Трактовка народа славянофилами и западниками
Трактовка народа славянофилами и западниками
Официальная идеология, в своих стремлениях удержать народ от каких бы то ни было попыток к переменам, провозгласила в 1832 г. устами графа Уварова свою известную триединую формулу «православие, самодержавие, народность». Когда речь шла о народности, то имелось в виду патриархальность, семейные отношения между помещиком и крестьянами, сыновья любовь и благодарность царю за заботу о народе и т. д. Согласно этой идеологии крепостничество выступает как наиболее адекватная народу форма правления, а народ «покорен своим владыкам».
Славянофилы только на первый взгляд придерживались официальной формулы народности. В действительности же их понимание народности отличалось от уваровской трактовки, т. к. они исходили из необходимости отмены крепостного права. Понятие народности славянофилы стремились освободить от искажений государственного абсолютизма. Более того, сама власть для них выступала как грех, а власть государства как зло. Известно, что Аксаков защищал монархию на том основании, что лучше, чтобы один человек был замаран властью, чем весь народ. Согласно славянофилам русский народ антигосударственен и хочет быть свободным от государственности. Можно только согласиться с Бердяевым, писавшим: «Славянофилы верили в народ, в народную правду и народ был для них, прежде всего, мужики, сохранившие православную веру и национальный уклад жизни… Они были решительными противниками римского права о собственности… Несмотря на консервативный элемент своего мировоззрения, они признавали принцип верховенства народа»[58].
Славянофилы трактовали народ как покорный, политически пассивный, приверженный к старинному укладу своей жизни. К. Аксаков считал, что отсутствие внешнего правопорядка имело положительную сторону, ибо дало возможность народу пойти путем «внутренней правды», что поэтому отношение между народом и Государством в России основывалось на взаимном доверии, ибо народ не интересовала власть. Но, говорил он, нам могут возразить, что или народ, или власть могут изменить друг другу, что нужны гарантии. На что он отвечал: «Гарантии не нужны. Гарантии есть зло. Где нужна она, там нам нет добра»[59]. Для Аксакова русский народ — богоизбранный, антиреволюционный, аполитичный. «Русский народ есть народ негосударственный, т. е. не стремящийся к государственной власти, не желающий для себя политических прав, не имеющий в себе даже зародыша властолюбия»[60].
Для нашего изложения представляет интерес статья Аксакова «Опыт синонимов. Публика-народ» (1857), в которой он резко разводит понятия публики и народа. Публика — это высшие круги общества, говорящие по-французски, танцующие мазурку и польку, наряжающиеся в немецкое платье. Тогда как народ «черпает жизнь из родного источника», имеет свои русские обычаи. Публика презирает народ, народ прощает публике. «Публика преходяща, народ вечен». Это близко к понятию черни у Пушкина, понимавшего под этим словом не народ, а необразованное дворянство, бескультурное чиновничество и презиравший за это чернь.
Славянофилы идеализируют русскую старину, идеализируют они и народ с его патриархальной покорностью, религиозностью. Народ выступал в их трактовке как верноподданническая и смиренная масса. Все это имело место в реальной жизни и вряд ли можно славянофилов за это упрекать. Далекий от позиций славянофилов Чаадаев говорил о потенциальной непроявленности русского народа. В «Апологии сумасшедшего» он пишет, что сохранность в русском народе непочатых сил определяет возможность его мессианской роли в истории. Именно на это положение Чаадаева обратит особое внимание Бердяев, считая его основополагающим для русского самосознания. Мысль Чаадаева о том, что русский народ ничего великого в истории не сотворил, обращена в прошлое, но именно этот факт может дать надежду и веру в будущее русского народа, в его возможности осуществить великую миссию.
В дальнейшем традиции славянофильства развивал Данилевский, считавший, как и Аксаков, что русский народ неполитичен, не стремится к власти, что перевороты в жизни русского народа совершаются «посредством внутреннего отрешения» от старых форм, затем «внутреннего перерождения», в ходе которого новый идеал претворяется в жизнь. Перевороты предстают как чисто психологический процесс, происходящий в рамках народной нравственности, без проявления наружной борьбы.
Революционно-демократически настроенные мыслители ставят вопрос об активности крестьянских масс, об их способности к самостоятельным действиям. При этом просветительство, которое было свойственно и славянофилам, и западникам, выступает на первый план. Западники глубоко сочувствовали народу и констатировали, что «массы сильно возбуждены, спят и видят освобождение». Но при этом они понимали неразвитость народного сознания и считали своей первостепенной задачей просветить его. Так Грановский, как известно, не придерживался революционных взглядов. Он исходил из того, что «в великом организме народа совершаются такие процессы, как во всем обществе и даже природе», т. е. изменения неизбежны. Для него «народ не есть скопление внешне соединенных людей, но живое единство, система многообразных сил… Причина его существенных изменений лежит в нем самом»[61]. Каждый народ проходит подобно жизни отдельного человека определенные фазы своего развития: младенчество, возмужалость и старость, затем, если приняты новые духовные устремления, может начаться новое оживление. Будучи природным организмом народ, согласно Грановскому, не поддается искусственной ломке и подчинению.
Белинский также тесно связывал, особенно на раннем этапе, освобождение народа с его просвещением. Но затем, видя нарастающее возмущение крестьянства, он начинал понимать, что одним просветительством обойтись нельзя. Если крепостное право не будет отменено, то для дворянства могут возникнуть в сто раз большие неприятности. Смешно думать, считал он, что новое переустройство общества может сделаться само собой, без насильственного переворота, без крови. Терпение крестьян при всей неразвитости народного сознания, а возможно, и благодаря этому, может иссякнуть. Дело может дойти до крайности. Он четко осознавал, что нарастающее крестьянское движение принудит правительство из страха перед народным восстанием отменить крепостное право, или вопрос «решится сам собой, другим образом, в 1000 раз более неприятным для русского дворянства»[62]. Отсюда и его восторг методами борьбы французских якобинцев и признание неизбежным «крови тысячей». Только революционное насилие положит конец «унижениям и страданиям миллионов». И когда русский народ покончит с этим унижением и страданием, то его ожидает великое будущее: «Завидую внукам и правнукам нашим, которым суждено видеть Россию в 1940 году — стоящую во главе образованного мира, дающей законы и науке, и искусству и принимающую благоговейную дань уважения от всего просвещенного человечества»[63].
Подробно изложены в нашей литературе взгляды Герцена на народ. В дореформенное время он, глубоко сочувствуя народу, не надеялся, что народ сам сможет свергнуть крепостничество. В пятидесятые годы он писал: «Правовая необеспеченность, искони тяготевшая над народом, была для него своего рода школой. Вопиющая несправедливость одной половины его законов научила его ненавидеть и другую; он подчиняется им как силе. Полное неравенство перед судом убило в нем всякое уважение к законности. Русский, какого бы звания он ни был, обходит и нарушает закон всюду, где это можно сделать безнаказанно, и совершенно также поступает и правительство». Считая это печальным, тяжелым явлением настоящего, Герцен усматривает в этом и известное преимущество, ибо государство становится ненавистно народу. Один из авторов «Вех» Кистяковский писал, что эта мысль не принадлежит лично Герцену, а всему кружку людей сороковых годов и главным образом славянофильской группе их. «В слабости внешних правовых норм и даже полном отсутствии внешнего правопорядка в русской общественной жизни они усматривали положительную, а не отрицательную сторону»[64].
В 1851 г. Герцен исходил из того, что народ есть произведение природы и к нему неприменимы этические категории. Народ нельзя назвать ни дурным, ни хорошим. В народе всегда выражается истина, жизнь его не может быть ложью. Природа производит лишь то, что осуществимо при данных условиях. «Нет народа, взошедшего в историю, которого можно было бы считать стадом животных, как нет народа, заслуживающегося именоваться сонмом избранных»[65]. Говоря о русском крестьянине, он напоминает о его отвращении к личной поземельной собственности, о его беззаботной и ленивой природе, но при этом «уже двести лет как все его существование стало глухою, отрицательною оппозицией против существующего порядка вещей. Он покоряется притеснению, он терпит, но непричастен ничему, что происходит вне сельской общины»[66]. У русского крестьянина нет нравственности, кроме вытекающей инстинктивно из сути его общинного образа жизни, или, как говорит Герцен, из коммунизма. И эта нравственность глубоко народная, т. е., согласно представлениям Герцена, она истинна и по сути своей не может быть ложной.
Но после 1861 г., когда Герцен пришел к выводу, что народ обманут, он стал рассматривать народ как силу, которая сама в состоянии добиться лучшей и более справедливой жизни. Его теория «русского социализма», как известно, была связана с представлениями о сельской общине как основе коллективистской жизни народа, которая предполагает артельный труд и мирское управление. Это было упование на то, что уравнительное разделение земли обеспечит равенство людей. Идея распределения постоянно преобладает над идеей производства. Это одна из наиболее характерных черт всех русских «народников», которые постоянно исходят из примата распределения над производством.
Позже Герцен выступает против уравнительных утопий Бабефа, Кабе. В своих «Письмах старому товарищу», адресованных Бакунину (1869), он пишет о том, что насилием и террором можно только освободиться от старого, но невозможно создать новое. Для этого нужно «народное сознание». «Нельзя людей освобождать в наружной жизни больше, чем они освобождены внутри»[67]. Народ по природе своей инстинктивно консерватор, он держится за тесные рамки, в которые он вколочен. И даже новое он воспринимает в старых одеждах. Герцен подчеркивает, что «взять неразвитие силой невозможно. Познание невозможно принудительно». Против ложных догматов, верований, какими бы безумными они ни были, бороться насильно нельзя. Террор не уничтожает предрассудки, не завоевывает народности. Дико-необузданный взрыв не пощадит ничего, разгулявшаяся сила истребления уничтожит на своем пути все, что достигло человечество. Великие перевороты не делаются разнуздыванием дурных страстей. Сказать «не верь» так же в сущности нелепо, как сказать «верь». Он подчеркивает, что народное сознание предстает как само собой сложившееся безответственное сырое произведение, ставшее таким в силу множества удач и неудач людского сознания, инстинктов и столкновений. И это надо воспринимать как естественный факт и менять его возможно соответственно этому. Герцен предлагает в сложившихся социальных нелепостях не искать виноватого, как и не обрушивать ответственность на былое. Прошлое надо понять, а само понимание страшно обязывает. Нанося старому порядку удар, надо сохранить все достойное из прошлого, своеобычное. «Тот, кто не хочет ждать и работать, тот идет по старой колее пророков и прорицателей, иересиархов, фанатиков и цеховых революционеров, а всякое дело, совершающееся при пособии безумных, мистических, фантастических в последних выводах своих, непременно будет иметь и безумные результаты рядом с дельными»[68]. Нетерпение, увлечение страстью приведут к страшнейшим столкновениям и поражениям.
Близкие Герцену взгляды на народ разделял и Чернышевский. При этом хотелось бы подчеркнуть, что и его трактовка народа, как и у Герцена, не была столь однозначна, как это часто приписывается Чернышевскому, призывавшему Герцена: «К топору зовите Русь». В «Письмах без адреса» (1862) Чернышевский говорит о том, что в народе почти все дремлют, а те немногие, которые уже проснулись, считают, что призывы к народу ничего не дают ему. Народ не верит, что чьи-то заботы о нем могут принести ему пользу. Революционный процесс связан и с народным невежеством и «народной бестолковостью». Он может с жестокой силой обернуться против самого народа. Мы, т. е. «Современник», такой развязки желали бы избежать, ибо от этого пострадали бы интересы просвещения.
Чернышевский констатирует горькую истину, что «народ невежествен, исполнен грубых предрассудков и слепой ненависти ко всем отказавшимся от его диких привычек… Он не пощадит ни нашей науки, ни нашей поэзии, ни наших искусств; он станет уничтожать всю нашу цивилизацию»[69]. В связи с осуждением характера реформ 1861 г., которые не удовлетворили крестьян, он пишет о том, что ничто не приносит такой пользы, как собственные действия, направленные в собственных интересах.
У Чернышевского слова «народ», «трудящиеся», «масса», «работники», «простолюдины» употребляются как синонимы. Чаще всего он говорит о народе и массе. Высшее и среднее сословие составляют только небольшую часть в каждой нации, а масса нации никогда, ни в одной стране не принимала деятельного, самостоятельного участия в истории. Тогда как «то, что хочет масса, гораздо обширнее реформ, которыми могли бы удовлетвориться сами по себе образованные сословия… Масса хочет коренных изменений в своем материальном быте»[70]. Этими же понятиями он пользуется в своих рассуждениях о положении в Западной Европе. Он понимал, что «масса народа в Западной Европе еще погрязает в невежестве и нищете, поэтому она не принимает разумного и постоянного участия ни в успехах, делаемых жизнью достаточного класса людей, ни в умственных его интересах. Не опираясь на неизменное сочувствие народной массы, зажиточный и развитой класс населения ничего не сможет добиться»[71].
Та же озабоченность судьбами народа и те же идеи его просвещения четко видны и в работах Добролюбова. Для него история общества есть история жизни народа и его борьбы за освобождение. Народ всегда хорошо понимает свои интересы. Он пишет о том, что в общем ходе истории самое большое участие приходится на долю народа и только весьма малая на долю отдельной личности. Историческая личность может выступать лишь искрой, воспламеняющей порох, но не камень. Она неизбежно потухнет, если не найдет быстро возгорающийся материал.
И в то же время в статье «Черты для характеристики русского простонародья» он писал, что силы, имеющиеся у народных масс, не находят себе правильного и свободного выхода, они вынуждены пробивать себе неестественный путь и поневоле обнаруживаются шумно, сокрушительно, часто к собственной погибели. Для Добролюбова образ народа — образ реки, пробивающей все преграды и не могущей остановиться в своем течении. Как было бы желательно направить силы народа не во вред ему самому. Иногда для этого достаточно одного слова «друзей человечества», чтобы сообщить его мыслям то направление, которое он сам боится им дать. Часто народ не понимает свои собственные стремления. «Друзья народа» приводят «в сознание масс то, что ясно передовым деятелям человечества, раскрывают и проясняют людям то, что в них живет еще смутно и неопределенно»[72]. В статье «Луч света в темном царстве» он называет народ «темной массой», «ужасной в своей наивности и искренности». Он пишет о том, что «страшно и тяжело… идти наперекор требованиям и убеждениям этой… массы. Ведь она проклянет нас, будет бегать как от зачумленных… не по злобе, не по расчетам, а по глубокому убеждению, что мы сродни антихристу»[73]. Когда он говорит о Катерине как о луче света в темном царстве, то имеет в виду, что она руководствовалась единственно силой своих чувств, «инстинктивным сознанием своего прямого неотъемлемого права на жизнь, счастье и любовь». В конечном итоге Добролюбов на первый план выдвигает самосознание, самодеятельность народа. Все усилия призвать его к изменению своего положения, все прокламации тщетны, пока он сам не поднялся до принятия такого решения.
Наиболее ярко идея просвещения народа была представлена во взглядах Писарева, признававшего за народом большую роль в развитии общества, но только при условии его достаточного духовного развития. А пока этого нет, нереально на него рассчитывать. Поэтому — больше реальных знаний. «Знания составляют ключ к решению общественной задачи»[74]. Писарев осознанно выдвигает дилемму: или самодеятельность народных масс, или преобразующая сила знаний. В статье 1862 г. «Бедная русская мысль» он пишет, что мы не знаем, проснулся ли народ или еще спит. И когда «он проснется, то проснется сам по себе, по внутренней потребности; мы его не разбудили воплями и воззваниями, не разбудим любовью и ласками»[75]. В споре с Добролюбовым он ставит вопрос так: Катерина или Базаров. Народные массы, «люди, которые кормят и одевают нас», составляют пассивный материал, над которым друзьям человечества приходится много работать, но который сам помогает им очень мало. Когда же эта масса просыпается и поднимается в бой, то «… каждое событие оканчивается самой нелепой и печальной развязкой, если у данного народа не оказывается в наличности тех умственных способностей, тех знаний и той опытности, которые могли бы поворотить куда следует дальнейшее течение исторической жизни. Посмотрите, например, на первую французскую революцию: энергии, героизма, любви к отечеству и всяких других добродетелей было истрачено столько, что их хватило бы на освобождение всех народов земного шара; а между тем движение завершилось военным деспотизмом и позорнейшею реставрациею именно от того, что не нашлось в запасе положительных знаний, без которых и самый гениальный организатор всегда потерпит полнейшую неудачу»[76]. Отсюда и культ знания у Базарова, истовая вера в их силу. Надежды на прогресс знаний и их решающую роль были связаны и с тем, что российская действительность 60-х годов была временем спада революционного движения, ситуация 1859-61 гг. не переросла в революцию, поутихли крестьянские волнения. Этим объясняются и представления Писарева, что накопление сил — это накопление знаний, и этот подход постепенно преобразуется в проблему взаимосвязи стихийности и сознательности.
Мы привели эти многочисленные высказывания русских западников и революционных демократов, чтобы показать, что при всей их озабоченности положением народа они понимали его отсталость, неразвитость и свои надежды связывали не просто с революционным взрывом, а часто не столько с ним, сколько с его просвещением, с развитием его сознания.