СЧАСТЛИВЫЙ КРАХ СОЦИОЛОГИИ НАУКИ

СЧАСТЛИВЫЙ КРАХ СОЦИОЛОГИИ НАУКИ

Позвольте мне для начала устранить ошибку, часто допускаемую по отношению к нашей изначальной области исследования людьми, с ней непосредственно не знакомыми,— а я боюсь, что это большинство живущих в мире. Предметное поле социологии науки зачастую представляют как распространение все той же привычной социологии социального на новый объект — научную деятельность. Почему-де социологам, исследовавшим религию, классовую борьбу, политику, право, поп-культуру, наркотическую зависимость, урбанизм, корпоративную культуру и т.д., вдруг останавливаться перед тем, что является отличительной чертой современных обществ,—наукой и технологией? Согласно этой точке зрения лаборатории и исследовательские институты — всего лишь очередные пункты в перечне тем, подлежащих рассмотрению с помощью обычных «ингредиентов» социальной методологии, уже использовавшихся повсюду «с таким успехом». Таково было почти единодушное мнение, и в том числе мнение наших коллег, вместе с которыми много лет назад мы начинали свои исследования и которых называют «социологами научного знания» (SSK) или, более туманно, «исследователями науки и техники» (STS)[119].

Если бы мне пришлось писать введение в социологию науки, я был бы рад идти под этим знаменем[120]. Но поскольку я пытаюсь объяснить, что такое ACT, я должен показать, каким образон она возникла из социологии науки, сделав крайние выводы, касающиеся не только науки, но и социальной теории. ACT — не отрасль социальной науки, успешно распространившая свои методы сначала на научную деятельность, а потом на все остальное общество; это ветвь (а скорее, веточка), объединяющая тех, кто был до глубины души потрясен, попытавшись дать социальное объяснение строгим фактам науки. Исследователи, работающие в ACT, это главным образом те, кто в результате тридцати с лишним лет занятия социологией науки пришел к совершенно не тем выводам, что их лучшие и ближайшие коллеги. Если эти последние думают, что социальная теория работает даже в сфере науки, то мы полагаем, что, в общем и частном, применительно к науке социальная теория потерпела такой сокрушительный провал, что можно без опасений считать ее провальной всегда и во всем. Социальные объяснения невозможно «распространить» на науку, не могут они распространяться и ни на что другое. Если социология претендует стать чем-то вроде науки (и мы разделяем эти притязания), она должна брать подобные барьеры без колебаний. Чтобы убедить, что этот аргумент — не пустой парадокс, я .должен объяснить, почему мы вынуждены были отвергнуть позиции своих друзей, конечно, не отказываясь от тесного сотрудничества и дружбы с ними! Из развития социологии науки было извлечено четыре вывода, оформившихся в виде позиций— я пренебрегаю пятой позицией, но сомневаюсь, чтобы она в действительности существовала. Предположительно она состоит в том, что наука — такая же «социальная фикция, как и все другие социальные фикции». Эта позиция явно незаинтересована в разработке социальной науки и в любом случае ничего не смыслит в фикциях[121]. Первая позиция совершенно предсказуема: социология науки должна была полностью провалиться, потому что объективной науке невозможно дать социального объяснения; факты и теории слишком строги, слишком техничны, слишком реальны, слишком вечны и слишком далеки от интересов человека и общества. Попытка социологически объяснить науку представляет собой противоречие, ибо по определению научно только то, что свободно от узких ограничений со стороны общества, под которыми, вероятно, имели в виду идеологию, политические пристрастия, субъективные настроения и бесконечные пустые дебаты. Научная объективность должна так и остаться скалой, о которую всегда будут разбиваться все амбиции социологии, скалой, которая всегда будет смирять ее гордыню. Такова реакция большинства философов, эпистемологов, и — что достаточно странно — большинства самих социологов: может существовать социология знания, псевдонаук, веры, внешних аспектов науки,— «ученые тоже люди», как гласит клише,— но не социология когнитивных, объективных, вневременных аспектов неопровержимых результатов науки[122]. Социологи exeunt[123].

Второй, не такой крайний, вывод можно сформулировать так: чтобы быть уважаемой и успешной, социология должна держаться только тех предметов, которые согласно первому положению являются внешними. Социология науки должна ограничиваться изучением моделей карьеры, институтов, этики, публичного понимания, систем вознаграждения, правовыми спорами и лишь с великой осторожностью (без чрезмерного напора) предлагать установить «связи» между «когнитивными» факторами и «социальными измерениями». Такова позиция социологии ученых (в противоположность социологии науки), представленной, к примеру, Робертом Мертоном и позже—Пьером Бурдье[124]. Третий вывод сделан большинством наших коллег по социологии науки: в их глазах социологи предшествующего направления страдают чрезмерной робостью. Что же до тех, кто злорадно предрекал провал всех научных объяснений науки, то они впали в одну из форм чистого обскурантизма. Они никогда не были в состоянии объяснить, почему сама по себе наука не может быть предметом научного изучения[125]. С точки зрения исследователей, представляющих SSK и в целом STS, когнитивные и технические аспекты науки полностью поддаются изучению социологов. Это требует изобретательности, адаптации и осторожности, но обычные профессиональные средства тут вполне адекватны, хотя сложные проблемы рефлексивности и реализма могут у некоторых вызывать тошноту и головокружение[126]. Таким стало — и с достаточными основаниями — общее мнение социологов науки.

Но мы из того же самого эксперимента извлекли совершенно другой, четвертый, вывод, или, вернее, «мы», от лица которых я говорю в этой книге, и есть те, кто пришел к следующим заключениям:[127]

а) всесторонняя социология науки вполне возможна — что противоречит философам науки, но согласуется с исследованиями науки в целом;

б) такая социология не может ограничиваться лишь внешним социальным контекстом науки — вопреки тем, кто стремится ограничить амбиции своей дисциплины изучением ученых и добровольно отказывается от технического и когнитивного содержания;

в) научная практика — слишком твердый орех, расколоть который не под силу обычной социальной теории, и следует создать новую, такую, которая могла бы пролить новый свет и на «более тонкие» темы,— вопреки мнению тех наших коллег по предметному полю исследований науки, которые предпочитают не замечать в собственной деятельности угрозы своей первоначальной дисциплине[128].

Я не утверждаю, что именно такой итог волнующего приключения — социологического исследования науки неизбежен и единственно необходим. Я просто утверждаю: чтобы называться ACT, надо превратить провал попытки дать убедительное социальное объяснение строгим фактам науки в доказательство. Главное не в том, что социология науки обречена на провал, а в трм, что необходимо переделать социальную теорию[129]. Поскольку experimenta crucis (решающих экспериментов) нет ни в физике, ни в социологии, я не могу доказать, что это единственный путь, по которому нужно идти, но могу заявить, что если воспользоваться этим провалом — социальное объяснение науки невозможно — как трамплином, то перед социальной теорией открывается новый путь: социальное никогда ничего не объясняло; наоборот, оно само нуждается в объяснении. Этим понятием социального объяснения и нужно заняться. Наши коллеги предпочитают говорить: «Социальное объяснение науки потерпело провал, потому что оно противоречиво». Они могли бы сказать и так: «Оно хорошо работает, давайте дальше заниматься делом как обычно». Но ACT отвечает: «То, что оно потерпело столь сокрушительный провал, дает нам сейчас великий шанс, поскольку, может быть, это наконец приведет социальную теорию в чувство». Подобно тому как отцы церкви благословляли грех Адама как elix culpa (счастливую вину), в конечном счете способствовавшую искуплению Христом людских грехов, я могу сказать, что провал социального объяснения науки стал великим шансом для социальной теории.

Если наше решение сделать из этого эксперимента подобные выводы и невозможно обосновать, оно, тем не менее, далеко не легковесно,—как если бы мы приняли его развлечения, ради, просто «эпатируя буржуазию». Есть великолепная причина — по крайней мере, ретроспективно — того, что социальная теория должна была вдребезги разбиться о частный случай науки: социологи в первый раз реально проводили исследование, глядя снизу вверх.

Пока лаборатории, механизмы и рынки не были подвергнуты тщательному критическому изучению, Объективность, Эффективность и Полезность — три грации модернизма — просто принимались на веру. У социологов сформировалась опасная привычка исследовать только те виды деятельности, которые отличались от этих позиций по умолчанию: эту иррациональность следовало объяснять; рациональность же никогда не нуждалась в дополнительном обосновании; прямая дорога разума не требовала никакого социального объяснения,—только лишь извилистые отклонения от нее[130]. Поэтому ни разу не было предложено ни одной настоящей проверки, которая позволила бы увидеть, работает ли социальное объяснение чего угодно на самом деле, или нет,— ведь сама рациональность никогда не ставилась под вопрос. Информанты социологов — даже промышленные магнаты, гении искусства, кинозвезды, чемпионы по боксу или государственные деятели — всегда были отмечены печатью меньшей рациональности, меньшей объективности, меньшей рефлексивности, меньшей научности или меньшей академичности в сравнении с проводившими исследование. Так что социологи, что бы там они сами зачастую ни говорили, в процессе исследования всегда занимали позицию, позволявшую смотреть «сверху вниз», поскольку сила науки оставалась на их стороне и сама по себе не подвергалась тщательному изучению. Религия, поп-культура, мифические космологии, рынки, корпорации, даже произведения искусства никогда не обладали такой силой, как наука о социальном, заменявшая все эти тонкие вещи более твердой субстанцией скрытых социальных объединений, их сил, структуры и инерции. Механизмы explanans всегда были выкованы из более крепкой стали, чем механизмы explanandum: машина легко выдавала доказательства и гнала потоком данные.

Например, верующие, подвергаясь «социальному объяснению», никогда не вопили от ярости. Да и кто бы их услышал? Если что, их крики послужили бы вящим доказательством того, что они не могут спокойно видеть, как их причудливые архаические иллюзии находят объяснение в холодном свете неумолимых социальных фактов. И то же самое было бы, если бы политики, бедняки, рабочие, фермеры и художники вопили, когда их «помещают в социальный контекст». Кто бы слушал трехсотлетней давности протесты верующих из тропиков против обвинения в фетишизме? Они могли роптать или пожимать плечами, но так никогда и не отразили приведенных социологами аргументов. Так кто бы стал оценивать эффективность социальных объяснений? Уж конечно, не представители критической социологии,—в частности, потому, что их «объяснения» всегда состоят в нападении на проблемы, которые их самих не слишком волнуют. И социальное объяснение не только никогда не наталкивалось на противодействие, но его кислота без труда разъедала вопросы, которые не могли волновать социологов меньше, поскольку они в своей почти профетической устремленности к эмансипации пытались помочь людям освободиться от них! Что же могло пробудить их от догматической спячки? Разве что мягкий гул лабораторного кондиционера!

Это и была Архимедова точка опоры, которую искала социальная теория... Наука представляла совершенно иной вызов, и именно по этой причине мы сразу ухватились за него, хотя по соображениям логики я в этой книге поставил его на четвертое место. Социологи не только всем сердцем заботились о науке,—она оставалась их единственным сокровищем с тех пор как жестокое разочарование в модернизме сокрушило все старые идеалы. Превыше объективности, всеобщности и научности не было ничего, чем стоило бы дорожить. Их единственная надежда была на то, чтобы стать полноценными учеными. Но вот социологам впервые привелось исследовать нечто такое, что было выше, крепче и сильнее их самих. Впервые explanandum сопротивлялся, a explanans сточил об него зубы до корней. Мало того: теперь крики изучаемых могли слышаться громче и яснее, и доносились они не с Бали, из разных гетто, телевизионных студий, корпоративных залов заседаний или американского Сената, а из-за двери соседнего отдела, от коллег из тех же комитетов по трудовому найму и распределению грантов.

Теперь, наконец, настала пора подвергнуть социальные науки эксперименту, который никогда раньше не проводился: какое у нас есть доказательство тому, что социальное объяснение работает, когда исследование ведется «снизу вверх». Когда нельзя игнорировать реакции изучаемых? Когда «культурный капитал» изучаемых бесконечно больше, чем у тех, кто проводит исследование? Когда объекты, которые надо подменить «социальной силой», явно гораздо сильнее, многообразнее, долговечнее, чем сама социальная сила, посредством которой их предполагают объяснять? Когда истины, которые надо объяснять, в равной мере ценны и для тех, кто исследует, и для тех, кого исследуют,—как единственное сокровище на земле, за которое стоит бороться? После двух столетий не стоившего труда уничтожающего объяснения поведения и верований фермеров, бедняков, фетишистов, фанатиков, священников, юристов и бизнесменов, гнев которых редко регистрировался (при этом сами объяснения никогда невозможно было сравнить один к одному с тем, что объяснялось), мы, наконец, собрались посмотреть, способно ли социальное объяснить что-то еще, или нет. Для химиков, проектировщиков ракет и физиков обычное дело видеть свои лаборатории взорванными, но тут кабинет социолога через какую-то секунду мог подвергнуться эксперименту настолько рискованному, что у него даже была возможность провала! И вот — взорвалось. Я помню, как тридцать лет назад, проработав неделю в лаборатории Роже Гийомена, я пришел к выводу, который находил неизбежным: социальным нельзя подменить ни малейший полипептид, ни мельчайший камешек, ни безобиднейший электрон, ни самого ручного из бабуинов. Объекты науки могут объяснять социальное, но не наоборот. Никакой опыт не потряс меня сильнее, чем тот, что я видел собственными глазами: социальное объяснение растаяло в воздухе.

Естественно, многие отрасли социальной науки предпринимали аналогичные попытки, в частности, они осуществлялись в феминистских исследованиях, исследованиях сексуальных меньшинств, в ряде культурных исследований и большинстве антропологических. Но разве так уж несправедливо было бы сказать, что эти направления работы рисковали остаться периферийными, маргинальными и экзотическими до тех пор, пока контрастировали с научной объективностью, считавшейся не подлежащей такого рода рассмотрению? Заслугой исследований науки и подобных ей отраслей социологии стало то, что был поколеблен стандарт, сравнение с которым делало их маргинальными или просто «частными». После исследований науки любая социальная дисциплина может заниматься исследованиями «снизу вверх»[131].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.