37. Дарвинизм как метафизическая ИССЛЕДОВАТЕЛЬСКАЯ ПРОГРАММА

Я всегда интересовался теорией эволюции и был готов принять эволюцию как факт. Меня всегда восхищали как Дарвин, так и дарвинизм, хотя большинство эволюционных философов не производили на меня особенного впечатления — за одним великим исключением, а именно Сэмюэля Батлера[293].

Моя Logik der Forschung содержала теорию роста знания методом проб и ошибок — то есть дарвинистского отбора или селекции, а не ламаркистского обучения или инструкции: этот пункт (на который я намекал в этой книге), конечно же, подогревал мой интерес к теории эволюции. Некоторые из вещей, о которых я здесь буду говорить, проистекают из моей попытки использовать мою методологию и ее сходство с дарвинизмом для того, чтобы пролить свет на саму теорию эволюции Дарвина.

В «Нищете историцизма»[294] содержится краткая попытка рассмотрения эпистемологических вопросов, связанных с теорией эволюции. Я продолжал работать над этими вопросами и был очень воодушевлен, когда позднее пришел к результатам, очень сходным с некоторыми результатами Шредингера[295].

В 1961 году в Оксфорде я прочитал лекцию памяти Герберта Спенсера, озаглавленную «Эволюция и древо познания»[296]. В этой лекции, как мне кажется, я пошел немного далее идей Шредингера; с тех пор мне удалось разработать то, что я считаю небольшим улучшением теории Дарвина[297], оставаясь строго в рамках дарвинизма как противоположности ламаркизма — в рамках естественного отбора или селекции как противоположности обучения или инструкции.

Кроме того, в моей лекции памяти Комптона (1966)[298] я попытался прояснить ряд связанных с этим вопросов, например, вопрос о научном статусе дарвинизма. Мне кажется, дарвинизм относится к ламаркизму так же, как

Дедуктивизм к индуктивизму,

Отбор или селекция к инструкции или обучению через повторение,

Критическое устранение ошибок к оправданию.

Логическая несостоятельность идей в правой части таблицы представляет собой нечто подобное логическому объяснению дарвинизма (то есть левой части таблицы). Поэтому его можно назвать «почти тавтологическим» или описать его как прикладную логику — во всяком случае, как прикладную ситуационную логику (что будет продемонстрировано).

С этой точки зрения становится интересным вопрос о научном статусе теории Дарвина — в самом широком смысле — как теории проб и устранения ошибок. Я пришел к выводу, что дарвинизм является не проверяемой научной теорией, а метафизической исследовательской программой — возможным каркасом для проверяемых научных теорий[299].

Но и это не все: кроме того, я считаю дарвинизм приложением того, что я называю «ситуационной логикой». Дарвинизм как ситуационная логика может быть понят следующим образом.

Пусть существует мир, среда с ограниченным постоянством, населенная сущностями с ограниченной изменчивостью. Тогда некоторые из сущностей, произведенных изменчивостью (те, которые «соответствуют» условиям среды), могут «выжить», в то время как другие (которые противоречат этим условиям) будут устранены.

Добавьте к этому предположение о существовании специальной среды — множества, возможно, редких и чрезвычайно индивидуальных условий, в которых может проистекать жизнь или, точнее, самовоспроизводящиеся, но тем не менее изменчивые тела. Тогда получится ситуация, в которой идея проб и устранения ошибок становится не просто применимой, а почти логически необходимой. Это не значит, что необходимо наличие такой среды или возникновение жизни. Может существовать среда, в которой жизнь возможна, но в которой проба, ведущая к жизни, не осуществилась или в которой пробы, приводившие к жизни, были устранены. (Последнее не является простой возможностью, а может случиться в любой момент: существует не один способ, которым можно уничтожить всю жизнь на земле.) Я имею в виду именно то, что если ситуация, разрешающая жизнь, осуществляется и если жизнь возникает, то все это в совокупности превращает дарвиновскую идею в идею ситуационной логики.

Во избежание недоразумений подчеркну: дарвиновская теория будет успешной не в любой возможной ситуации; напротив, это очень редкая, возможно, уникальная ситуация. Но даже в ситуации без жизни дарвиновский отбор может оказаться до некоторой степени применимым: ядра атомов, которые относительно стабильны, будут становиться многочисленнее нестабильных; то же самое можно сказать и о химических соединениях.

Я не думаю, что дарвиновская теория может объяснить происхождение жизни. Мне кажется вполне возможным, что жизнь настолько невероятна, что ничего не может «объяснить», почему она появилась; так как статистические объяснения должны оперировать в конечном счете с очень высокими вероятностями. Но если наши высокие вероятности являются просто низкими вероятностями, которые стали высокими в силу бесконечности имеющегося времени (как в «объяснении» Больцмана, см. текст к примеч. 277 в разделе 35), то нам не следует забывать, что таким образом можно объяснить все что угодно[300]. И даже в этом случае у нас нет достаточных оснований предполагать, что такого рода объяснения применимы к проблеме происхождения жизни. Но это не мешает нам рассматривать дарвинизм как ситуационную логику, раз жизнь и ее среда, по предположению, уже создали нашу «ситуацию».

Я думаю, что о дарвинизме можно сказать больше, чем то, что это только одна метафизическая исследовательская программа среди других. Действительно, ее близкое сходство с ситуационной логикой может объяснить и его успех, произошедший вопреки почти тавтологическому характеру его формулировки Дарвином, и тот факт, что у него до сих пор не появилось ни одного серьезного конкурента.

Если мы принимаем взгляд на дарвиновскую теорию как на ситуационную логику, то становится объяснимым странное сходство между моей теорией роста знания с дарвинизмом: и то и другое являются примерами ситуационной логики. Новый и особенный элемент сознательного научного подхода к знанию — сознательной критики пробных предположений и сознательного конструирования селекционного пресса для этих предположений (путем их критики) — является следствием появления дескриптивного и аргументативного языка, иначе говоря, дескриптивного языка, описания которого могут быть подвергнуты критике.

Появление такого языка снова ставит нас лицом к лицу с крайне маловероятной и, возможно, уникальной ситуацией, возможно, настолько же маловероятной, как и сама жизнь. Но при наличии такой ситуации теория роста экзосоматического знания посредством применения процедуры предположений и опровержений следует «почти» логически: она становится и частью ситуации, и частью дарвинизма.

Что касается самой дарвиновской теории, то я должен пояснить теперь, что я использую термин «дарвинизм» для обозначения современных форм этой теории, которые по-разному называются, например «неодарвинизмом» или (у Джулиана Хаксли) «современным синтезом». По сути, он состоит из следующих допущений или гипотез, к разбору которых я обращусь позднее.

(1) Великое многообразие жизненных форм на земле происходит от очень немногих форм, возможно, от одного организма: существует древо эволюции, эволюционная история.

(2) Существует эволюционная теория, которая это объясняет. Она в основном состоит из следующих гипотез:

(a) Наследственность: потомство довольно точно воспроизводит родительские организмы.

(b) Вариации: существуют (возможно, в ряду других) «небольшие» вариации. Из них самыми важными являются «случайные» и наследственные мутации.

(c) Естественный отбор: существуют различные механизмы, при помощи которых путем устранения контролируются не только отдельные вариации, но и весь наследственный материал. В их числе имеются механизмы, позволяющие распространяться только «небольшим» мутациям; «большие» мутации («перспективные монстры») обычно носят летальный характер и поэтому устраняются.

(d) Изменчивость: несмотря на то, что вариации в некотором смысле — наличия различных конкурентов — по очевидным причинам предшествуют отбору, вполне может быть так, что изменчивость — масштаб вариаций — контролируется естественным отбором, например в отношении частоты и размера вариаций. Генная теория наследственности и вариаций может даже допустить наличие особых генов, контролирующих изменчивость других генов. Таким образом мы приходим к иерархии или, возможно, к даже еще более сложным структурам взаимодействия. (Мы не должны бояться сложностей, потому что известно, что они там есть. Например, с точки зрения теории отбора мы готовы предположить, что вещи, подобные методу контроля наследственности при помощи генетического кода, и сами являются продуктами отбора и что это очень замысловатые продукты.) Предположения (1) и (2), я думаю, являются краеугольными для дарвинизма (вместе с рядом предположений об изменчивой окружающей среды, обладающей некоторыми регулярностями). Следующий пункт (3) является следствием моих размышлений о пункте (2).

(3) Мы увидим, что существует тесная аналогия между «консервативными» пунктами (а) и (d) и тем, что я назвал догматическим мышлением, а также между пунктами (b) и (с) и тем, что я назвал критическим мышлением.

Теперь я хотел бы привести некоторые соображения, почему я считаю дарвинизм метафизическим и почему я считаю его исследовательской программой.

Он является метафизическим, потому что он не проверяем. Можно подумать, что это не так. Может показаться, что он утверждает, что если на некоторой планете мы обнаружим жизнь, удовлетворяющую условиям (а) и (b), то в игру вступит (с) и принесет с собой многообразие различных форм. Дарвинизм, однако, так далеко не идет. Потому что предположим, что мы обнаружили на Марсе жизнь, состоящую из ровно трех видов бактерий, генетически сходных с земными бактериями. Будет ли дарвинизм опровергнут? Никоим образом. Мы скажем, что эти три вида являются единственными формами из многих мутантов, которые оказались приспособленными достаточно хорошо, чтобы выжить. И то же самое мы скажем, если будет обнаружен только один вид (или ни одного). Таким образом, дарвинизм на самом деле не предсказывает эволюцию многообразия. И поэтому он не может в действительности объяснить его. В лучшем случае, он предсказывает эволюцию многообразия при «благоприятных условиях». Но едва ли возможно описать в общих терминах, что же представляют собой благоприятные условия — за исключением того, что при их наличии возникает многообразие форм.

И при этом мне кажется, что я изложил эту теорию почти в ее лучшем виде — почти в ее самой проверяемой форме. Можно сказать, что она почти предсказывает многообразие форм жизни[301]. В других областях ее способности предсказания и объяснения разочаровывают еще больше. Возьмем адаптацию. На первый взгляд кажется, что теория естественного отбора объясняет ее и то, как она работает — но едва ли научным образом. Утверждение, что виды, живущие сегодня, приспособлены к окружающей среде, на самом деле, почти тавтологично. Действительно, мы используем термины «адаптация» и «отбор» таким образом, что мы можем сказать, что если вид не адаптирован, то он будет устранен естественным отбором. Аналогично, если вид был устранен, это должно было случиться потому, что он был плохо адаптирован к условиям. Современные эволюционисты определяют адаптацию или приспособленность как ценность для выживания, которая может быть измерена только наличным успехом выживания: едва ли можно найти способ проверки столь шаткой теории[302].

И все же эта теория бесценна. Я не думаю, что без нее наше знание могло бы вырасти так же, как оно выросло благодаря Дарвину. Совершенно ясно, что в попытках объяснения экспериментов с бактериями, которые приспосабливаются, скажем, к действию пенициллина, нам отчасти помогает теория естественного отбора. Несмотря на свою метафизичность, она проливает яркий свет на очень конкретные и очень практические исследования. Она позволяет нам рациональным образом объяснять приспосабливаемость к новой среде (такому, как пенициллиновая среда): она предполагает наличие механизма адаптации и даже позволяет подробно изучать этот механизм в работе. И до сих пор она остается единственной теорией, способной на все это.

Это, конечно, является причиной того, что дарвинизм почти общепризнан. Его теория адаптации стала первой убедительной не-теистической теорией, а теизм был хуже, чем открытое признание провала, ибо он создавал впечатление того, что окончательное решение уже найдено.

Теперь в той же степени, в какой дарвинизм сам может создать подобное впечатление, он не намного лучше теистического взгляда на адаптацию; поэтому важно показать, что дарвинизм является не научной теорией, а метафизической. Но его ценность как метафизической исследовательской программы очень велика для науки, особенно если допускается его открытость критике и улучшению.

Давайте взглянем на исследовательскую программу дарвинизма, сформулированную выше пунктами (1) и (2), немного глубже.

Во-первых, несмотря на то, что (2), то есть дарвиновская теория эволюции, не обладает достаточной объяснительной силой для объяснения земной эволюции великого многообразия жизненных форм, она очевидно предполагает ее и тем самым привлекает к ней внимание. И она несомненно предсказывает, что если такая эволюция имеет место, то она будет постепенной.

Нетривиальное предсказание постепенности является важным предсказанием, и оно следует непосредственно из (2)(а)-(2)(с); а пункты (а) и (b) и, по крайней мере, малость мутаций, предсказанная (с), не только хорошо подтверждены экспериментально, но и известны нам в малейших подробностях.

Таким образом, постепенность, с логической точки зрения, является центральным предсказанием этой теории. (Мне кажется, что это ее единственное предсказание.) Более того, до тех пор, пока изменения в генетической базе жизненных форм являются постепенными, они — по крайней мере «в принципе» — объясняются этой теорией, так как она действительно предсказывает наличие небольших изменений, происходящих в результате мутаций. Однако «объяснения в принципе»[303] являются чем-то, что сильно отличается от того типа объяснений, которые мы требуем от физиков. Если мы можем объяснить солнечное затмение, предсказав его, мы не можем ни объяснить, ни предсказать никакого конкретного эволюционного изменения (за исключением разве определенных изменений в генной популяции в рамках одного вида); все, что мы можем сказать, заключается в том, что если это не маленькое изменение, то должны существовать и промежуточные шаги, что является важным предположением для исследования — исследовательской программой.

Более того, эта теория предсказывает случайные мутации и поэтому случайные изменения. Если какое-то направление ей и указывается, так это то, что сравнительно частыми должны быть регрессивные мутации, атавизмы. Таким образом, нам следует ожидать, что эволюционные ряды будут типа случайного блуждания. (Случайным блужданием является, например, траектория пути человека, на каждом шагу запускающего рулетку, чтобы определить, в каком направлении его сделать.)

Здесь возникает важный вопрос. Почему на эволюционном древе это случайное блуждание не выглядит таким заметным? Ответ был бы найден, если бы дарвинизм смог объяснить «орто-генетические тренды», как их иногда называют, иначе говоря, последовательности эволюционных изменений в одном направлении (неслучайный путь). Попытки дать дарвинистское объяснение ортогенетическим трендам предпринимались различными учеными, такими как Шредингер, Уоддингтон и особенно сэр Алистер Харди. Я тоже пытался сделать это, например, в моей лекции памяти Спенсера.

Мои предложения по обогащению дарвинизма, которые могли бы объяснить ортогенез, вкратце, состояли в следующем.

(A) Я различаю внешний или связанный со средой селекционный пресс и внутренний селекционный пресс. Внутренний селекционный пресс исходит от самого организма и, по моему предположению, в конечном счете от его предпочтений (или «целей»), хотя последние, конечно, могут меняться в ответ на изменения среды.

(B) Я предполагаю, что существуют различные классы генов: те, которые в основном контролируют анатомию, которые я называю a-генами, и те, которые в основном контролируют поведение, которые я называю b-генами. Промежуточные гены (включая те, которые обладают смешанными функциями) я оставляю без объяснения (хотя, наверное, они существуют). Эти b-гены в свою очередь могут быть сходным образом подразделены на p-гены (контролирующие предпочтения или «цели») и s-гены (контролирующие умения).

Далее, я предполагаю, что некоторые организмы под действием внешнего селекционного пресса выработали гены, в особенности b-гены, которые предоставляют организму определенную степень изменчивости. Масштаб поведенческой вариативности каким-то образом контролируется генетической b-структурой. Однако поскольку внешние обстоятельства изменяются, не слишком жесткое определение поведения b-структурой может оказаться столь же успешным, как и не слишком жесткое генетическое определение наследственности, то есть генной изменчивости. (См. (2)(d) выше.) Таким образом, мы можем говорить о «чисто поведенческом» изменении поведения, или о вариациях поведения, имея в виду ненаследственные изменения в рамках генетически определенного допуска или репертуара; и мы можем противопоставить их генетически фиксированным или определенным изменениям поведения.

Теперь мы можем сказать, что определенные изменения среды могут привести к появлению новых проблем, а потому к принятию новых предпочтений или целей (например, потому что исчез определенный вид пищи). Новые предпочтения или цели могут сначала появиться в форме нового пробного поведения (разрешенного, но не зафиксированного b-генами). Таким образом животное может пробно приспособиться к новой ситуации, не претерпевая генетических изменений. Но эта чисто поведенческая и пробная перемена, будучи успешной, может привести к принятию или открытию новой экологической ниши. Тем самым она будет благоприятствовать тем индивидам, чья генетическая р-структура (то есть, их инстинктивные предпочтения или «цели») более или менее предвидит или фиксирует эти новые поведенческие схемы предпочтений. Этот шаг будет решающим: ибо теперь будут поощряться те изменения в структуре умений (s-структуре), которые соответствуют новым предпочтениям, например, умения добывать предпочитаемую пищу.

Я утверждаю теперь, что только после изменений в s-структуре будут поощряться и изменения в а-структуре, то есть те изменения в анатомическом строении, которые благоприятствуют новым умениям.

Моя идея этого внутреннего селекционного механизма может быть представлена следующей схемой:

р ? s ? а.

То есть структура предпочтений и ее вариации контролируют отбор структуры умений и ее вариаций; а последняя, в свою очередь, контролирует отбор чисто анатомической структуры и ее вариаций.

Эта последовательность, однако, может быть циклической: новая анатомия, в свою очередь может благоприятствовать изменениям предпочтений и т. д.

То, что Дарвин называл «половым отбором», с изложенной здесь точки зрения является частным случаем описанного мной внутреннего селекционного пресса, то есть цикла, начинающегося с новых предпочтений. Характерно, что внутренний селекционный пресс может привести к сравнительно неудачному приспособлению к окружающей среде. Со времен Дарвина на это часто обращали внимание, и надежда найти объяснение определенным бросающимся в глаза недостаткам приспособления (недостаткам с точки зрения выживания, таким как демонстрация павлином своего хвоста) была одним из главных мотивов введения Дарвином теории «полового отбора». Первоначальные предпочтения могли быть хорошо приспособлены, но внутренний селекционный пресс и обратная связь от изменений в анатомическом строении (от акр) могут привести к преувеличенным формам, как поведенческим (ритуалам), так и анатомическим.

В качестве примера неполового отбора я могу упомянуть дятла. Кажется разумным предположить, что его специализация началась с изменения во вкусе (предпочтений) новой пищи, которая привела к генетическим поведенческим изменениям, а затем к появлению новых умений, согласно схеме

р ? s,

и что анатомические изменения произошли последними[304]. Птица, у которой происходят анатомические изменения клюва и языка без изменения вкусов и умений, будет, скорее всего, быстро устранена естественным отбором, но не наоборот. (Сходным образом и не менее очевидно: птица с новыми умениями, но без новых предпочтений, которые могут обслуживаться этими новыми умениями, не имеет преимуществ.)

Конечно, на каждом шагу имеется и много обратной связи: р ? s приводит к обратной связи (то есть s будет благоприятствовать дальнейшим изменениям, включая генетические, в направлении р) точно так же, как а будет действовать указанным образом обратно на s и р. Согласно моему предположению, именно эта обратная связь несет основную ответственность за преувеличенные форму и ритуалы[305].

Для того, чтобы прояснить суть дела на другом примере, представьте себе, что в определенной ситуации внешний селекционный процесс поощряет крупность. Тогда тот же самый процесс будет поощрять и половые предпочтения крупности: как и в случае с пищей, предпочтения могут быть результатом внешнего пресса. Но как только появляются новые p-гены, закладывается и весь новый цикл: именно р-мутации запускают ортогенез.

Это приводит нас к общему принципу взаимного усиления: с одной стороны, мы имеем главным образом иерархический контроль структуры предпочтений или целей над структурой умений и далее над анатомической структурой; но, кроме того, у нас есть и вторичное взаимодействие или обратная связь между этими структурами. Я полагаю, что эта иерархическая система взаимного усиления работает таким образом, что в большинстве случаев контроль структуры предпочтений или целей в основном преобладает над низшими контрольными системами всей иерархии[306].

Обе эти идеи можно проиллюстрировать на примерах. Если отличать генетические мутации в том, что я называю «структурой предпочтений» или «структурой целей», от генетических изменений в «структуре умений» и генетических изменений в «анатомической структуре», то в отношении взаимодействия между структурой целей и анатомической структурой возможно следующее:

(a) Воздействие структуры целей на анатомическую структуру: когда изменение происходит со вкусом, как в случае с дятлом, то анатомическая структура, связанная с добыванием пищи, может и не измениться; в таком случае вид, скорее всего, будет устранен естественным отбором (если только не будут задействованы экстраординарные умения); в противном случае, вид может приспособиться, развив новую анатомическую специализацию, наподобие такого органа, как глаз: сильная заинтересованность в способности видеть (структура целей) у вида может привести к отбору благоприятной мутации, улучшающей анатомию глаза.

(b) Воздействие мутаций анатомической структуры на структуру целей: когда анатомия, связанная с добыванием пищи, изменяется, то структура целей, касающаяся пищи, рискует остаться фиксированной и окаменеть под действием естественного отбора, что, в свою очередь, способствует дальнейшей анатомической специализации. В случае с глазом это происходит похожим образом: благоприятная мутация, улучшающая его анатомию, может усилить интерес к способности видеть (это сходно с противоположным эффектом).

Здесь моя теория предлагает некое решение вопроса о том, как эволюция приводит к появлению того, что может быть названо «высшими формами жизни». Дарвинизм в том виде, как его обычно представляют, не способен дать такого объяснения. В лучшем случае, он может объяснить что-нибудь вроде улучшения степени приспособленности. Но бактерии, должно быть, приспособлены не хуже человека. В любом случае они существуют более длительное время, и есть основания полагать, что они переживут людей. Однако то, с чем, вероятно, можно отождествить высшие формы жизни, состоит в поведенчески более богатой структуре предпочтений — она более масштабна; а если структура предпочтений играет (большей частью) такую ведущую роль, какую я ей приписываю, то эволюция в направлении высших форм становится понятной[307]. Моя теория может быть также представлена следующим образом: высшие формы возникают из основного вида иерархии р ? s ? а, то есть тогда и только тогда, когда во главе стоит структура предпочтений. Стагнация и обратимость, включая сверхспециализацию, являются результатами инверсии связи в рамках главного типа иерархии.

Кроме того, эта теория предлагает возможное решение (вероятно, одно из многих) проблемы разделения видов. Эта проблема состоит в следующем: мутации сами по себе могут привести только к изменениям в генофонде вида, но не к появлению новых видов. Поэтому для объяснения появления новых видов была выдвинута идея пространственного разделения. Обычно говорят о географическом разделении[308]. Однако мое предположение состоит в том, что географическое разделение можно считать просто частным случаем разделения по причине принятия новой формы поведения и, как следствие, занятия новой экологической ниши; если предпочтение экологической ниши — определенного типа местности — становится наследственным, то оно может привести к такому разделению в пространстве, которое окажется достаточным для того, чтобы внутривидовое скрещивание прекратилось, даже если физиологически оно все еще возможно. Таким образом, два вида могут оказаться разделенными, живя в одном и том же географическом регионе — даже если этот регион размером с мангровое дерево, как, кажется, случается с некоторыми видами моллюсков. Сходные последствия может иметь и половой отбор.

Представленные здесь описания различных генетических механизмов, лежащих в основе ортогенетических трендов, являются типичными примерами ситуационного анализа. Иначе говоря, перспективы выживания имеют только такие развитые теоретические структуры, которые смогут имитировать методы ситуационной логики.

Еще одна идея, касающаяся эволюционной теории и которую стоит здесь упомянуть, связана с «проблемой выживания», а также с телеологией. Мне кажется, что эти идеи можно значительно прояснить, пользуясь теорией решения проблем.

Каждый организм и каждый вид постоянно находится под угрозой уничтожения; но эта угроза принимает форму конкретных проблем, которые он вынужден решать. Многие из этих конкретных проблем как таковые не являются проблемами выживания. Проблема поиска подходящего места для строительства гнезда может быть конкретной проблемой для пары птиц, не будучи при этом проблемой их выживания, хотя она может стать таковой для их потомства; а на благосостояние всего вида может почти не повлиять успех или неудача этих конкретных птиц в решении той или иной задачи. Поэтому я выдвигаю предположение, что большинство проблем ставится не выживанием, а предпочтениями у особенно инстинктивными предпочтениями; и даже если рассматриваемые инстинкты (p-гены) были развиты под давлением внешнего селекционного пресса, проблемы, которые ими ставятся, как правило, не являются проблемами выживания.

Именно такими соображениями я руководствуюсь, когда говорю, что организмы лучше всего рассматривать как индивиды, которые решают проблемы, а не преследуют цели: как я попытался показать в статье «Об облаках и часах», таким образом мы сможем дать рациональное объяснение — кончено, только «в принципе» — эмерджентной эволюции.

Я предполагаю, что моменты происхождения жизни и происхождения проблем совпадают. Это весьма существенно для решения вопроса о том, можно ли считать биологию сводимой к химии и далее к физике. Я считаю не только возможным, но весьма вероятным, что однажды нам удастся воссоздать живую материю из неживой. И хотя, конечно, это само по себе[309] (а также с редукционистской точки зрения) будет очень волнующим событием, оно не установит, что биология может быть «сведена» к физике или химии. Потому что оно не установит физического объяснения появления проблем — не более того, чем наша способность производить химические соединения физическими средствами устанавливает физическую теорию химических связей или хотя бы существование такой теории.

Таким образом, моя позиция поддерживает теорию несводимости и эмерджентности, и ее лучше всего резюмировать следующим образом:

(1) Я считаю, что не существует биологических процессов, которые не коррелировали бы в малейших деталях с физическими процессами или не могли бы быть последовательно проанализированными в физико-химических терминах. Однако ни одна физико-химическая теория не может объяснить появления новой проблемы, и ни один физико-химический процесс как таковой не может решить проблемы. (Вариационные принципы в физике — такие как принцип наименьшего действия или принцип Ферма, — быть может, походят на решения проблем, но не являются ими. Со сходными целями теистический метод Эйнштейна использует Бога.)

(2) Если эта гипотеза состоятельна, то из нее можно вывести ряд различий. Мы должны отличать друг от друга: физическую проблему = проблему физика; биологическую проблему = проблему биолога;

проблему организма = проблему типа: Как мне выжить? Как мне размножиться? Как мне меняться? Как мне приспосабливаться?

рукотворную человеческую проблему = проблему типа: Как мне контролировать отходы производства?

Из этих различений выводится следующий тезис: проблемы организмов не являются физическими: они не являются ни физическими объектами, ни физическими законами, ни физическими фактами. Они представляют собой специфически биологическую реальность; они «реальны» в том смысле, что их существование может приводить к биологическим следствиям.

(3) Предположим, что некоторые физические тела «решили» проблему своей репродукции: что они могут воспроизводить себя — или точно, или, как кристаллы, с небольшими отклонениями, которые могут быть химически (или даже функционально) несущественными. И все же они могут не быть «живыми» (в полном смысле этого слова), если они не умеют приспосабливаться: для этого им необходима способность к воспроизводству плюс настоящая изменчивость.

(4) «Сущность» вопроса, по моей идее, состоит в решении проблем. (Хотя нам не следует говорить о «сущностях»; это слово употребляется здесь не всерьез). Как нам известно, жизнь состоит из физических тел (точнее, процессов), способных решать проблемы. Этому различные виды научил естественный отбор, то есть метод воспроизводства плюс изменчивости, который сам был обучен тем же методом. Регресс здесь не обязательно будет бесконечным — на самом деле, он может продолжаться до вполне определенного момента появления нового свойства.

Таким образом, такие люди, как Батлер и Бергсон, выдвинувшие, по моему мнению, совершенно ошибочные теории, тем не менее были правы в своей интуитивной догадке. Жизненная сила («хитрая»), конечно же, существует — но она сама, в свою очередь, является продуктом жизни, отбора, а не чего-то такого, как «сущность» жизни. На самом деле, это предпочтения, которые указывают путь. Но этот путь — не путь Ламарка, а путь Дарвина.

Это подчеркивание предпочтений (которые, будучи склонностями, диспозициями, недалеко отстоят от предрасположенностей) в моей теории носит, конечно же, совершенно «объективный» характер: нам не нужно предполагать, что эти предпочтения являются сознательными. Но они могут стать сознательными, сначала, я полагаю, в форме состояний благополучия и страдания (удовольствия и боли).

Мой подход поэтому почти с необходимостью приводит к исследовательской программе, которая требует объяснения появления состояний сознания в объективных биологических терминах.

Прочитав это резюме еще раз шесть лет спустя после написания[310], я почувствовал необходимость добавить еще одно резюме, с более простым и очевидным представлением того, как чисто селекционистскую теорию (теорию «органического отбора» Болдуина и Ллойда Моргана) можно использовать для оправдания определенных интуитивных аспектов эволюции, на которые обратили внимание Ламарк, Батлер и Бергсон, не делая никаких уступок доктрине Ламарка о наследовании приобретенных признаков. (Об истории органического отбора см. особенно великую книгу Алистера Харди «Живой поток».)[311]

На первый взгляд может показаться, что дарвинизм (в отличие от ламаркизма) не усматривает никакого воздействия на эволюцию со стороны адаптивных поведенческих инноваций (предпочтений, желаний, актов выбора) индивидуального организма. Это впечатление, однако, является поверхностным. Любая поведенческая инновация индивидуального организма меняет взаимоотношения между организмом и окружающей средой: она способствует принятию или даже созданию организмом новой экологической ниши. Тем самым организм своими действиями и предпочтениями отчасти отбирает селекционные прессы, воздействующие на него и его потомство. Таким образом он влияет на ход эволюции. Принятие нового образа действий или нового ожидания (или «теории») подобно открытию нового эволюционного пути. А различие между дарвинизмом и ламаркизмом состоит не в разнице между удачей и хитростью: ратуя за дарвинизм и отбор, мы не отрицаем и хитрости.