XIII Тоталитаристы среди нас
XIII
Тоталитаристы среди нас
Когда власть рядится в одежды организатора, она становится столь привлекательной, что способна превратить союз свободных людей в тоталитарное государство.
"Таймс"
Вероятно, размах, который приобретает произвол в странах с тоталитарным режимом, вместо того чтобы увеличивать опасения, что то же самое может случиться и в более просвещенных странах, наоборот, укрепляет уверенность в том, что это невозможно. Когда мы сравниваем Англию с нацистской Германией, контраст оказывается настолько разительным, что мы не можем допустить и мысли, что в нашей стране события пойдут когда–нибудь таким же путем. А тот факт, что контраст этот в последнее время усиливается, как будто опровергает всякие предположения о том, что мы движемся в том же направлении. Но не будем забывать, что еще пятнадцать лет назад возможность нынешнего положения дел в Германии тоже представлялась фантастической, и не только для девяти десятых самих немцев, но и для самых недружелюбно настроенных иностранных наблюдателей, какими бы прозорливыми они ни казались нам сегодня.
Однако, как мы уже говорили сегодняшнее состояние демократических стран напоминает не современную Германию, но Германию двадцати–тридцатилетней давности. Есть множество признаков, казавшихся тогда "чисто немецкими", а ныне вполне характерных и для Англии, которые можно расценивать как симптомы той же болезни. Самый существенный из них мы уже упоминали. Это смыкание правых с левыми по экономическим вопросам и их общее противостояние либерализму, бывшему до этого основой английской политики. Здесь можно сослаться на авторитет Гарольда Николсона, утверждавшего, что при последнем консервативном правительстве среди рядовых членов парламента от консервативной партии "наиболее способные все были в сердце своем социалистами"[72]. И вряд ли есть какие–то сомнения, что, как и во времена фабианцев, социалисты ныне больше симпатизируют консерваторам, нежели либералам. Есть и другие признаки, тесно с этим связанные. Крепнущий день ото дня культ государства, восхищение властью, гигантомания, стремление организовать все и вся (мы теперь называем это "планированием") и полная "неготовность предоставить вещи их собственному естественному развитию", — черта, беспокоившая фон Трейчке в немцах еще шестьдесят лет назад, — все, это присутствует сегодня в английской действительности не в меньшей степени, чем в свое время в Германии.
Чтобы убедиться, насколько далеко зашла за последние двадцать лет Англия по пути, намеченному Германией, достаточно обратиться к работам, написанным во время прошлой войны, авторы которых обсуждают различия английской и немецкой точек зрения на вопросы политики и морали. Пожалуй, тогда у британской публики были более адекватные представления об этих различиях, чем сейчас. Если в то время англичане гордились своеобразием своих подходов и традиций, то теперь большинство из них либо стыдятся взглядов, считавшихся тогда типично английскими, либо начисто их отвергают. Вряд ли будет преувеличением сказать, что чем более английским представлялся тогда миру тот или иной автор, писавший о политике или проблемах общества, тем прочнее забыт он сейчас своими же соотечественниками. Такие люди, как лорд Морли или Генри Сиджвик, лорд Эктон или А. В. Дайси, которыми в то время восхищался весь мир, ибо их работы считались образцом английской либеральной политической мудрости, для нынешнего поколения англичан — не более чем старомодные викторианцы. Быть может, ничто не свидетельствует так ярко о происшедших за это время переменах, как то, что в современной английской литературе нет недостатка в симпатиях к Бисмарку, но имя Гладстона редко упоминается без иронической усмешки по поводу его викторианской морали и наивного утопизма.
Я попробую передать тревожное впечатление, возникающее при чтении некоторых английских работ, где анализируются идеи, получившие распространение в Германии во время прошлой войны, в которых буквально каждое слово можно отнести и к взглядам, доминирующим сейчас в английской литературе. Для начала процитирую лорда Кейнса, обнаружившего в 1915 г. в типичной для того времени немецкой работе то, что он называет "дурным сном". В соответствии с мыслью автора "даже в мирное время промышленность должна оставаться мобилизованной. Это он имеет в виду, говоря о "милитаризации промышленности" (таков заголовок анализируемой работы). С индивидуализмом надо покончить раз навсегда. Должна быть создана система регуляции, объектом которой будет не счастье отдельного человека (профессор Яффе заявляет это без всякого стеснения), но укрепление организованного единства государства с целью максимального повышения эффективности (Leistungsfahigkeit), влияние которого на благополучие индивида будет лишь опосредованным. Эта чудовищная доктрина подается под своеобразным идеалистическим соусом. Нация превратится в "самодостаточное единство" и станет тем, чем ей надлежит быть согласно Платону, — "воплощением человека в большом". Близящийся мир принесет, среди прочего, усиление государственного влияния в промышленности… Иностранные капиталовложения, эмиграция, индустриальная политика, трактующая весь мир как рынок, — все это слишком опасно. Старый, отмирающий подход к развитию промышленности, основанный на выгоде, уступит место подходу, основанному исключительно на власти. Так новая Германия XX века положит конец капитализму, пришедшему сто лет тому назад из Англии"[73]. Если не считать того, что ни один английский автор не осмелился пока (насколько мне известно) открыто пренебрегать счастьем отдельного человека, все сказанное отражается сегодня как в зеркале в современной английской литературе.
Однако не только идеи, открывшие в Германии и в других странах дорогу тоталитаризму, но и принципы тоталитаризма как такового завладевают ныне умами в демократических странах. Несмотря на то, что в Англии найдется сегодня немного людей, готовых целиком проглотить тоталитарную пилюлю, различные авторы успешно скармливают ее нам по частям. Нет, пожалуй, ни одной страницы в книге Гитлера, которую бы нам кто–нибудь, живущий в Англии или в США, не порекомендовал прочитать и использовать для наших целей. Это относится и к тем, кто является смертельным врагом Гитлера. Мы не должны забывать, что люди, покинувшие Германию или ставшие ее врагами в результате проводимой там антисемитской политики, нередко являются при этом убежденными тоталитаристами немецкого типа[74].
Никакое общее описание не может передать поразительного сходства идей, получивших ныне распространение в английской политической литературе, со взглядами, подорвавшими в свое время в Германии веру в устои западной цивилизации и создавшими атмосферу, в которой мог добиться успеха нацизм. Сходство это проявляется не только в содержании, но и (пожалуй, даже в большей степени) в стиле обсуждения проблем, — в готовности ломать все культурные связи и традиции, делая ставку на один конкретный эксперимент. Как это было и в Германии, большинство современных работ, подготавливающих в демократических странах почву для тоталитаризма, принадлежат перу искренних идеалистов, а нередко и выдающихся интеллектуалов. И хотя, может быть, не очень корректно выделять в качестве иллюстраций нескольких авторов там, где речь могла бы идти о сотнях их единомышленников, я не вижу другого пути, чтобы продемонстрировать, как далеко зашло уже развитие этих идей. При этом я буду сознательно выбирать только тех, чья честность и незаинтересованность находятся вне подозрений. Я попытаюсь таким образом передать интеллектуальный климат, в котором зарождаются тоталитарные идеи, однако мне вряд ли удастся решить не менее важную задачу — охарактеризовать современную эмоциональную атмосферу демократических стран, которые и в этом отношении напоминают Германию двадцатилетней давности. Чтобы усматривать в привычных теперь явлениях симптомы страшной болезни, нужны также специальные исследования незаметных порой сдвигов в структуре языка и мышления. Так, встречая людей, настаивающих на необходимости различать "великие" и "мелкие" идеи или повсеместно заменять старые "статические" или "частичные" представления на новые "динамические" или "глобальные", можно научиться видеть в том, что на первый взгляд кажется нонсенсом, проявление знакомой нам уже интеллектуальной позиции, изучением которой мы здесь занимаемся.
Я хочу в первую очередь обратиться к двум работам, принадлежащим перу выдающегося ученого и привлекшим в последние годы большое внимание. В современной английской литературе найдется не много столь же ярких примеров влияния сугубо немецких идей, с которым мы сталкиваемся в книгах профессора Э. X. Карра "Двадцатилетний кризис" и "Условия мира".
В первой из этих книг профессор Карр честно признается, что он является последователем "реалистической "исторической школы", ведущей свое происхождение из Германии и отмеченной именами таких великих мыслителей, как Гегель и Маркс". Как он объясняет, реалист — это "тот, кто рассматривает мораль как функцию политики" и "не может логически допустить никаких ^ценностей, кроме основанных на фактах". В полном соответствии с немецкой традицией "реализм" противостоит "утопизму", восходящему к XVIII в., "который является индивидуалистическим принципом, то есть объявляет высшим судьей совесть человека". Но старая мораль с ее "абстрактными общими принципами" должна исчезнуть, поскольку "эмпирик рассматривает и решает каждый конкретный вопрос отдельно". Иными словами, значение имеет только целесообразность, и, как убеждает нас автор, даже "правило pacta sunt servanda[75] не является моральным принципом". И профессора Карра совсем не беспокоит, что без общих принципов решение конкретных дел окажется в зависимости от чьих–то мнений, а международные договоры, не будучи сопряжены с моральными обязательствами, потеряют смысл.
Хотя профессор Карр и не говорит об этом прямо, из всех его суждений вытекает, что Англия воевала в последней войне не на той стороне, на которой следовало. Всякий, кто обратится сегодня к заявлениям двадцатипятилетней давности, в которых формулировались военные цели Великобритании, и сравнит их со взглядами, высказываемыми ныне профессором Карром, сможет убедиться, что его взгляды в точности совпадают с немецкими воззрениями того периода. Сам он, вероятно, возразит на это, что взгляды, которых придерживались тогда политики в нашей стране, являются не более чем плодом английского лицемерия. Насколько он не понимает различия между идеалами нашей страны и идеалами современной Германии, видно из следующего его утверждения: "когда один из нацистских лидеров заявляет, что все, что идет на благо немецкого народа, — хорошо, а все, что идет ему во вред, — плохо, — он лишь облекает в слова принцип отождествления национальных интересов со всеобщим правом, который для англоязычных наций был уже установлен президентом Вильсоном, профессором Тойнби, лордом Сесилом и многими другими".
Поскольку книги профессора Карра посвящены международным проблемам, в этой области его идеи выявляются особенно отчетливо. Но и из отдельных его замечаний по поводу будущего общества можно заключить, что он ориентируется на тоталитарную модель. Иногда приходится даже задуматься, случайно ли сходство некоторых его положений с высказываниями откровенных тоталитаристов, или он следует этой тенденции сознательно. Например, утверждая, что "мы более не видим смысла в привычном для XIX в. разграничении общества и государства", отдает ли он себе отчет, что это один к одному доктрина ведущего нацистского теоретика Карла Шмитта и самая суть введенного им понятия тоталитаризма? И понимает ли он, что воспроизводит нацистское обоснование ограничения свободы мнений, заявляя, что "массовое производство мнений осуществляется так же, как и массовое производство товаров" и, следовательно, "существующее до сих пор предубежденное отношение к слову "пропаганда" это то же самое, что предубеждение против контроля в промышленности и торговле"?
В своей более поздней книге "Условия мира" профессор Карр дает однозначный утвердительный ответ на вопрос, которым мы закончили предыдущую главу. Он пишет: "Победители потеряли мир, а Советская Россия и Германия обрели его, ибо первые продолжали исповедовать и отчасти применять когда–то верные, но теперь ставшие разрушительными идеалы прав наций и конкурентного капитализма, в то время как вторые, сознательно или неосознанно, двинулись вперед на волне XX столетия, стремясь построить новый мир, состоящий из более крупных единиц, организованных по принципу централизованного планирования и контроля".
Профессор Карр воистину издает боевой клич германцев, провозглашая социалистическую революцию, идущую с Востока и направленную против Запада, в которой Германия является лидером: "Революция, начатая прошлой войной, вдохновляющая всякое значительное политическое движение последних двадцати лет… Революция, направленная против господства идей XIX в. — либеральной демократии, самоопределения наций и конкурентной экономики…" Он прав: "этот вызов, брошенный убеждениям XIX в., должен был найти самую активную поддержку в Германии, которая никогда по–настоящему не разделяла этих убеждений". Но с фанатизмом, свойственным всем псевдо–историкам, начиная с Гегеля и Маркса, отстаивает он неизбежность такого развития событий: "Мы знаем, в каком направлении движется мир, и мы должны подчиниться этому движению или погибнуть".
Уверенность в неизбежности этой тенденции базируется на уже знакомых нам экономических недоразумениях — на предположении о неотвратимом росте монополий как следствии технологического развития, на обещании "потенциального изобилия" и других уловках, которыми щедро приправлены работы такого рода. Профессор Карр не является экономистом, и его экономические рассуждения не выдерживают серьезной критики. Но ни это обстоятельство, ни то, что одновременно он доказывает, что значение экономических факторов в жизни общества стремительно падает, не мешает ему строить на экономических рассуждениях все свои предсказания о неизбежном пути исторического развития, а также настаивать на необходимости "новой, преимущественно экономической интерпретации демократических идеалов — свободы и равенства!"
Презрение профессора Карра к идеалам либеральных экономистов (которые он упорно называет "идеалами XIX в.", хотя знает, что Германия "никогда по–настоящему не разделяла этих убеждений" и уже в XIX в. применяла на практике принципы, которые он сейчас защищает) является столь же глубоким, как и у любого из немецких авторов, процитированных нами в предыдущей главе. Он даже заимствует у Фридриха Листа тезис, что политика свободной торговли была продиктована исключительно интересами Англии XIX в. и служила только этим интересам. Однако теперь "необходимым условием упорядочения социального существования является искусственное хозяйственное обособление отдельных стран". А "возврат к неупорядоченной и не знающей границ мировой торговле… путем снятия торговых ограничений или возрождения отживших принципов laissez faire" является "немыслимым". Будущее за Grossraumwirtschaft — крупномасштабным хозяйством немецкого типа, и "достичь желаемых результатов можно только путем сознательной реорганизации европейской жизни, примером которой является деятельность Гитлера"!
После всего этого у читателя уже не вызывает удивления примечательный раздел, озаглавленный "Нравственные функции войны", в котором профессор Карр снисходит до жалости к "добропорядочным людям (особенно — жителям англоязычных стран), которые, находясь в плену традиций XIX в., по–прежнему считают войну делом бессмысленным и бесцельным". Сам же автор, наоборот, упивается "ощущением значительности и целесообразности" войны — этого "мощнейшего инструмента сплочения общества". Увы, все это слишком хорошо знакомо, только меньше всего ожидаешь встретить подобные взгляды в работах английских ученых.
Мы должны теперь остановиться подробнее на одной тенденции в интеллектуальном развитии Германии, наблюдающейся в течение последних ста лет, которая теперь почти в тех же формах проявляется и в англоязычных странах. Я имею в виду призывы ученых к "научной" организации общества. Идея организации, идущей сверху и пронизывающей все общество насквозь, получила в Германии особенное развитие благодаря тому, что здесь были созданы уникальные условия, позволявшие специалистам в области науки и техники влиять на политику и на формирование общественного мнения. Мало кто теперь вспоминает, что еще в недавнем прошлом в Германии профессора, активно занимавшиеся политикой, играли примерно такую же роль, как во Франции — политики–адвокаты[76]. При этом вовсе не всегда ученые–политики отстаивали принципы свободы. "Интеллектуальная нетерпимость", свойственная нередко людям науки, надменность, с которой специалисты воспринимают мнения простых людей, и презрение ко всему, что не является результатом сознательной организации, осуществляемой лучшими умами в соответствии с научными представлениями, — все эти явления были хорошо знакомы немцам за несколько поколений до того, как они стали сколько–нибудь заметными в Англии. И, наверное, ни одна страна не может служить более яркой иллюстрацией тех последствий, к которым приводит переориентация образования от "классического" к "реальному", чем Германия 1840–1940–х годов[77].
И то, что в конце концов ученые мужи этой страны (за исключенном очень немногих) с готовностью пошли на службу новому режиму, является одним из самых печальных и постыдных эпизодов в истории возвышения национал–социализма[78]. Ни для кого не секрет, что именно ученые н инженеры, которые на словах всегда возглавляли поход к новому н лучшему миру, прежде всех других социальных групп подчинились новой тирании[79].
Роль, которую сыграли интеллектуалы в тоталитарном преобразовании общества, была предугадана Жульеном Банда, чья книга "Измена клерков" обретает совершенно повое звучание сегодня, через пятьдесят лет после того, как она была написана. По крайней мере над одним местом в этой книге стоит как следует поразмыслить, рассматривая экскурсы некоторых британских ученых в область политики. Бенда пишет о "предрассудке, появившемся в XIX в., который заключается в убеждении, что наука всемогущественна и, в частности, компетентна в вопросах морали. Остается выяснить, верят ли в эту доктрину те, кто ее пропагандирует, или же они просто хотят, придавая научную форму устремлениям своего сердца, сделать их более авторитетными, прекрасно зная при этом, что речь идет не более чем о страстях. Следует также отметить, что положение, согласно которому история подчиняется 11 научным законам, особенно рьяно поддерживают сторонники деспотизма. И это вполне естественно, поскольку такой взгляд позволяет исключить две вещи, им особенно ненавистные, — свободу человека и значение личности в истории".
Мы уже упоминали одну английскую работу, где на фоне марксистской идеологии проступали характерные черты позиции интеллектуала–тоталитариста, — неприятие, даже ненависть ко всему, что стало наиболее значимым в западной цивилизации со времени Ренессанса, и одновременно одобрение методов Инквизиции. Но нам бы не хотелось еще раз рассматривать здесь столь крайние взгляды. Поэтому мы обратимся теперь к произведению более умеренному и в то же время вполне типичному, получившему широкую известность. Небольшая книжка К. X. Уоддингтона под названием "Научный подход" является достаточно характерным образчиком литературы, пропагандируемой английским еженедельником "Нейчур", в которой требования допустить к власти ученых сочетаются с призывами к широкомасштабному "планированию". Д–р Уоддингтон не так откровенен в своем презрении к свободе, как Кроутер. Однако от других авторов его отличает ясное понимание того, что тенденции, которые он описывает и защищает, неизбежно ведут к тоталитаризму. И такая перспектива представляется ему более предпочтительной, чем то, что он называет "современной цивилизацией обезьяньего питомника".
Утверждая, что ученый способен управлять тоталитарным обществом, д–р Уоддингтон исходит главным образом из того, что "наука может выносить нравственные суждения о человеческом поведении". Этот тезис, выношенный, как мы видели, несколькими поколениями немецких ученых–политиков и отмеченный еще Ж. Бенда, получает самую горячую поддержку в "Нейчур". И чтобы объяснить, что из этого следует, не понадобится даже выходить за пределы книги д–ра Уоддингтона. "Ученому, — объясняет нам автор, — трудно говорить о свободе, в частности, потому, что он не убежден, что такая вещь вообще существует". Тем не менее "наука признает" некоторые виды свободы, но "свобода, которая заключается в том, чтобы быть не похожим на других, не обладает научной ценностью". По–видимому, мы были введены в заблуждение, стали чересчур терпимыми, и виной тому — "зыбкие гуманитарные представления", в адрес которых Уоддингтон произносит немало нелестных слов. Когда речь заходит об экономических и социальных вопросах, эта книга о "научном подходе" теряет, как это вообще свойственно литературе такого рода, всякую связь с научностью. Мы вновь находим здесь " все знакомые клише и беспочвенные обобщения насчет "потенциального изобилия", "неизбежности монополий" и т. п. "Непререкаемые авторитеты", высказывания которых автор приводит для подкрепления своих взглядов, на поверку оказываются чистыми политиками, имеющими сомнительное отношение к науке, в то время как труды серьезных исследователей он оставляет без внимания.
Как и в большинстве работ подобного типа, рассуждения автора базируются в значительной степени на его вере в "неизбежные тенденции", постигать которые — задача науки. Это представление непосредственно вытекает из марксизма, который, будучи "подлинно научной философией", является, по убеждению д–ра Уоддингтона, вершиной развития человеческой мысли, а основные его понятия "почти тождественны понятиям, составляющим фундамент научного изучения природы". "Трудно отрицать, — пишет далее автор, — что жизнь в сегодняшней Англии гораздо хуже, чем она была прежде" — в 1913 году. Но он не отчаивается и смело заглядывает в будущее, предрекая построение новой экономической системы, которая станет "централизованной и тоталитарной в том смысле, что все стороны экономического развития больших регионов будут сознательно организованы в соответствии с единым планом". Что же касается его оптимистической уверенности, что в тоталитарном обществе удастся сохранить свободу мысли, то основанием для нее служит убеждение, вытекающее, по–видимому, из "научного подхода", что "будет существовать чрезвычайно веская информация по всем важным вопросам, доступная пониманию неспециалистов", — в том числе и по вопросу о "совместимости тоталитаризма и свободы мысли".
Описывая существующие в Англии тоталитарные тенденции, следовало бы для полноты картины остановиться еще на различных попытках создания своего рода социализма для среднего класса, удивительно похожих (хотя их авторы, безусловно, об этом не подозревают) на то. что происходило в до–гитлеровский период в Германии[80]. И если бы нас здесь интересовали политические движения, нам пришлось бы сосредоточить внимание на деятельности таких новых организаций, как "Forward–March" ("Вперед–марш") или "Common–Wealth" ("Общее дело"), на движении, созданном сэром Ричардом Вкладом, автором книги "Unser Kampf" ("Наша борьба"), или на выступавшем одно время с ним вместе "Комитете 1941 г.", руководимом г–ном Дж. Б. Пристли. Но, хотя было бы неверно не принимать во внимание все эти в высшей степени симптоматичные явления, вряд ли стоит и переоценивать их значение как политических сил. Помимо интеллектуальных влияний, проиллюстрированных нами на двух примерах, главными движущими силами, ведущими наше общество к тоталитаризму, являются две большие социальные группы: объединения предпринимателей и профсоюзы. Быть может, величайшая на сегодняшний день опасность проистекает из того факта, что интересы и политика этих групп направлены в одну точку.
Обе они стремятся к монополистической организации промышленности и для достижения этой цели часто согласуют свои действия. Это чрезвычайно опасная тенденция. У нас нет оснований считать ее неизбежной, но если мы и дальше будем двигаться по этой дороге, она, без сомнения, приведет нас к тоталитаризму.
Движение это, конечно, сознательно спланировано главным образом капиталистами — организаторами монополий, от которых тем самым и исходит основная опасность. И отнюдь не снимает с них ответственности тот факт, что целью их является не тоталитарное, а скорее корпоративное общество, в котором организованные отрасли будут чем–то вроде относительно независимых государств в государстве. Но они недальновидны, как и их немецкие предшественники, ибо верят, что им будет позволено не только создать такую систему, но и управлять ею сколько–нибудь длительное время. Никакое общество не оставит на волю частных лиц решения, которые придется постоянно принимать руководителям таким образом устроенного производства. Государство никогда не допустит, чтобы такая власть и такой контроль осуществлялись в порядке частной инициативы. И было бы наивно думать, что в этой ситуации предпринимателям удастся сохранить привилегированное положение, которое в конкурентном обществе оправдано тем фактом, что из многих, кто рискует, лишь некоторые достигают успеха, надежда на который делает риск осмысленным. Нет ничего удивительного в том, что предприниматели хотели бы иметь и высокие доходы, доступные в условиях конкуренции лишь для наиболее удачливых из них, и одновременно — защищенность государственных служащих. Пока наряду с государственной промышленностью существует большой частный сектор, способные руководители производства, будучи в защищенном положении, могут рассчитывать и на высокую зарплату. Но если эти их надежды и сбудутся, быть может, в переходный период, то очень скоро они обнаружат, как обнаружили их коллеги в Германии, что они более не хозяева положения и должны довольствоваться той властью и тем вознаграждением, которые соблаговолит дать им правительство.
Я надеюсь, что, учитывая весь пафос этой книги, меня вряд ли заподозрят в излишней мягкости по отношению к капиталистам. Тем не менее я возьмусь утверждать, что нельзя возлагать ответственность за нарастание монополистических тенденций только на этот класс. Хотя его стремление к монополистической организации очевидно, само по себе оно не способно стать решающим фактором в этом процессе. Роковым является то обстоятельство, что капиталистам удалось заручиться поддержкой других общественных групп и с их помощью — поддержкой Правительства.
Эту поддержку монополисты получили, позволив другим группам участвовать в их прибылях и (что, по–видимому, даже более важно) убедив всех в том, что монополии идут навстречу интересам общества. Однако перемены в общественном мнении, повлиявшие на законодательство и правосудие[81] и тем ускорившие этот процесс, стали возможны в основном благодаря пропаганде левых сил, направленной против конкурентной системы. Нередко при этом меры, направленные против монополий, вели в действительности только к их укреплению. Каждый удар по прибылям монополий, будь то в интересах отдельных групп или государства в целом, приводит к возникновению новых групп, готовых поддерживать монополии. Система, в которой большие привилегированные группы участвуют в прибылях монополий, является в политическом отношении даже более опасной, а монополии в таких условиях становятся более прочными, чем в случае, когда прибыли достаются немногим избранным. Но, хотя ясно, например, что высокие зарплаты, которые имеет возможность платить монополист, являются таким же результатом эксплуатации, как и его собственные прибыли, и что они представляют собой грабеж по отношению не только к потребителю, но и к другим категориям рабочих и служащих, живущих на зарплату, тем не менее высокие зарплаты рассматриваются сегодня как веский аргумент в пользу монополий, причем в очень широких кругах, а не только среди тех, кто в этом непосредственно заинтересован[82].
Есть серьезные основания для сомнений, что даже в тех случаях, когда монополия является неизбежной, лучшим способом контроля является передача ее государству. Если бы речь шла о какой–то одной отрасли, это, быть может, и было бы верно. Но если мы имеем дело со множеством монополизированных отраслей, то по целому ряду причин лучше отдать их в частные руки, чем оставлять под опекой государства. Пусть существуют монополии на железнодорожный или воздушный транспорт, на снабжение газом или электричеством, — позиция потребителя будет, безусловно, более прочной, пока все они принадлежат различным частным лицам, а не являются объектом централизованной "координации". Частная монополия почти никогда не бывает полной и уж во всяком случае не является вечной или гарантированной от потенциальной конкуренции, в то время как государственная монополия всегда защищена — и от потенциальной конкуренции, и от критики. Государство предоставляет монополиям возможность закрепиться на все времена, и возможность эта, без сомнения, будет использована. Когда власти, которые должны контролировать эффективность деятельности монополий, заинтересованы в их защите, ибо критика монополий является одновременно критикой правительства, вряд ли можно надеяться, что монополии будут по–настоящему служить интересам общества. Государство, занятое всесторонним планированием деятельности монополизированных отраслей, будет обладать сокрушительной властью по отношению к индивиду и вместе с тем окажется крайне слабым и несвободным в том, что касается выработки собственного политического курса. Механизмы монополий станут тождественными механизмам самого государства, которое все больше и больше будет служить интересам аппарата, но не интересам общества в целом.
Пожалуй, если монополии в каких–то сферах неизбежны, то лучшим является решение, которое до недавнего времени предпочитали американцы, — контроль сильного правительства над частными монополиями. Последовательное проведение в жизнь этой концепции обещает гораздо более позитивные результаты, чем непосредственное государственное управление. По крайней мере, государство может контролировать цены, закрывая возможность получения сверхприбылей, в которых могут участвовать не только монополисты. И если даже в результате таких мер эффективность деятельности в монополизированных отраслях будет снижаться (как это происходило в некоторых случаях в США в сфере коммунальных услуг), это можно будет рассматривать как относительно небольшую плату за сдерживание власти монополий. Лично я, например, предпочел бы мириться с неэффективностью, чем испытывать бесконтрольную власть монополий над различными областями моей жизни. Такая политика, которая сделала бы роль монополиста незавидной на фоне других предпринимательских позиций, позволила бы ограничить распространение монополий только теми сферами, где они действительно неизбежны, и стимулировать развитие иных, конкурентных форм деятельности, которые смогли бы их замещать. Поставьте монополиста в положение "мальчика для битья" (в экономическом смысле), и вы увидите, как быстро способные предприниматели вновь обретут вкус к конкуренции.
Проблема монополий была бы гораздо менее трудной, если бы нашим противником были одни только капиталисты–монополисты. Но, как уже было сказано, тенденция к образованию монополий является реальной угрозой не из–за усилий, предпринимаемых кучкой заинтересованных капиталистов, а из–за той поддержки, которую они получают от людей, участвующих в прибылях, а также от тех, кто искренне убежден, что, выступая за монополии, они способствуют созданию более справедливого и упорядоченного общества. В истории связанных с этим событий поворотным стал момент, когда мощное профсоюзное движение, которое могло решать свои задачи только путем борьбы со всякими привилегиями, подпало под влияние антиконкурентных доктрин и само оказалось втянутым в борьбу за привилегии. Происходящий в последнее время рост монополий является в огромной степени следствием сознательного сотрудничества объединений капиталистов с профсоюзами, результатом которого стало образование в рабочей среде привилегированных групп, участвующих в прибылях и тем самым в грабеже всего общества, в особенности его беднейших слоев — рабочих других, менее организованных отраслей н безработных.
Печально наблюдать, как великое демократическое движение поддерживает в наше время политику, ведущую к разрушению демократии, политику, которая в конечном счете принесет выгоду очень немногим из тех, кто защищает ее сегодня. Тем не менее именно поддержка левых сил делает тенденцию к монополизации столь сильной, а наши перспективы — столь мрачными. Пока рабочие будут продолжать способствовать демонтажу единственной системы, которая дает им хоть какую–то степень независимости и свободы, ситуация останется практически безнадежной. Профсоюзные лидеры, заявляющие сегодня, что "с конкурентной системой покончено риз и навсегда"[83], возвещают конец свободы личности. Надо понять, что либо мы подчиняемся безличным законам рынка, либо — диктатуре какой–то группы лиц: третьей возможности нет.
И те, кто способствует отказу от первого пути, сознательно или неосознанно толкают нас на второй. Даже если, в случае победы второй системы, некоторые рабочие станут лучше питаться и получат, без сомнения, красивую униформу, я все же сомневаюсь, что большинство трудящихся Англии останутся в конце концов благодарны интеллектуалам из числа их лидеров, навязавшим им социалистическую доктрину, чреватую личной несвободой.
На всякого, кто знаком с историей европейских стран последних двадцати пяти лет, произведет удручающее впечатление недавно принятая программа английской лейбористской партии, где поставлена задача построения "планового общества". Всяким "попыткам реставрации традиционной Британии" противопоставлена здесь схема, которая не только в целом, но и в деталях, и даже по своей терминологии неотличима от социалистических мечтаний, охвативших двадцать пять лет тому назад Германию. И резолюция, принятая по предложению профессора Ласки, в которой содержится требование сохранить в мирное время "меры правительственного контроля, необходимые для мобилизации национальных ресурсов во время войны", и все характерные словечки и лозунги вроде "сбалансированной экономики" (которой не хватает Великобритании, по мнению того же Ласки) или "общественного потребления", долженствующего быть целью централизованного управления промышленным производством, — взяты из немецкого идеологического словаря.
Четверть века тому назад существовало еще, возможно, какое–то извинение для наивной веры, что "плановое общество может быть гораздо более свободным, чем либеральное конкурентное общество, на смену которому оно приходит"[84]. Но повторять это, имея за плечами двадцатипятилетний опыт проверки и перепроверки этих убеждений, повторять в тот момент, когда мы с оружием в руках боремся против системы, порожденной этой идеологией, — поистине трагическое заблуждение. И то, что великая партия, занявшая как в парламенте, так и в общественном мнении место прогрессивных партий прошлого, ставит перед собой задачу, которую в свете всех недавних событий можно расценивать только как реакционную, — это огромная перемена, происходящая на наших глазах и несущая смертельную угрозу всем либеральным ценностям. То, что прогрессивному развитию в прошлом противостояли консервативные правые силы, — явление закономерное и не вызывающее особой тревоги. Но если место оппозиции и в парламенте, и в общественных дискуссиях займет вторая реакционная партия, — тогда уж действительно не останется никакой надежды.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.