20

20

Тем самым встает вопрос, возможна ли еще свобода, пусть даже в ограниченном виде? Конечно же, она не гарантирована нейтралитетом — прежде всего той иллюзией безопасности, в которой берутся морализировать по поводу тех, кто стоит на арене.

Равным образом нельзя посоветовать скепсис, особенно обнаруживающий себя. Дух, который исходил из сомнения и питался им, почти повсюду пришел к власти, но теперь сомнение по отношению к нему самому является святотатством. Он требует для себя, своего учения, своих «отцов церкви» такого почитания, на которое не претендовали ни императоры, ни папы. Усомниться в нем рискнет лишь тот, кто не боится пыток и каторги. Таких найдется немного. Обнаружить себя таким путем — это значит как раз оказать услугу Левиафану, которая придется ему по душе, для которой он держит армию полицейских. Посоветовать такое угнетенным, например, со свободной радиостанции, — чистое преступление. Тех, кто говорит, сегодняшние тираны не боятся. Это было возможно только в добрые старые времена абсолютного государства. Намного страшнее молчание — молчание миллионов, а также молчание мертвых, которое день ото дня становится все более глубоким, пока не огласится на суде. В той мере, в какой нигилизм становится нормой, символы пустоты становятся страшнее, чем символы власти.

Но свобода не живет в пустоте, она, скорее, обитает в неупорядоченном и неразличимом, в той сфере, которую хотя и можно организовать, но нельзя причислить к какой-либо организации. Мы хотим назвать ее «неистовство»; оно есть пространство, из которого человек не только ведет борьбу, но из которого он может надеяться победить. Но это уже больше не романтическое неистовство. Это первооснова его экзистенции,[26] дебри, из которых он однажды, подобно льву, покажется.

Однако и в нашей пустыне есть оазисы, в которых неистовые заросли. В подобное же поворотное время понял это Исайя. Это сады, в которые Левиафан не имеет доступа, вокруг которых он бродит в ярости. В первую очередь это смерть. Сегодня, как и прежде, люди, которые не боятся смерти, много выше самой великой преходящей власти. В этом основа тезиса, что нужно рассеивать безграничный страх. Власть имущие постоянно живут в ужасном ожидании, что не только отдельные индивиды, но и массы смогут освободиться от этого страха; что неизбежно привело бы к их падению. Здесь же подлинная причина ожесточения против любого трансцендирующего[27] учения, в котором таится наивысшая опасность: бесстрашие человека. Есть такие районы, где уже слово «метафизика» преследуется как ересь. Само собой разумеется, что там любое почитание героя и любая великая человеческая фигура низвергаются в прах.

Вторая фундаментальная сила — эрос; когда два человека любят друг друга, они ускользают из сфер Левиафана, создают неподконтрольное ему пространство. Эрос как настоящий посланник богов всегда будет одерживать победу над всеми титаническими структурами. Никогда не согрешит тот, кто выступает на его стороне. В этом отношении следует подчеркнуть романы Генри Миллера — в них против техники выступает пол. Он избавляет от железного принуждения времени; машинный мир уничтожается в той мере, в какой человек обращается к нему лицом. Ошибочно полагать, будто это уничтожение прицельно и должно постоянно возрастать. Секс не противоречит, но корреспондирует техническим процессам в органике. На этой стадии он столь же родствен титаническому, как и, например, бессмысленное кровопролитие, ибо влечение противостоит только тогда, когда ведет к любви или к жертве. Они нас освобождают.

Эрос живет и в дружбе, которая подвергается решающей проверке перед тиранией. Здесь она, как золото в печи, очищается и получает свою пробу. В те времена, когда подозрение проникает даже в семью, человек приспосабливается к форме государства. Он окружает себя крепостью, за стены которой не проникают никакие знаки. Там, где шутка, или даже только неисполнение знака могут привести к смерти, царит великая бдительность. Мысли и чувства остаются скрытыми в самой глубине; воздерживаются даже от вина, ведь оно пробуждает истину. В таких ситуациях беседа с надежным другом может быть не только бесконечно утешительной, но и возвращает и подтверждает мир в его свободной и справедливой размерности. Одного человека достаточно для свидетельства того, что свобода еще не исчезла; но он нам нужен. Тогда у нас прибавляется сил для сопротивления. Это знают тираны и пытаются растворить человеческое во всеобщем и публичном — это устраняет неподдающееся контролю, экстраординарное.

Тесно взаимосвязаны свобода и мусическая жизнь, которая расцветает там, где внешняя и внутренняя свобода находятся в благоприятном соотношении. Произведение искусства, правда, еще встречает внутри и снаружи огромно^ сопротивление. Это делает его тем более достойным. В творение ничто проникает с чудовищной силой, делая творческий акт интеллектуальным. В этом обычно усматривают недостаток, но в данном случае это, скорее, стиль времени. Сегодня в любом произведении искусства скрыто присутствует значительная доля рациональности и критического самоконтроля — именно эта особенность представляет собой условие его достоверности, печать времени, по которой за ним признают подлинность.[28] Наивность сегодня пребывает совершенно в других сферах, нежели пятьдесят лет назад, а то, что старается насильно завладеть мечтой, попадает в круг механического повторения. Мы должны сегодня развить сознательный дух до инструмента, который спасет.[29] Он являет нам субстанцию невыразимого, а его образы позволяют и при наших средствах возвыситься до вечности. Подлинность — в самоограничении до данности.

Смысл искусства состоит вовсе не в том, чтобы игнорировать мир, в котором мы живем, — это, правда, приводит к тому, что в искусстве мало радостного. Духовное преодоление времени и овладение им находит свое выражение не в прогрессе и совершенных машинах, а в том, что эпоха выражается в своей форме произведения искусства. В этом ее спасение. Хотя машины никогда не станут произведениями искусства, но метафизический мотив, стимулирующий мир машин, может получить в произведении искусства наивысший смысл и тем самым водворить в этом мире покой. Это важное отличие. Покой обретается в гештальте, в том числе в гештальте Рабочего.[30] Если рассмотреть путь, который прошла живопись в нынешнем столетии, то можно догадаться о принесенных жертвах. Можно, наверное, даже предугадать, что этот путь ведет к триумфу, для чего чистого служения прекрасному недостаточно. Это ведь еще спорный вопрос, что называть прекрасным.

Вряд ли можно найти такого человека, который позволит в своем саду властвовать экономике настолько, что даже цветам там не найдется места. Его посадки сразу же завоевываются жизнью, надстраивающейся над чистой необходимостью. То же самое испытывает челочек, втиснутый в наш порядок, в наши государства, когда он обращается, пусть даже ненадолго, к произведению искусства. Возможно, только в катакомбах человек может приблизиться к произведению искусства, как Христос к кресту. Ведь зона господства Левиафана характеризуется не только плохим стилем, но в ней мусический человек с необходимостью должен быть причислен к самым значительным противникам. Художника преследуют. Зато тираны расточают похвалы духовным рабам. Последние же оскверняют творение.