3. МЕРКАНТИЛИЗМ

3. МЕРКАНТИЛИЗМ

Для того чтобы область богатств оформилась в классическом мышлении как объект рефлексии, нужно было освободиться от конфигурации знания, установленной в XVI столетии. У «экономистов» эпохи Возрождения, вплоть до самого Давандзатти, свойство денег измерять товары и их способность к обмену основывались на присущей им самим по себе ценности: было хорошо известно, что драгоценные металлы мало использовались вне монетного дела; но если они избирались в качестве эталонов, если они использовались в обмене и если, следовательно, они достигали высокой цены, то это потому, что в порядке природы и сами по себе они обладали абсолютной, основополагающей, более высокой, чем все остальные, ценой, с которой можно было соотносить стоимость каждого товара.[224] Благородный металл был сам по себе знаком богатства; его затаенный блеск явно указывал, что он был одновременно скрытым присутствием и видимой подписью всех богатств мира. Именно по этой причине он имел цену; также поэтому он измерял все цены; наконец, поэтому его можно было обменивать на всё, имевшее цену. Он был драгоценностью как таковой. В XVII столетии все эти три свойства всегда приписывались деньгам, но все они имели своим основанием не первое свойство (наличие цены), а последнее (замещение всего имеющего цену). В то время как эпоха Возрождения основывала обе функции (мера и заместитель) металла для чеканки денег на удвоении его существенного признака (того, что он является драгоценным металлом), XVII век смещает анализ; именно меновая функция служит основанием двух других признаков (способности измерять и способности получать цену, проявляя в таком случае как бы качества, вытекающие из этой функции).

Этот переворот является результатом той совокупности размышлений и практических действий, которые осуществляются на протяжении всего XVII века (от Сципиона де Граммона до Никола Барбона); эту совокупность определяют немного приблизительным термином «меркантилизм». Вошло в привычку характеризовать его как абсолютный «монетаризм», то есть как систематическое (или упорное) смешение богатств и металлических денег. Эта характеристика является поспешной. Действительно, «меркантилизм» устанавливает между ними не более или менее неясное тождество, а продуманное сочленение, делающее из денег инструмент представления и анализа богатств, а из богатств — содержание, представленное деньгами. Подобно тому как распалась старая кругообразная конфигурация подобий и примет, чтобы развернуться согласно двум соотносительным плоскостям представления и знаков, точно так же круг «драгоценного» разрывается в эпоху меркантилизма; богатства раскрываются как объекты потребностей и желаний; они разделяются и заменяются одни другими благодаря игре означающих их денежных знаков; и между деньгами и богатством устанавливается взаимосвязь в форме обращения и обменов. И если можно было уверовать в то, что меркантилизм смешивал богатство и деньги, то это, несомненно, потому, что для него деньги обладают способностью представлять любое возможное богатство, что деньги для него являются универсальным инструментом анализа и представления, что деньги охватывают без остатка всю сферу его действия. Любое богатство предстает как обратимое в деньги; и именно поэтому оно вступает в обращение. В соответствии с таким подходом можно сказать, что любое природное существо является характеризуемым, а поэтому оно может войти в таксономию; любая особь является именуемой, а поэтому она может войти в членораздельную речь; любое представление является означающим, а поэтому оно может войти, чтобы быть познанным, в систему тождеств и различий.

Однако это требует более внимательного рассмотрения. Какие вещи среди всех существующих в мире вещей меркантилизм будет иметь возможность называть «богатствами»? Все те вещи, которые, будучи представимыми, являются к тому же объектами желания, то есть те, которые к тому же отмечены «необходимостью или пользой, удовольствием или редкостью».[225] Но можно ли сказать, что металлы, служащие для изготовления монет (речь здесь идет не о биллоне,[226] служащем лишь в качестве дополнительного денежного средства в некоторых местностях, но о металлических деньгах, используемых во внешней торговле), составляют часть богатств? Золото и серебро обладают лишь весьма небольшой полезностью — «постольку, поскольку они могли бы быть использованы в быту»; и как бы они ни были редки, их изобилие все еще превышает их количество, требуемое для такого использования. Если же их разыскивают, если люди считают, что их им всегда не хватает, если они роют шахты и развязывают войны ради их приобретения, то это потому, что изготовление из них золотых и серебряных монет придало им полезность и редкость, какими эти металлы сами по себе не обладают. «Деньги заимствуют свою ценность не у вещества, из которого они состоят, но лишь у формы, являющейся образом или знаком Государя».[227] Золото потому является драгоценным, что оно служит деньгами, но не наоборот. Отношение, прочно зафиксированное в XVI в., перевертывается: деньги (вплоть до металла, из которого они изготовлены) получают свою ценность благодаря чистой функции знака. Это влечет за собой два следствия. Прежде всего, ценность вещей не проистекает больше от металла. Она устанавливается сама собой, без соотнесения с деньгами, согласно критериям полезности, удовольствия или редкости, то есть вещи обретают стоимость благодаря их взаимным отношениям; металл лишь позволяет представить эту стоимость, как имя существительное представляет собой образ или идею, но не образует их: «золото — это только знак и привычное средство выявления стоимости вещей; но истинная оценка оной имеет своим источником суждение человека и ту способность, которую называют оценочной».[228] Богатства являются богатствами потому, что мы их оцениваем, как наши идеи есть то, что они есть, потому, что мы их себе представляем. Сюда же, кроме того, добавляются денежные или словесные знаки.

Но почему золото и серебро, которые сами по себе едва ли являются богатствами, получили или завоевали эту означающую способность? Можно было бы, конечно, использовать для этого другой товар, «каким бы презренным и ничтожным он ни был».[229] Медь, которая во многих странах сохраняет свою дешевизну, становится у некоторых народов драгоценной лишь постольку, поскольку ее превращают в деньги.[230] Но, как правило, используют золото и серебро, скрывающие в себе «свое собственное совершенство», связанное не с их ценой, а с их неограниченной способностью представлять. Они тверды, нетленны, неизменны; они могут делиться на мельчайшие части; они могут сосредоточивать большой вес при небольшом объеме; они могут легко транспортироваться; их легко обрабатывать. Все это делает из золота и серебра привилегированное средство, чтобы представлять все другие богатства и производить посредством анализа их строгое сравнение между собой. Так оказывается определенным отношение денег к богатствам. Отношение произвольное, так как цену вещам придает не действительная стоимость металла: любой объект, даже лишенный цены, может служить деньгами; но необходимо еще, чтобы он обладал действительными качествами представления и аналитическими способностями, позволяющими устанавливать между богатствами отношения равенства и различия. Тогда оказывается, что использование золота и серебра вполне оправданно. Как говорит Бутру, деньги — «это часть вещества, которой общественный авторитет придал вес и определенную стоимость, чтобы служить ценой и уравнивать в торговле неравенство всех вещей».[231] «Меркантилизм» освободил деньги от постулата действительной стоимости металла — «безумны те, для кого деньги есть товар, как и всякий другой»,[232] — и одновременно установил между ними и богатством строгое отношение представления и анализа. «В деньгах ценят не только количество серебра, которое они содержат, — говорит Барбон, — но то, что они имеют хождение».[233]

Обычно допускается двойная несправедливость по отношению к тому, что условились называть «меркантилизмом», когда в нем разоблачается то, что он не прекращал критиковать и сам (действительная стоимость металла как принцип богатства), и когда в нем обнаруживается ряд явных противоречий: не определял ли он деньги в их чистой функции знака, в то же время требуя их накопления как какого-нибудь товара? Разве не признавал он значение количественных колебаний курса находящихся в обращении денег, не признавая при этом их воздействия на цены? Не являлся ли он протекционистским, всецело основывая на обмене механизм возрастания богатств? В действительности же эти противоречия или эти колебания существуют лишь постольку, поскольку перед меркантилизмом ставят дилемму, которая не могла иметь для него смысла, — дилемму денег как товара или денег как знака. Для возникающего классического мышления деньги — это то, что позволяет представлять богатства. Без таких знаков богатства оставались бы неподвижными, бесполезными и как бы немыми; золото и серебро являются в этом смысле творцами всего, что человек может страстно желать. Однако для того, чтобы иметь возможность играть эту роль представления, нужно, чтобы деньги представляли свойства (физические, а не экономические), которые делают их адекватными своей задаче и, следовательно, дорогими. Именно в качестве универсального знака деньги становятся редким и неравномерно распределенным товаром: «обращение и стоимость, предписанные любым деньгам» — вот истинная доброкачественность, присущая оным».[234] Как в плане представлений знаки, которые их замещают и анализируют, должны сами быть представлениями, так и деньги не могут означать богатств, не будучи сами по себе богатством. Но они становятся богатством, потому что они являются знаками; в то время как представление должно сначала быть представленным, чтобы затем стать знаком.

Отсюда проистекают явные противоречия между принципами накопления и правилами обращения. В какой-то данный момент времени количество существующих золотых и серебряных монет является определенным; Кольбер даже считал, что, несмотря на эксплуатацию рудников, несмотря на приток американского золота, «количество денег, обращающихся в Европе, является постоянным». Следовательно, в этих деньгах нуждаются как в средстве представлять богатства, то есть в том, чтобы привлекать их (не скрывать их), привозя их из-за границы или производя на месте; в них нуждаются также для того, чтобы передавать их из рук в руки в процессе обмена. Следовательно, необходимо ввозить металл из соседних государств: «Лишь одна торговля и все то, что от нее зависит, могут осуществить это великое дело».[235] Законодательство должно, следовательно, позаботиться о двух вещах: «запретить вывоз металла за границу или его использование для иных, чем чеканка денег, целей и установить такую таможенную пошлину, которая позволит торговому балансу быть всегда положительным, поощрять ввоз сырья, предотвращать, насколько это возможно, ввоз готовых изделий, вывозить промышленные товары, а не продукты питания, исчезновение которых приводит к голоду и вызывает рост цен».[236] Итак, накапливающийся металл не предназначен к тому, чтобы закупориваться или оставаться неиспользованным: он привлекается в государство лишь для того, чтобы расходоваться в процессе обмена. Как говорил Бехер, все, что является расходом для одного из партнеров, оказывается доходом для другого,[237] а Томас Ман отождествлял наличные деньги с богатством.[238] Это обусловлено тем, что деньги становятся реальным богатством лишь в той мере, в какой они выполняют свою функцию в представлении богатства: когда они замещают товары, когда они позволяют им перемещаться или ждать, когда они дают возможность сырью стать потребляемым, когда они оплачивают труд. Следовательно, не надо опасаться, что накопление денег в государстве привело бы к повышению цен; и принцип, установленный Боденом, согласно которому большая дороговизна в XVI веке была вызвана притоком американского золота, несостоятелен. Если верно, что умножение находящихся в обращении денег сначала поднимает цены, то оно же стимулирует торговлю и мануфактурное производство; количество богатств возрастает, и число элементов, между которыми распределяются деньги, оказывается, возрастает на столько же. Высоты цен не следует опасаться; напротив, теперь, когда дорогие предметы приумножены, теперь, когда буржуа, как говорит Сципион де Граммон, могут носить «атлас и бархат», стоимость вещей, даже самых редких, могла лишь упасть по отношению к совокупности остальных; также каждый кусок металла теряет часть своей стоимости наряду с другими по мере того, как увеличивается масса находящихся в обращении денег.[239]

Таким образом, отношения между богатством и деньгами устанавливаются в обращении и в обмене, а не в «драгоценности» самого металла. Когда ценности могут обращаться (и это благодаря деньгам), они приумножаются, и богатства возрастают; когда денег становится больше благодаря хорошему обращению и благоприятному торговому балансу, то тогда можно привлекать новые товары и расширять сельскохозяйственное и фабричное производство. Следовательно, вместе с Хорнеком можно сказать, что золото и серебро — это «самая чистая наша кровь, основа наших сил», «самые необходимые средства человеческой деятельности и нашего существования».[240] Здесь мы находим старую метафору, согласно которой деньги являются для общества тем же, чем кровь для тела.[241] Однако у Давандзатти деньги служили лишь для того, чтобы «орошать» различные части нации. Теперь же, когда деньги и богатство рассматриваются внутри пространства обменов и обращения, меркантилизм может выверить свой анализ по модели, данной тогда же Гарвеем. Согласно Гоббсу,[242] подобная венам система каналов, по которым деньги передаются, — это система налогов и обложений, изымающих из перемещающихся, купленных или проданных товаров определенную массу металла, доставляя ее к сердцу Человека-Левиафана, то есть в государственное казначейство. Таким образом, металл становится «условием жизни»: государство действительно может его выплавлять или пускать в обращение. В любом случае авторитет государства определяет его курс; будучи распределен по различным отраслям (в форме пенсий, жалованья или вознаграждения за услуги, купленные государством), он стимулирует во втором цикле, теперь уже артериальном, обмены, а также промышленное и сельскохозяйственное производство. Циркуляция, таким образом, становится одной из основных категорий анализа. Но перенесение сюда этой физиологической модели стало возможным лишь благодаря более глубокому раскрытию общего — для денег и знаков, для богатств и представлений — пространства. Столь привычная для нашего Запада метафора, уподобляющая город телу, обрела в XVII веке свою воображаемую силу лишь на основе гораздо более радикальных археологических необходимостей.

В ходе меркантилистской практики область богатств складывается таким же образом, как и область представлений. Мы видели, что представления обладали способностью представлять себя исходя из самих себя: открывать в самих себе пространство, в котором они анализировались, и образовывать вместе с их собственными элементами заместители, позволяющие устанавливать одновременно систему знаков и таблицу тождеств и различий. Тем же самым образом богатства обладают способностью обмениваться, анализироваться в таких частях, которые обеспечивают отношения равенства или неравенства, взаимно означать друг друга посредством таких вполне пригодных для сравнения элементов богатств, какими являются драгоценные металлы. Как весь мир представления покрывается представлениями второго порядка, которые их представляют, причем в непрерываемой цепи, так все богатства мира соотносятся друг с другом в той мере, в какой они участвуют в системе обмена. Между двумя представлениями нет автономного акта обозначения, но только простая и неопределенная возможность обмена. Какими бы ни были его установления и экономические последствия, меркантилизм, если его исследовать на уровне эпистемы, представляется постепенным, длительным усилием включить размышление о ценах и деньгах в прямую цепь анализа представлений. Он породил область «богатств», связанную с областью, которая в ту же эпоху открылась перед естественной историей, а также и с той, которая тогда же развернулась и перед всеобщей грамматикой. Но в то время как в этих двух последних случаях перелом произошел внезапно (определенный способ бытия языка вдруг возникает в «Грамматике Пор-Рояля», определенный способ бытия природных существ обнаруживается почти сразу у Джон-стона и Турнефора), то здесь, напротив, способ бытия денег и богатства, будучи целиком и полностью связанным с некоей практикой (praxis), с некоей институциональной структурой, обладал гораздо более высоким коэффициентом исторической вязкости. Природные существа и язык не нуждались в эквиваленте длительной меркантилистской деятельности для того, чтобы войти в область представления, подчиниться его законам, получить от него свои знаки и свои принципы построения.