или приписывать ей каких-нибудь противоположных этим свойств: она не обладает ни совершенством, ни красотой, ни возвышенностью, да прежде всего и не хочет этого, она вовсе не стремится подражать людям! К ней совсем не подходят наши эстетические и моральные представления. В ней нет и стремления к самосохранению и вообще каких бы то ни было стремлений; она не знает никаких законов. Не будем же утверждать, что в природе существуют законы. Существуют только необходимости: нет никого, кто повелевает, кто повинуется, кто преступает законы. Если вы знаете, что не существует цели, то знаете также, что не существует и случайности: только в мире целесообразности слово «случайность» имеет смысл. Остережемся говорить, что смерть противоположна жизни. Живое – это только особый вид мертвого и очень резкий вид. – Не будем думать, что мир создает вечно новое. Не существует вечно продолжающихся субстанций: материя это такое же заблуждение, как бог элеатов. Когда же мы перестанем быть столь предусмотрительными и навязывать свое покровительство?! Когда перестанут омрачать нас эти тени богов? Когда освободим мы природу от них? Когда может начаться сближение нас, людей, с чистой, вновь открытой, вновь освобожденной природой?!
Происхождение познания. – Интеллект в продолжение огромного промежутка времени ничего не производил, кроме заблуждений, из которых иные оказались полезными для человека и способствовали сохранению его рода: кто опирался на них или получил их по наследству, тому с большим счастьем удавалась его борьба за себя и за свое потомство. Такие заблуждения переходили из рода в род, наконец, сделались основными и родовыми человеческими признаками; таковы, например, следующие заблуждения: некоторые предметы существуют в продолжение длинного периода времени; есть вещи, похожие друг на друга; вообще, существуют предметы, вещества, тела; вещь такова, какой она нам кажется; наша воля свободна; то, что хорошо для меня, – хорошо и само по себе. Очень поздно впервые явились люди, отрицающие и сомневающиеся в этих положениях; очень поздно впервые выступила истина, как самая слабая форма познания. Казалось, что с ней нельзя жить, наш организм был устроен вразрез с ее требованиями; все его высшие функции, выводы рассудка и все виды ощущений действовали с этими исстари вкоренившимися основными заблуждениями. Более того: эти положения в области познания стали нормами, которые прилагались для оценки «истинного» и «ложного» – даже в самых отвлеченных областях чистой логики. Поэтому сила познания заключалась не в степени его приближения к истине, а в его почтенном возрасте, в его закоренелости, в его характере, как жизненном условии. Где жизнь и знание оказывались в противоречии, там никогда не происходило серьезной борьбы; там отрицание и сомнение считались безумием. Такие исключительные мыслители, как элеаты, которые тем не менее выдвигали и придерживались противоречий, вытекавших из естественных заблуждений, верили в возможность подобной противоположности. Мудреца они считали человеком, отличавшимся неизменными, безличными, универсальными взглядами: он должен быть единым и обнимать все, обладать особенной способностью к тому извращенному познанию: они верили, что их познание в то же время является принципом жизни. Но, чтобы иметь право утверждать все это, они должны были заблуждаться относительно того положения, которое они сами занимали: они вынуждены были выдумать какое-то безличное состояние, нечто длящееся, но лишенное способности к каким бы то ни было изменениям; им приходилось неправильно оценивать сущность познающего, ложно определять силу того стремления, которое сказывается в процессе познания, и считать вообще разум совершенно свободной, самовозникающей деятельностью. Когда правдивость и скептицизм достигли в своем развитии более тонких форм, то существование подобных людей стало невозможным; их жизнь и суждения являлись как бы независимыми от первоначальных стремлений и основных ошибок всякого ощущающего бытия. – Более тонкие формы правдивости и скептицизма возникали повсюду, где находили себе приложение два противоположных взгляда на жизнь, ибо оба они примирялись с основными ошибками всюду, где борьба протекала с большею или меньшею степенью пользы для жизни; где новые положения, не принося пользы жизни, не вредили ей; где они оказывались проявлением известной игривости нашего интеллекта и были такими же невинными и счастливыми, как и всякая игра. Человеческий мозг постепенно наполнялся такими суждениями и убеждениями; в этом клубке поднималась сумятица, борьба и возникала страсть к власти. Не только польза и удовольствие, но и всякого рода стремления принимали участие в борьбе за «истину»; интеллектуальная борьба становилась делом, призванием, долгом, достоинством: – познавать и стремиться к истине обращалось, наконец, в такую же потребность, как и другие потребности. Отсюда не только вера и убеждение, но и доказательство, отрицание, недоверие, противоречие становились силой; все «дурные» инстинкты были подчинены дознанию, поставлены в служебное отношение к нему и приобрели блеск дозволенного, почтенного, полезного и под конец вид и невинность блага. Познание стало неотъемлемой частью жизни и, как сама жизнь, постоянно возрастающей силой; но вот, наконец, познание и первичные, основные заблуждения столкнулись друг с другом; и та, и другая сторона были проявлением самой жизни, обе были силой и укрывались в одном и том же человеке. Мыслитель – вот теперь то существо, в котором стремление к истине и жизненные заблуждения дали свою первую битву, после того, как стремление к истине также доказало свою жизнеспособность. По сравнению с той важностью, которую представляет эта борьба, все остальное является безразличным: вопрос о жизни здесь ставится ребром, и делается впервые попытка ответить на этот вопрос путем опыта. Насколько истина может быть воплощена в жизни? – вот вопрос, вот на что должен ответить опыт.
Происхождение логичного мышления. Откуда появилась логика в человеческой мысли? Конечно, из явлений, лишенных логики, которые вначале безгранично царствовали. Но люди, приходившие к иным заключениям, чем те, которыми мы располагаем, погибали даже в том случае, когда истина была скорее на их стороне! Кто, напр., не умел достаточно часто подмечать «равенство» в различных родах пищи или среди враждебных ему животных, кто таким образом обобщал слишком медленно, был слишком осторожен в своих обобщениях, у того было меньше шансов выжить против других людей, которые при всяком сходстве заключали о равенстве предметов. Но непреодолимая склонность рассматривать сходное, как нечто равное, является склонностью нелогичною, – ибо в действительности равных предметов не существует, – но она ведь создала все основные положения логики. Так же дело обстоит и с понятием субстанции, которое так необходимо для логики, ибо нет ничего такого, что в действительности соответствовало бы этому понятию; люди, выработавшие это понятие, должны были в продолжение долгого времени не замечать, не находить перемен в предметах; и люди, не умевшие точно наблюдать в этом отношении окружавший их мир, имели преимущество перед теми, которым каждый предмет и каждое явление представляется «текучим». В сущности всюду, где мы встречаем высокую степень предусмотрительности в заключениях, склонность к скептицизму, жизни грозит большая опасность. Ни одно живое существо не могло бы поддержать своего существования, если бы не проявляло чрезвычайной силы: если бы люди не любили лучше поддакивать, чем высказывать свое мнение, лучше ошибаться и фантазировать, чем выжидать, лучше соглашаться, чем отрицать. Процесс логического мышления и заключения в нашем мозгу соответствует в настоящее время движению и борьбе известных стремлений, из которых каждое, будучи взятым в отдельности, само по себе, является нелогичным и несправедливым; мы узнаем обыкновенно только о результате этой борьбы: так быстро и так скрыто происходит в нас теперь работа этого древнего механизма.
Причина и действие. – Не «уменье объяснить», а «уменье изобразить» – вот что отделяет нас от более древних ступеней познания и науки. Мы изображаем лучше, но объясняем так же мало, как и раньше. Мы открыли многократную последовательность там, где наивный человек и исследователь более древних культур видел только двойственность, или, как говорят, «причину» и «действие»; мы усовершенствовали изображение существующего, но не поднялись выше этого изображения и не знаем, что кроется за ним. Ряд «причин» во всяком случае является перед нами гораздо полнее; мы делаем заключение: сначала должны быть такие-то явления, а за ними, хотя и иные, но определенные, но таким путем мы все-таки ничего не объясняем. Качественная сторона, например, всякого химического явления, и до и после представляется нам «чудом», точно так же и всякое движение; никто не «объяснил» толчка. Да и как мы могли бы объяснить? Мы оперируем с предметами, которых не существует, с линиями, плоскостями, телами, атомами, делимыми промежутками времени, делимыми частями пространства, – каким образом возможно здесь объяснение, если мы все наперед сводим к изображению, к нашему изображению?! Довольно того, если мы смотрим на науку, как на возможно точное уподобление себе вещей, мы научаемся все лучше изображать самих себя, изображая вещи и их взаимную последовательность. Причина и действие – это такая двойственность, которой, вероятно, не существует, в действительности перед нами continuum, часть которого мы изолируем; точно так мы всегда представляем себе движение с помощью изолированных точек, следовательно, мы собственно не видим, но только заключаем. Тот факт, что многие процессы возникают с чрезвычайной быстротой, вводит нас в заблуждение, но внезапность эта – только кажущееся для нас явление. В этот момент может совершаться бесчисленное количество событий, минующих нас. Интеллект, который будет видеть в причине и действии непрерывность (ein continuum), а не произвольно раздробленные, отдельные события, который поймет течение событий, – откажется от понятий причины и действия и отвергнет всякую причинность.
К учению о ядах. – Как много надо условий для того, чтобы возникла научная мысль: и все эти необходимые силы должны быть порознь открыты, развиты и воспитаны! Но пока они были изолированы, каждая из них производила очень часто совершенно иное действие, чем теперь, когда они в научном мышлении взаимно ограничивают и сдерживают друг друга: – они действовали, как отрава: таковы, например, потребность сомнения, потребность отрицания, потребность соединения, потребность разделения. Многие гекатомбы людей были принесены в жертву, пока люди научились понимать эти силы одну подле другой и чувствовать их вместе, как функции одной организующей силы в одном человеке! И как мало способны мы и теперь присоединить к научному мышлению еще и искусственные силы, и практическую мудрость жизни, чтобы образовать высшую органическую систему, при которой ученый, врач, художник и законодатель, какими мы знаем их теперь, показались бы нам жалкими остатками старины!
Объем морали. – Мы создаем новый образ, который мы видим с помощью всего нашего старого опыта, поскольку это позволяет наша искренность и правдивость. Даже в сфере чувственных восприятий мы имеем дело только с моральными пережитками.
Четыре заблуждения. – Человек воспитан своими заблуждениями: во-первых, он видел себя всегда только отчасти; во-вторых, приписывал себе несуществующие качества; в-третьих – чувствовал себя в ложном положении относительно животных и природы; в-четвертых, он всегда искал себе новых заповедей; таким образом то одно, то другое человеческое стремление и состояние ставилось на первом месте и облагораживалось под влиянием такой оценки. Исключите влияние этих четырех заблуждений, и тогда потеряют смысл и гуманность, человечность, и «человеческое достоинство».
Происхождение морали. – Где мы встречаемся с моралью, там находим расценку и распределение по рангам человеческих стремлений и поведения. Эти расценки и распределение и служат всегда выражением потребностей толпы и массы: что им полезно, то служит и высшим мерилом достоинства всех индивидуумов. С помощью морали личность превращается в функцию толпы и, как функция, оценивает свое значение. Так как условия сохранения одного общества отличны от условий другого, то существует и много различных моралей; ввиду того, что толпе и массе, государствам и обществам предстоит пережить существенные изменения, то можно предвидеть, что явится еще много новых систем морали.
Совесть толпы. – В продолжительные и отдаленные эпохи жизни человечества существовала совершенно другая совесть, чем в настоящее время. Теперь человек чувствует себя ответственным за то, чего он хочет и что делает и в самом себе находит судью: все наши правоведы исходят из этого чувства собственного достоинства и удовольствия, как будто бы здесь кроется источник права. Но очень долгое время для человечества ничего не было более ужасного, как чувствовать себя одиноким. Быть одному, чувствовать себя одним, не повиноваться и не управлять, быть индивидуумом – это считалось не удовольствием, а наказанием. Свободу мысли находили неудобством. В то время, как мы в законе и дисциплине чувствуем принуждение и стеснение, тогда эгоизм считался уголовным преступлением, настоящим бедствием. Быть самим собой, прилагать к себе свой собственный масштаб и оценку – это было недопустимо. Подобные наклонности казались безумием: быть одному – значило привлечь на свою голову всякие ужасы и несчастья. «Свободное хотение» указывало непосредственно на злую совесть: чем меньше свободы, чем больше говорил в поведении стадный инстинкт, а не личное чувство, тем нравственнее считал себя человек. Все, что вредило толпе, – безразлично, хотел или нет этого индивидуум, – вызывало в нем упреки совести, еще более в его ближнем и во всей толпе! – На таких-то взглядах мы по преимуществу и воспитывались.
Симпатия. – Разве мы будем считать добродетельной какую-нибудь клетку за то, что она приняла на себя функции более сильной клетки? Она должна это делать. Будет ли злом, если более сильная ассимилирует ее? Она также должна это сделать; иными словами, это для нее необходимо, так как она стремится к наиболее полному восстановлению и возрождению. Поэтому в сочувствии нужно различать: стремление подчинить и стремление подчиниться, смотря по тому, сильный или слабый обнаруживает сочувствие. У сильного, который стремится подчинить себе что-нибудь, вы найдете всегда вместе радость и страстное желание; у слабого, который мог бы сделаться чьей-либо функцией, – радость и желание стать предметом стремлений для кого-нибудь. – Сострадание относится к первой комбинации; оно представляет собой то приятное движение души, которое человек испытывает, когда у него проявляется, при виде слабейшего, желание усвоения. Нужно заметить только, что «сильный» и «слабый» – понятия относительные.
Нет альтруизма! – У многих людей я вижу сильнейшее стремление и удовольствие сделаться чьей-нибудь функцией; они обладают тончайшим чутьем и проникают всюду, где только могут стать функцией. Таковы те женщины, которые превращаются в функцию мужчины, наименее в нем развитую, и таким путем становятся его кошельком, его политикой, его средством общения. Эти существа чувствуют себя всего лучше, если им удается внедриться в чужой организм; если они терпят в этом неудачу, они становятся злыми, раздраженными и поедают самих себя.
Здоровье души. – Любимая моральная формула врачей (родоначальник ее Аристон Хиосский) – «добродетель – здоровье души», должна быть, раз только хотят с успехом ее применять, изменена, по крайней мере, следующим образом: «твоя добродетель – здоровье твоей души». Здоровье само по себе не существует, и все попытки определить подобную вещь приводили к печальному концу. Чтобы определить, что собственно значит для твоего тела здоровье, нужно иметь в виду твою цель, твои горизонты, твои силы, твои стремления, твои заблуждения и, конечно, идеалы и мечты твоей души. Таким образом, существуют бесчисленные здоровья тела; и чем больше оказывается возможным выделяться величинам отдельным и несравнимым друг с другом, чем более забывается догма о «равенстве людей», тем более скрывается от наших медиков и понятие о нормальном течении болезни. Вот тут-то впервые было бы своевременно подумать о здоровье и болезни души и обосновать добродетель каждого на его здоровье, которое для одного может оказаться тем, что для другого будет прямой противоположностью. Наконец, остается еще открытым важный вопрос: можем ли мы обойтись без болезни, для самого развития нашей добродетели? – Может быть, для нашей жажды знания и самопознания столь же необходима больная душа, как и здоровая: короче говоря, исключительное желание здоровья не есть ли предубеждение, трусость и, может быть, нечто вроде утонченного варварства и отсталости?
Жизнь – не аргумент. – Мы создали себе мир, в котором живем, – при помощи тел, линий, плоскостей, причин и действий, движения и покоя, формы и содержания: без этих звеньев нашей веры никто бы не мог жить! Но ведь все это нисколько не говорит в пользу их. Жизнь – не аргумент; в условиях жизни могут быть и заблуждения.
Моральный скептицизм в христианстве. – Христианство также сыграло значительную роль в просвещении: оно самым убедительным и действительным образом учило моральному скептицизму, обвиняя и обличая с неустанным терпением и утонченностью; оно отрицало в каждом отдельном человеке веру в свои «доблести»; оно стерло с лица земли те высокие добродетели, которыми была богата древность, тех популярных людей, которые с верой в свое совершенство умели соединять достоинство борца арены. Когда мы теперь, воспитанные в этой христианской школе скептицизма, читаем моральные книги древних, например, Сенеки и Эпиктета, мы чувствуем забавное превосходство, тайное понимание и проницательность; мы переживаем то же чувство, которое испытывает взрослый, когда перед ним говорит ребенок, или когда Ларошфуко слушал какую-нибудь юную, прекрасную энтузиастку: мы лучше знаем, что такое добродетель! В конце концов мы переносим этот же самый скептицизм и на все религиозные состояния и события: грех, раскаяние, милость, святость и делаем это с таким успехом, что и при чтении всех христианских книг переживаем то же самое чувство тонкого превосходства и понимания: – и религиозное чувство мы понимаем лучше! Да и пора хорошо его знать и описать, потому что умерли достоинства старой веры: – сохраним, по крайней мере, для знания их изображение и их тип!
Знание нельзя считать только средством. – И без этой новой страсти – я разумею страсть к знанию – наука шла бы вперед: до сих пор наука без нее росла и крепла. Добрая вера в науку, благоприятное для нее предубеждение, господствующее теперь в наших государствах (раньше тоже и в церкви), основываются в сущности на том, что чистая страсть к знанию редко обнаруживалась, и в науке видели не страстную потребность, а известное состояние и «обычай» (ethos). Да, часто бывает достаточно уже одной amour plaisir знания (любознательности), довольно amour vanitu, привычки к нему, с задней мыслью о почете и хлебе, для многих достаточно даже, если они не знают, что делать с собой на досуге, а потому читают, собирают, приводят в порядок, наблюдают, передают дальше; потребность их в науке вызывается желанием спастись от ничегонеделанья. Папа Лев X воспел однажды хвалу науке: он назвал ее лучшим украшением и величайшей гордостью нашей жизни, благородным занятием в счастье и несчастье: «Без нее, – сказал он под конец, – все человеческие предприятия не имели бы твердой опоры, – даже и с ней остается еще достаточно много изменчивого и неясного!» Но этот скромный скептик – папа, как и многие другие церковные хвалители науки, не сказал своего последнего слова о ней. Можно ли видеть из его слов, – а это важно относительно такого поклонника искусств, – чтобы он ставил науку выше искусства? Наконец, в силу простой деликатности, он не говорит здесь о том, что ставит выше всякой науки, – об «истине, даваемой откровением» и о «вечном спасении души», – что для него украшение, гордость, поддержание и сохранение жизни! «Наука есть нечто второстепенное, не последнее и безусловное, она не может быть предметом страсти», – такой приговор скрывался в душе Льва X: и это единственно христианский приговор над наукой! В древности ее значение и признание умалялись по той причине, что даже самая пылкая юность выше всего ставила стремление к добродетели и только тогда считали возможным дать высшую похвалу знанию, если оно являлось лучшим средством для добродетели. Если же знание стремится выйти из роли простого средства, то подобное явление оказывается в истории новшеством.
На горизонте бесконечности. – Мы покинули берег и взошли на корабль! Мостки пройдены, – еще немного, берег остался позади! Теперь вперед, мой челн! Океан пред тобой: он, правда, не всегда бурлив и порой спокойно блестит, как шелк и золото, и грезы о счастье. Но настанет время и ты узнаешь, что он бесконечен и что ничего нет более ужасного, как бесконечность. Горе бедной птичке, которая чувствовала себя свободной, а теперь ударилась о стенку этой клетки! Горе тебе, если ты затоскуешь о родной земле, где как будто больше было свободы, – и нет теперь «земли»!
Безумец. – Не приходилось ли вам слышать о том безумце, который в светлое утро зажег фонарь, вышел на площадь и неумолчно кричал: «Я ищу божество! Я ищу божество!» – Там было много таких, которые не верят в Бога, и они издевались над ним. Не потерялся ли он? говорил один. Не заплутался ли он, как ребенок? говорил другой. Не спрятаться ли он хочет? Не нас ли он боится? Не на корабле ли он плывет? не странствует ли? – так кричали они и смеялись между собой. Безумец проник в середину их и пронизывал их своим взглядом. «Где божество? – кричал он, – я скажу вам это! Мы убили его, – вы и я! Мы все его убийцы! Но как мы это сделали? Как могли мы поглотить море? Кто дал нам губку, чтобы стереть весь горизонт? Что мы сделали, оторвавши эту землю от ее солнца? Куда она идет теперь? Куда идем мы сами? Прочь от всех солнц? Разве мы не спотыкаемся постоянно? И назад, и в стороны, и вперед, по всем направлениям? Существуют ли еще верх и низ? Не блуждаем ли мы по бесконечному небытию? Не повеяло ли на нас пустотой? Разве не стало холоднее? Разве ночь не надвигается все темнее и темнее? Разве не приходится нам днем зажигать огонь? Разве еще не долетает до нас звук работы могильщиков, зарывающих божество? Разве не чувствуем мы божественного тления? Ведь и боги истлевают!
Бог убит! Бог мертв! И мы его убийцы! Чем же мы утешаемся, убийцы из убийц? Самое святое и великое, чем только обладал мир, погибло под нашими ножами, – кто смоет с нас эту кровь? Какая вода может очистить нас? Какое раскаяние, какие священные игры мы можем придумать? Разве важность этого деяния не слишком велика для нас? Чтобы стать достойными его, не должны ли мы сами сделаться богами? Еще не было никогда более великого деяния, – и кто родится после нас, будет принадлежать за такое деяние к высшей истории, чем вся, бывшая до сих пор!» – Тут умолк безумный и вновь взглянул на слушателей: они тоже молчали и с удивлением глядели на него. Наконец бросил он свой светильник на землю, так что тот разбился на части и погас. «Я явился слишком рано, – сказал он, – еще не настало время для меня. Это ужасное деяние еще на пути, оно еще не достигло людского слуха. Для молнии и грома нужно время, для света звезд нужно время; для деяний тоже нужно время, для того, чтобы их могли заметить и услышать, после того, как они совершены. Это деяние еще дальше от людей, чем самые далекие звезды, – и однако они совершили его!» – Рассказывают еще, что этот безумец в тот же самый день пробрался в различные храмы и пел там свой вечный Reguiem Богу (Requiem acternam Deo). Когда его выводили и заставляли говорить, он повторял только одно: «Что такое эти храмы, как не могилы и надгробные памятники божества?»
Мистические толкования. – Мистические толкования считаются глубокими; они, правда, не поверхностны.
Последствия древней религиозности. – Всякий не мыслящий человек полагает, что воля – вот единственно активный элемент жизни; хотеть – это нечто простое, данное, непроизводное, само по себе понятное. Он убежден, если что-либо делает, напр., производит удар, – что это он ударяет и что ударил он потому, что хотел ударить. Он совершенно не замечает проблемы, заключающейся здесь, для него достаточно чувствовать волю, для того, чтобы не только признать причину и действие, но и поверить, что он понимает их взаимное отношение. Он не знает ничего ни о механизме совершающегося, ни о стократно неуловимой работе, которая должна произойти, чтобы совершился удар, ни о полной неспособности воли самой по себе совершить хотя бы ничтожнейшую часть этой работы. Воля для него – магически действующая сила: вера в эту волю, как причину действий, это – вера в волшебные силы. Всюду, где человек видел какой-либо процесс, он предполагал волю, как причину и лично хотящее существо в основе всего, понятие «механика» было ему совершенно чуждо. А так как человек неизмеримо долгое время верил только в личности (не в материю, силы, вещи и т. д.), то вера в причину и действие стала его основной верой, которую он прилагает всюду, где протекает какой-нибудь процесс, – еще и в настоящее время это чувствуется инстинктивно, как атавизм древнейшего происхождения. Положения «нет действия без причины», «всякое действие есть в свою очередь причина» являются обобщениями более узких положений: «где совершается действие, там есть хотение», «только при наличии существа, проявляющего желание, может быть действие», «нельзя просто ощущать действия, но всякое такое ощущение есть возбуждение воли» (к действию, к самозащите, к наказанию, к возмездию), – в первобытные же времена человечества и те и другие положения были тождественны, первые не были обобщением вторых, но вторые – развитием первых. – Шопенгауэр с своим утверждением, что существующее представляет субъект, обладающий волей, возвел на трон первобытную мифологию; он никогда, по-видимому, не пытался произвести анализа воли, потому что верил, как всякий, в простоту и непосредственность хотения: – между тем хотение – это такой тонко устроенный механизм, что почти скрывается от глаза наблюдателя. В противоположность упомянутому мыслителю, я выставляю следующие положения: во-первых, для существования воли необходимо представление об удовольствии и страдании. Во-вторых: чтобы сильное побуждение чувствовалось, как удовольствие или страдание, для этого нужна работа анализирующего интеллекта (interpretirenden Intellecte), который совершает свою работу большей частью, конечно, бессознательно для нас; одно и то же побуждение может быть истолковано им и как удовольствие, и как страдание. В-третьих: только для существ, одаренных интеллектом, существуют удовольствие, страдание и воля; огромное большинство организмов не имеют ничего подобного.
Homo poeta. – «Я собственноручно создал эту трагедию из трагедий, и вот она готова; я впервые завязал узел морали и так его крепко затянул, что только божество могло бы развязать его, – так думал Гораций. – Я сам теперь в четвертом акте низверг всех богов! Что же должно быть в пятом акте?! Откуда взять еще трагический конец! – Не подумать ли, может быть, о комической развязке?»
Различная степень опасности жизни. – Вам совершенно неизвестно, что вы переживаете, вы проходите жизнь, как пьяные, и временами падаете со ступеней. Но, благодаря вашему опьянению, ваши члены остаются невредимы: ваши мускулы слишком вялы и голова ваша слишком пуста для того, чтобы вы могли так же чувствовать камни этой лестницы, как мы, другие! Для вас жизнь – величайшая опасность: мы хрупки, как стекло, – горе, если мы споткнемся! И все погибло, если мы упадем!
Чего нам недостает. – Мы любим великую природу и открыли ее: вот почему у нас нет великих людей. Греки же, наоборот, имели к природе совершенно иное чувство, чем мы.
Самый влиятельный. – Если человек борется с окружающей жизнью, останавливает ее и требует отчета, он должен оказать на нее влияние! Хочет ли он этого, – безразлично; суть в том, что он может.
Mentiri. – Смотрите: он задумался! он сейчас будет готов солгать. Это – одна из ступеней культуры, на которой стояли целые народы. Припомним только, что выражали римляне словом mentiri.
Неудобное качество. – Находить все вещи глубокими – это неудобное свойство: оно ведет к тому, что люди постоянно напрягают свое зрение и, в конце концов, всегда находят более, чем желали.
Для всякой добродетели свое время. – Кто в настоящее время непреклонен, у того искренность часто вырывает упреки совести: непреклонность и искренность принадлежат к добродетелям различных эпох.
Отношение к добродетели. – И по отношению к добродетели можно быть недостойным и льстецом.
К баловням времени. – Беглый жрец и выпущенный преступник постоянно делают гримасы: им хочется обладать таким лицом, на котором совершенно не было бы видно прошлого. – А видели ли вы таких людей, на лице у которых отражается грядущее и которые настолько любезны по отношению к вам, баловни «времени», что устраивают такую физиономию, чтобы на ней не было видно будущего?
Эгоизм. – Эгоизм – это перспективный закон ощущения, по которому все ближайшее кажется нам большим и важным, а с удалением все предметы теряют в величине и весе.
После большой победы. – Самое лучшее в значительной победе то, что она уничтожает у победителя боязнь поражения. «Почему бы хоть раз и не проиграть? – спрашивает он себя, – я теперь достаточно богат для того».
Ищущие покоя. – Я знаю людей, которые ищут покоя с помощью множества темных предметов, которыми они окружают себя: кто хочет спать, тот закрывает свою комнату или забирается куда-нибудь в темный угол. – Это относится к тем, кто не знает, – хотя и мог бы знать, – чего собственно они больше всего ищут!
О счастье отрицающего. – Кто основательно и надолго отказался от чего-либо, тому, при встрече с этим вновь, кажется, что он сделал открытие, – и как счастлив всякий открывающий! Будем же умнее змей, которые слишком подолгу лежат при одном и том же солнце.
Всегда в своем обществе. – Все, что одинаково со мной, в природе и в истории, – говорит мне, хвалит меня, гонит меня вперед, радует меня: – другого я не слышу или тотчас забываю. Мы всегда в своем обществе.
Мизантропия и любовь. – О пресыщении людьми можно говорить лишь в том случае, если данный субъект не может более переваривать их и все-таки переполнил ими желудок свой. Мизантропия – это следствие слишком жадной любви к людям и «человекообжорство», – но кто же велит тебе глотать людей, как устриц, бедный принц Гамлет?
Об одном больном. – «Он скверно себя чувствует!» – «Что же ему нужно?» – «Он страдает от желания быть любимым, и не находит удовлетворения». – «Странно! Весь мир славит его, его носят не только на руках, но и на устах!» – «Да, но у него плохой слух на похвалу. Если его хвалит друг, ему кажется, что этот друг хвалит самого себя; хвалит враг, – ему кажется, что этот враг хочет, чтобы его за это похвалили; если его хвалит кто-нибудь из остальных – а их не так много, до такой степени он знаменит! – его мучит, что не хотят его иметь своим другом или врагом; он обыкновенно говорит: что мне за дело до того, кто может относиться ко мне беспристрастно»?
Открытые враги. – Мужество перед врагом дело особого рода, и обладатель его может все-таки проявить и трусость, и нерешительность. Так думал Наполеон относительно «самого мужественного человека», какого он знал, Мюрата: отсюда следует, что открытые враги для некоторых людей необходимы, если им надо подняться на высоту своей добродетели, мужества и веселости.
С толпой. – Он двигался до сих пор с толпой и был ее панегиристом; но в один прекрасный день он сделается ее противником! Ведь он следует за ней только из уверенности, что его слабость выиграет от этого: он еще не испытал, что толпа недостаточно слаба для него, что она не позволяет никому останавливаться! – И тогда он охотно отстанет!
Слава. – Если благодарность многих по отношению к одному перейдет всякие границы, возникает слава.
Губитель вкуса. – А: «Ты губишь вкусы, – так говорят всюду!» Б: «Конечно! Я у всякого отнимаю вкус к его партии: – этого не извинит мне ни одна партия».
Быть глубоким и казаться глубоким. – Кто сознает себя глубоким, тот трудится для света; кто хочет толпе показаться глубоким, тот старается для темноты. Толпа считает глубоким всякое явление, для которого не видит оснований: она так труслива и так неохотно идет в воду.
В стороне. – Парламентаризм, т. е. открытое разрешение выбирать между пятью основными политическими мнениями, старается угодить тем многим, которые оказываются самостоятельными и индивидуальными и могут бороться за свои взгляды. Но в конце концов безразлично, повинуется ли толпа одному мнению или допускаются все пять? – Кто уклонится от пяти общественных мнений и пойдет в стороне, тот всегда будет иметь против себя всю толпу.
О красноречии. – Кто до сих пор обладал самым убедительным красноречием? Барабанный бой: и пока короли будут иметь его в своей власти, они все будут лучшими ораторами и подстрекателями народа.
К «вопросам воспитания». – В Германии недостает высшему человеку одного важного воспитательного средства: насмешки высших людей, которые в Германии не смеются.
К выяснению моральных вопросов. – Надо уговорить немцев расстаться с своим Мефистофелем и со своим Фаустом. Это два предрассудка в области моральных явлений по отношению к оценке познания.
Мысли. – Мысли – это тени наших ощущений, – только еще темнее, пустее и проще их.
Следовать и идти впереди. – А: «Из двух этих лиц один постоянно будет следовать за кем-нибудь, а другой всегда сам пойдет впереди, куда бы судьба их ни повела. И все-таки первый из них и по своей добродетели, и по своему духу выше второго!» Б: «Так что же? все это говорится для других, а не для меня, не для нас! – Fit secundum regulam».
В одиночестве. – Если человек живет одиноко, – он и говорит негромко, и пишет негромко: он боится пустого Эха – критики нимфы Эхо. И все голоса звучат иначе в уединении!
Музыка лучшего будущего. – Первым музыкантом для меня был бы тот, кто знал бы только тоску глубочайшего счастья, и никакой другой тоски: но такого музыканта до сих пор еще не появилось.
Правосудие. – Лучше быть обокраденным, чем окружать себя пугалами – вот мой вкус. Но это, конечно, является исключительно делом вкуса, – не более.
Бедный. – Он сегодня беден: но не потому, что у него все отняли, а потому, что он сам все бросил: – так что ж? Он привык находить. – Бедны те, кто не понимает его добровольной бедности.
Дурная совесть. – Все поступки его отличаются честностью и не выходят за рамки дозволенного, и однако его совесть неспокойна, ибо задача его – совершить что-нибудь необычайное.
Оскорбительная манера в способе изложения. – Этот художник оскорбляет меня своей манерой выражать мысли, очень хорошие мысли: он обращается к вам с такими широкими, сильными, грубыми приемами убеждения, как будто он говорит перед чернью. Все то время, которое мы дарим его искусству, мы чувствуем себя «в дурном обществе».
Труд. – Как близки даже самым скромным из нас труд и работник! Королевское великодушие в словах «мы все – работники!» считалось еще при Людовике XIV цинизмом и неприличием.
Мыслитель. – Он – мыслитель: это значит, он умеет понимать вещи проще, чем они есть.
Против похвалы. – А: «Похвалу получают только от себе подобных!» Б: «Да! И потому, кто тебя хвалит, тот говорит: ты похож на меня!»
Против некоторых способов защиты. – Самый вероломный способ повредить известному делу, это – умышленно защищать его с помощью неверных доводов.
Добродушие. Чем отличаются те добродушные люди, у которых из лица так и светит благоволение, от всех остальных людей? Они чувствуют расположение ко всякому новому лицу и быстро им увлекаются; вот почему они стремятся сделать ему что-нибудь хорошее, вот почему их первая мысль о нем: «оно мне нравится». У них сменяются друг за другом: желание усвоения (они мало интересуются ценностью другого), быстрое усвоение, радость, которую им доставляет новое приобретение, и работа на пользу лица, попавшего им во власть.
В чем заключалось остроумие Канта. – Кант хотел убедить всех самым неопровержимым образом в том, что прав «весь мир»: вот в чем скрывалось его остроумие. Он писал против ученых в пользу народных предрассудков, но писал он это для ученых, а не для народа.
«Чистосердечный». – Человек тот руководится всегда в своих поступках такими основаниями, о которых он умалчивает, ибо те основания, о которых он сообщает, у него всегда на языке и чуть не на ладони.
В насмешку. – Смотрите! Смотрите! он бежит прочь от людей, а они следуют за ним, потому что он бежит перед ними, – так похожи они на стадо.
Границы нашего слуха. – Люди слышат только те вопросы, на которые они в состоянии найти ответ.
Поэтому осторожность! – Ничем мы не делимся так охотно с другими, как секретом и тем, что за ним скрывается.
Досада гордеца. – Гордец досадует даже на тех, кто ведет его вперед: он злобно смотрит на лошадей своего вагона.
Щедрость. – Щедрость у богатых – это часто только вид застенчивости.
Смех. – Смеяться – значит злорадствовать, но злорадствовать с чистой совестью.
Одобрение. – В одобрении есть всегда известная шумливость, даже в одобрении, которым мы удостаиваем самих себя.
Расточитель. – Он еще не достиг убожества того богача, который уже пересчитал раз все свои сокровища, – он расточает свой ум с безрассудством расточительной природы.
Nie niger est. – У него обыкновенно нет никаких мыслей, – но, как исключение, у него являются дурные мысли.
Нищие и вежливость. – «Нет ничего невежливого, если кто-нибудь стучит камнем в дверь, у которой нет ручки от звонка» – так думают нищие и всякого рода нуждающиеся; но никто не признает их правыми.
Потребность. – Потребность считается причиной явления: на самом деле она часто только результат возникающего факта.
При дожде. – Идет дождь, и я вспоминаю о бедных людях, которые толпятся теперь с своими многочисленными заботами, не пытаясь скрыть их; всякий готов по доброй воле сделать неудовольствие другому, и даже при дурной погоде доставить себе хотя бы жалкими средствами возможность чувствовать себя в числе благоденствующих. – В этом и только в этом – нищета бедняков.
Завистник. – Это завистник, – ему нельзя пожелать детей; он станет им завидовать в том, что сам не может больше быть ребенком.
Великий человек! – Не всякий великий человек будет в то же время человеком вообще; он может оказаться мальчиком или хамелеоном всех возрастов, или заколдованной женщиной.
Особый способ спрашивать людей о тех основаниях, которыми они руководствуются. – Существует особый способ спрашивать о тех основаниях, которыми мы руководствуемся, – способ, при котором мы не только забываем о лучших своих основаниях, но еще и чувствуем, как в нас пробуждается недовольство и непокорность этим самым основаниям: при таких вопросах люди теряют свой разум и такой способ является прямо-таки уловкой тиранов.
Умеренность в усердии. – Под страхом болезни не желай усердием превзойти своего отца.
Тайные враги. – Иметь возможность быть тайным врагом, – это такая роскошь, для которой даже высокоодаренные умы обыкновенно недостаточно богаты.
Не следует поддаваться обману. – Его ум отличается скверными манерами: он горяч и постоянно задыхается от нетерпения, так что с трудом можно представить, в какой глубокой душе он помещается.
Путь к счастью. – Мудрец спросил глупца, где дорога к счастью. Последний, не задумываясь, ответил, как будто бы его спросили о дороге к ближайшему городу: «Удивляйся самому себе и живи на улице!» «Постой, – сказал мудрец, – ты слишком много требуешь: достаточно удивляться самому себе!» Глупец возразил: «Но как же можно постоянно удивляться и в то же время не презирать?»
Вера дает блаженство. – Добродетель только тем дает счастье и некоторое блаженство, кто имеет добрую веру в свою добродетель: – но не тем более нежным душам, добродетель которых заключается в глубоком недоверии к самим себе и ко всякой добродетели. В конце концов, и здесь «вера делает блаженным!» – но во всяком случае, не добродетель!
Идеал и вещество. – Перед твоими глазами прекрасный идеал: но сам ты настолько ли хороший камень, чтобы можно было создать из тебя такой божественный образ? А без этого не будет ли вся твоя работа варварским искусством, поношением твоего идеала?
Опасность со стороны голоса. – С очень громким голосом люди почти не в состоянии думать о тонких вещах.
Причина и действие. – Перед действием обыкновенно предполагают другие причины, а не те, которые приводят, когда действие совершено.
Моя антипатия. – Я не люблю людей, которые, чтобы вообще произвести впечатление, должны с треском разрываться, как бомбы, и около которых всегда грозит опасность внезапно потерять слух, – и даже более.
Цель наказания. – Наказание имеет целью исправить того, кто наказывает, – это последнее прибежище для сторонников наказания.
Жертва. – О жертве и жертвоприношении жертвенные животные думают иначе, чем зрители: но об этом им не позволяют говорить.
Пощада. – Отцы и сыновья гораздо больше щадят друг друга, чем матери и дочери.
Поэт и лжец. – Поэт видит в лжеце молочного брата, у которого он выпил тайком все молоко; тот остался, благодаря этому, в нищете и вдали от доброй совести.
Викариат чувств. – «И глаза люди имеют для того, чтобы слышать, – говорил один духовный отец, который был глух, – и между слепыми есть король, имеющий самые длинные уши».
Критика животных. – Я опасаюсь, что животные смотрят на человека, как на себе подобного, который крайне опасным образом потерял здоровый животный разум, – как на бешеное животное, как на смеющееся животное, как на плачущее животное, как на несчастное животное.
Натуральность. – «Зло само по себе всегда производит большой эффект! А ведь природа отличается злостью! Будемте же натуральными» – вот то заключение, к которому в тайниках своей души приходят все те, кто гонится за великими эффектами и которые слывут у человечества под именем великих людей.
Недоверчивые и их стиль. – Самые сильные вещи мы говорим гладким языком, когда предполагаем, что нас окружают такие люди, которые верят в нашу силу: при таких условиях у нас воспитывается «простота стиля». Недоверчивые люди, наоборот, говорят сильно и употребляют сильные выражения.
Неправильное заключение, промах. – «Он не может владеть собой, а потому, – думает женщина, – им легко можно будет управлять, – и набрасывает на него свою паутину; – бедная, она скоро станет его рабой.
Против посредников. – Кто хочет быть посредником между двумя решительными мыслителями, того самого придется считать посредственностью: он не в состоянии своим глазом воспринимать резко очерченные и одиноко стоящие фигуры; способность видеть повсюду равенство и сходство – признак слабости зрения.
Упрямство и верность. – Он из упрямства держится за вещь, вполне для него очевидную, – но называет это верностью.
Недостаток молчания. – Сам по себе он не производит никакого впечатления, вот почему он никогда не умолчал ни об одном своем хорошем поступке.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.