7. Фантазия и утопия

7. Фантазия и утопия

Согласно теории Фрейда, психические силы, противостоящие принципу реальности, в основном вытесняются в бессознательное, откуда они продолжают оказывать свое воздействие. «Немодифицированный» принцип удовольствия определяет только наиболее глубокие и «архаические» бессознательные процессы, которые не в состоянии ни предоставить норм для формирования нерепрессивной ментальности, ни придать ей ценность истины. Однако Фрейд выделяет такой вид психической деятельности, которому свойственна высокая степень свободы от принципа реальности даже на развитых уровнях сознания, — фантазию. Вспомним его описание в «Двух принципах психического функционирования».

С введением принципа реальности один из видов мыслительной деятельности откололся: не участвуя в испытывающем воздействии на действительность, он оставался подчиненным только принципу удовольствия. Этому акту фантазирования, который берет свое начало в детской игре, а позднее переходит в мечтание, чужда забота о связях с реальными объектами.[171]

Фантазия играет важнейшую роль в психической структуре в целом: она связывает глубочайшие слои бессознательного с высшими продуктами сознания (искусство), мечту с реальностью; она сохраняет архетипы рода, незыблемые, но вытесненные представления коллективной и индивидуальной памяти, табуированные образы свободы. Фрейдом установлена двойственная связь «между сексуальными инстинктами и фантазией», с одной стороны, и «между „Я“-влечениями и деятельностью сознания», с другой. Эта дихотомия представляется несостоятельной не только в свете позднейшего развития теории инстинктов (отказавшейся от представления о независимых «Я»-влечениях), но также и потому, что фантазия является моментом художественного (и даже обыденного) сознания. Однако близость фантазии и сексуальности имеет решающее значение для функционирования первой.

Признание фантазии (воображения) как мыслительного процесса со своими собственными законами и истинностной ценностью не было новым ни в психологии, ни в философии; оригинальность вклада Фрейда состоит в попытке выявить генезис этой формы мышления и его существенную связь с принципом удовольствия. Утверждение принципа реальности приводит к губительному расколу и искажению сознания, что всецело определяет развитие последнего. Некогда единый в «Я» удовольствия психический процесс распался: его основной поток перетекает в сферу принципа реальности и постепенно приводится в согласие с его требованиями. Таким образом, эта часть сознания получает монопольное право истолковывать и изменять действительность. Она не только руководит памятью и забыванием, познает действительность, но даже определяет способы ее использования и изменения. Другая же часть психического аппарата остается свободной от контроля принципа реальности — но ценой потери власти и контакта с действительностью. И если раньше в управлении «Я» участвовала вся психическая энергия, то теперь «Я» должно направляться только той ее частью, которая подчинена принципу реальности. Этой и только этой части теперь предстоит устанавливать цели, нормы и ценности для «Я»; в форме разума она становится исключительной инстанцией суждения, истины и рациональности: она решает, что полезно или бесполезно, хорошо или плохо[172]. Фантазия как психическая деятельность особого рода при своем рождении сразу же наделяется независимостью благодаря включению «Я» удовольствия в организацию «Я» реальности. Разум доминирует: он не доставляет удовольствия, но отвечает за правильность и приносит пользу; фантазия же, хотя и связана с удовольствием, становится бесполезной, недействительной — просто игрой, мечтой. Она продолжает говорить на языке принципа удовольствия, свободы от подавления, неограничиваемого желания и удовлетворения — но действительность живет по законам разума и не прислушивается к языку мечты.

Однако фантазия (воображение) сохраняет структуру и тенденции, присущие психике, еще до ее организации действительностью и ее превращения в «индивида», противостоящего другим индивидам. В воображении, как и в «Оно», с ним связанном, сохраняется «память» о доисторическом прошлом, когда жизнь индивида совпадала с жизнью рода, и образ непосредственного единства всеобщего и особенного под властью принципа удовольствия. И, наоборот, для всей последующей истории человека характерно разрушение этого первоначального единства: «одна позиция Я как самостоятельного независимого существа противоречит другой его позиции как звена в цепи поколений»[173]. Жизнь рода теперь является сознательным и постоянно возобновляемым конфликтом индивидов между собой и с миром, в котором они живут. Направляемый принципом производительности, прогресс прокладывает себе путь через эти конфликты. Principium individuationis, осуществляемый принципом реальности, полагает начало репрессивному использованию первичных инстинктов, которые, каждый по-своему, продолжают стремиться к его уничтожению; однако они постоянно отвлекаются от своей цели прогрессом, который, в свою очередь, возможен только благодаря их энергии. Это усилие подчиняет оба инстинкта. В мире антагонистического principium individuationis воображение существует как вызов ему (принципу) от имени целостного индивида, единого с родом и с «архаическим» прошлым.

Метапсихология Фрейда восстанавливает воображение в своих правах. Как глубинный, независимый психический процесс фантазия обладает собственной истинностной ценностью, опирающейся на собственный опыт — а именно опыт преодоления антагонистической человеческой действительности. Воображение предвосхищает примирение индивида с целым, желания с осуществлением, счастья с разумом. И хотя принципом реальности гармония была вытеснена в утопию, фантазия настаивает на ее превращении в реальность, на том, что она зиждется на знании. Первоначально воображение осуществляет свои истины тогда, когда оно находит для себя форму, т. е. создает универсум восприятия и понимания, субъективный и объективный одновременно. Это происходит в искусстве. Таким образом, анализ когнитивной функции фантазии ведет к эстетике как «науке о красоте»: в основе эстетических форм лежит вытесненная гармония чувственности и разума — вечный протест против жизни, организованной логикой господства, критика принципа производительности.

Искусство, вероятно, является наиболее очевидным «возвращением вытесненного» на уровне не только индивида, но и истории рода. Художественное воображение формирует «бессознательную память» о неосуществившемся освобождении и неисполненном обещании. В мире принципа производительности искусство противопоставляет институционализированному подавлению «образ человека как свободного субъекта; но создать образ свободы среди несвободы искусство может только путем отрицания последней»[174]. Со времени пробуждения сознания свободы во всяком подлинном произведении искусства живет архетипическое содержание: отрицание несвободы. Позднее мы увидим, каким образом это содержание пришло к эстетической форме, определяемой эстетическими принципами[175].

Сама ограниченность рамками эстетической формы делает отрицание несвободы в искусстве бессильным и ослабляет ее критическую функцию, ибо, входя в произведение искусства, несвобода обретает форму подобия действительности. Такой элемент внешней видимости (Schein) неизбежно подчиняет представляемую действительность эстетическим нормам и, таким образом, она больше не внушает ужас. Более того, сама форма, стиль, ритм, метр создают эстетическую упорядоченность и придают произведению искусства способность доставлять удовольствие, примиряющее с содержанием. Эта способность эстетического доставлять наслаждение, даже развлечение неотделима от сущности искусства, как бы ни было трагично его содержание. Эту двойственную функцию искусства схватывает положение Аристотеля о катарсическом воздействии искусства: протест и примирение; напоминание о вытесненном и повторное «очищающее» вытеснение. Люди могут ощутить свою причастность классическому наследию: они читают и видят, как герои, родственные им архетипически, восстают, побеждают, сдаются и погибают. И так как все это эстетически оформлено, люди могут насладиться им — и забыть о нем.

И все же пусть в границах эстетической амбивалентной формы в искусстве нашло свое выражение возвращение вытесненного образа освобождения; искусство было протестом. Но на современном этапе в период тотальной мобилизации даже это в высшей степени амбивалентное противостояние не кажется больше жизнеспособным. Искусство продолжает существовать, только самоуничтожаясь, отказываясь от традиционной формы и тем самым от примирения: оно становится сюрреалистическим и атональным[176]. В противном случае оно разделяет судьбу форм подлинно человеческого общения: оно отмирает. То, что было написано Карлом Краусом во время зарождения фашизма, остается верным и сейчас:

«Das Wort Entschlief, als jene Welt Erwachte».[177]

В менее сублимированной форме противостояние фантазии принципу реальности свойственно таким внереальным и сюрреальным процессам, как сновидение, мечта, игра, «поток сознания». В своих наиболее сильных порывах к удовлетворению, не ограниченному принципом реальности, фантазия упраздняет даже утвердившийся principium individuationis. Здесь, вероятно, коренится приверженность фантазии первичному Эросу: «сексуальность — единственная функция живого организма, выходящая за пределы индивида и обеспечивающая его связь с родом»[178]. В той степени, в какой сексуальность организована и управляема принципом реальности, фантазия утверждает себя главным образом в противостоянии нормальной сексуальности. (Мы уже рассматривали близость фантазии и перверсий.[179]) Однако эротический элемент в фантазии выходит за пределы переверсных проявлений. Он нацелен на «эротическую действительность», в которой жизненные инстинкты могли бы достичь покоя в удовлетворении без подавления. В силу этого содержания, завершающего процесс фантазии, последняя противостоит принципу реальности и играет исключительную роль в психической динамике.

Фрейд признает эту роль, но в этом пункте его метапсихологии происходит фатальный поворот. Образ иной формы действительности существует как истина одного из основных психических процессов; содержанием этого образа является утерянное единство всеобщего и особенного и целостное удовлетворение, примиряющее принципы удовольствия и реальности. Его истинностную ценность усиливает также тот факт, что человечество хранит этот образ независимо от principium individuationis. Однако, согласно Фрейду, образ содержит только доисторическое прошлое рода (и индивида), предшествующее цивилизации. Поэтому последняя может развиваться, только разрушая доисторическое единство принципа удовольствия и принципа реальности; образ должен быть похоронен в бессознательном, а воображение должно остаться всего лишь фантазией, детской игрой, мечтой. Для сознания, совершившего долгий путь от первобытной орды до все более высоких форм цивилизации, не может быть обратного пути. Заключения Фрейда исключают понятие «идеального» состояния природы; но они также гипостазируют специфическую историческую форму цивилизации как ее природу. Такой вывод неприемлем для его собственной теории. Историческая необходимость принципа производительности еще не доказывает невозможность иной формы цивилизации, управляемой иным принципом реальности. В теории Фрейда свобода от подавления оставлена для бессознательного, доисторического и даже дочеловеческого прошлого, первобытных биологических и психологических процессов; следовательно, идея нерепрессивного принципа реальности направлена регрессивно. Возможность воплощения этого принципа в историческую действительность развитого сознания, возможность соответствия образов фантазии скорее какому-то еще не состоявшемуся прошлому, чем не слишком счастливо состоявшемуся, — все это казалось Фрейду в лучшем случае красивой утопией.

Опасность ошибочного использования открытия истинностной ценности воображения для регрессивных тенденций проявилась в творчестве Карла Юнга. Он еще более настойчиво, чем Фрейд, подчеркивал когнитивную сторону воображения. Согласно Юнгу, фантазия «неразличимо» объединена с другими психическими функциями; она представляется «то как первоначальный, то как завершающий и наиболее неожиданный синтез всех способностей». Фантазия прежде всего является «творческой деятельностью, из которой вытекают ответы на все вопросы, для которых они существуют»; это «начало всех возможностей, в котором объединены все психические противоположности и нет конфликта между внутренним и внешним миром». Фантазия всегда создавала мост между непримиримыми потребностями объекта и субъекта, экстраверсией и интроверсией[180].

Здесь ясно показан одновременно ретроспективный и перспективный характер воображения: оно не только смотрит назад в золотое первобытное прошлое, но также и вперед в ожидании всех еще неосуществленных, но ждущих своего осуществления возможностей. Однако уже в раннем творчестве Юнга акцентируются ретроспективные и, следовательно, «фантастические» стороны воображения: сновидческое мышление «движется в ретроградной манере к сырому материалу памяти», «регрессируя к первоначальному восприятию»[181]. В ходе развития психологии Юнга в ней возобладали обскурантистские и реакционные тенденции, вытеснив критические завоевания метапсихологии Фрейда[182].

Истинностная ценность воображения распространяется не только на прошлое, но также и на будущее: свобода и счастье, живущие в его формах, притязают на историческую реальность. В этом отказе принять ограничения, налагаемые на свободу и счастье принципом реальности, как окончательные, в отказе забыть о том, что возможно, заключается критическая функция фантазии:

Поработить воображение — даже если на карту поставлено счастье — означает посягнуть на ту последнюю правду, которая живет в глубине «Я». Только воображение ведает о том, что возможно.[183]

Сюрреалисты поняли революционные импликации открытий Фрейда: «Быть может, ныне воображение готово вернуть себе свои права».[184] Но, задавшись вопросом «Может ли мечта помочь в решении фундаментальных проблем жизни?»[185], они пошли дальше психоанализа и выдвинули требование воплотить мечту в действительность, не искажая ее содержания. Искусство связало себя с революцией. Неколебимая приверженность только истине воображения позволяет более полно видеть действительность. И то, что истины художественного воображения могут представляться неверными с точки зрения действительного состояния фактов, принадлежит к сущности этих истин:

Некоторое высказывание, неверное в отношении действительного факта, может оказаться существенно истинным как эстетическое достижение. Оно выражает «великий отказ», являющийся первичной эстетической характеристикой.[186]

Этот Великий Отказ — протест против ненужного подавления, борьба за окончательную форму свободы — «жизнь без страха»[187]. Но эта идея могла прозвучать — не вызывая карательной реакции — только на языке искусства. В контекстах политической теории и даже философии, более близких действительности, она была безнадежно опорочена как утопия.

Списание реальных возможностей по ведомству безлюдной страны утопии как таковое является элементом идеологии принципа производительности. Однако если тезис о нерепрессивном развитии инстинктов ориентирован не на доисторическое прошлое, а на историческое настоящее и зрелую цивилизацию, то само понятие утопии теряет свой смысл. Тогда отрицание принципа производительности не противоречит прогрессу сознательной рациональности, но совпадает с ним, оно само возможно благодаря высокой зрелости цивилизации. Развитие принципа производительности усилило расхождение между архаическим бессознательным и сознательными процессами в человеке, с одной стороны, и его действительными возможностями с другой. По нашему мнению, история человечества движется к новому повороту в преобразовании инстинктов. И так же, как во время предшествующих поворотных пунктов, приспособление архаической психической структуры к новой окружающей среде означало бы еще одну «катастрофу» — решительные изменения в самой окружающей среде. Однако если первый поворот, согласно гипотезе Фрейда, был событием геологической истории, а второй произошел на заре цивилизации, третий поворотный пункт возможен только при достижении высшей ее ступени. Действующим лицом в этом процессе уже был бы не исторический человек-животное, а сознательный, рационально мыслящий человек, овладевший природным миром как ареной для самоосуществления. Исторический фактор, содержащийся в теории инстинктов Фрейда, принес истории свои плоды, когда Ананке (Lebensnot), явившаяся, по Фрейду, рациональным основанием для репрессивного принципа реальности, была побеждена прогрессом цивилизации.

Тем не менее нельзя отказать в доле истины тому аргументу, что, несмотря на прогресс, нужда и неразвитость достаточно значительны для того, чтобы не дать осуществиться принципу «каждому по его способностям». Как материальные, так и ментальные ресурсы цивилизации все еще настолько ограничены, что, если ориентировать социальную производительность на всеобщее удовлетворение индивидуальных потребностей, общий уровень жизни значительно бы понизился. Многим пришлось бы отказаться от повседневного комфорта для того, чтобы все смогли вести человеческую жизнь. Более того, на фоне преобладающей международной структуры индустриальной цивилизации такая идея кажется смехотворной. Это не отменяет теоретической правомерности положения об устаревании принципа производительности. Вовсе не изобилие является решающим фактором для примирения принципа удовольствия и принципа реальности. Единственно релевантный вопрос заключается в том, возможно ли разумное построение такого состояния цивилизации, при котором человеческие потребности удовлетворялись таким образом и в такой степени, чтобы устранить прибавочную репрессию.

Такое гипотетическое состояние можно предположить в двух пунктах, находящихся на противоположных полюсах развития инстинктов: один — в начале истории, другой — на ее наиболее зрелом этапе. В первом случае можно говорить о распределении нужды без угнетения (что, например, могло быть в древнем обществе на ступени матриархата), а во втором — о рациональной организации высокоразвитого индустриального общества, победившего нужду. Разумеется, различные условия наложили бы различный отпечаток на формы влечений, но одна черта должна была бы остаться общей для обоих случаев: нерепрессивное развитие влечений в смысле их свободы от прибавочной репрессии, коренящейся в интересах господства. В этом должно было бы отразиться ставшее возможным удовлетворение основных человеческих потребностей (в значительной степени примитивных вначале и многосторонне развитых и утонченных впоследствии), как сексуальных так и социальных — в еде, жилище, одежде, досуге, — и, что самое важное, удовлетворение, не требующее мучительно тяжелого труда, т. е. освобожденное от власти отчужденного труда над человеческим существованием. В условиях примитивного общества отчуждение еще не возникло вследствие примитивного характера самих потребностей, рудиментарного (в личном или сексуальном плане) характера разделения труда и отсутствия институционализированной иерархической специализации функций. В «идеальных» условиях зрелой индустриальной цивилизации отчуждение стало бы полным благодаря общей автоматизации труда, сокращению до минимума рабочего времени и взаимозаменимости функций.

Поскольку длина рабочего дня вообще — один из важнейших репрессивных факторов, налагаемых на принцип удовольствия принципом реальности, сокращение рабочего времени до такой степени, что это перестало бы сдерживать развитие человеческих способностей, является первой предпосылкой свободы. Такое сокращение почти неминуемо означало бы понижение преобладающего в настоящее время в развитых индустриальных странах уровня жизни. Но возвращение к более низкому жизненному стандарту, вызванному крушением принципа производительности, еще отнюдь не служит свидетельством против прогресса свободы.

Аргумент, обусловливающий освобождение более высоким жизненным стандартом, слишком легко оправдывает увековечение репрессии. Определение уровня жизни через автомобили, телевизоры, самолеты, трактора подсказано самим принципом производительности. За пределами его власти уровень жизни измерялся бы другими критериями: всеобщим удовлетворением основных человеческих потребностей и свободой от вины и страха — как внутренней, так и внешней, как инстинктивной, так и «рациональной». «Истинную цивилизацию создают не газ, не пар, не вращающиеся столы. Ее создает постепенное избавление от печати первородного греха»[188] — таково определение прогресса по ту сторону принципа производительности.

В оптимальных условиях зрелой цивилизации распространение материального и интеллектуального богатства сделало бы возможным безболезненное удовлетворение потребностей, не стесняемое более отношениями господства. В этом случае значительное уменьшение количества энергии инстинктов, отвлекаемого на необходимый труд (в свою очередь, полностью механизированный и рационализированный), привело бы к крушению обширной системы репрессивных ограничений и модификаций, не поддерживаемых теперь внешними силами. И, следовательно, в антагонизме между принципом удовольствия и принципом реальности возник бы перевес сил в пользу первого. Высвобождение Эроса и инстинктов жизни достигло бы неведомой до сих пор высоты.

Но нет ли в этом опасности крушения цивилизации и возвращения к доисторической дикости, когда индивиды будут умирать в результате истощения доступных средств удовлетворения и собственной энергии, а отсутствие нужды и подавления иссушит всю энергию, способную расширить материальное и интеллектуальное производство и поднять его на более высокий уровень? Ответ Фрейда утвердителен. Он предполагает принятие (более или менее молчаливое) ряда положений, а именно, что либидозные отношения сущностно антагонистичны трудовым отношениям, что установление последних требует изъятия энергии первых и что только отсутствие полного удовлетворения делает возможной общественную организацию труда. Даже при наиболее благоприятных условиях рациональной организации общества для удовлетворения человеческих потребностей необходим труд, и уже этот факт делает неизбежными количественные и качественные ограничения инстинктов и, как следствие, многочисленные социальные табу. При любом достатке цивилизация зависит от постоянного и методического труда и, следовательно, от огорчительной задержки удовлетворения. А поскольку сама «природа» первичных инстинктов восстает против такой задержки, их репрессивная модификация остается необходимостью для любой цивилизации.

На этот аргумент можно ответить, преобразовав фрейдовскую корреляцию «подавление инстинктов — социально полезный труд — цивилизация» и нисколько при этом не пожертвовав ее смыслом, в корреляцию «освобождение инстинктов — социально полезный труд — цивилизация». Мы сформулировали положение, что преобладающая форма подавления инстинктов — прибавочная репрессия — проистекает не столько из необходимости труда, сколько из специфической социальной организации труда, насаждаемой в интересах господства. Поэтому устранение прибавочной репрессии per se вело бы не к упразднению труда, но к тому, что человеческое существование перестало бы превращаться в инструмент труда. Если это верно, то возникновение нерепрессивного принципа реальности не уничтожило, но изменило бы социальную организацию труда: освобождение Эроса помогло бы создать новые и прочные трудовые отношения.

Эта гипотеза сразу же приходит в столкновение с одной из наиболее непререкаемых ценностей современной культуры — производительностью. Эта идея, вероятно, больше, чем любая другая, выражает экзистенциальную установку в индустриальной цивилизации; ею пронизана философская дефиниция субъекта в терминах непрерывно трансцендирующего «Я». Человек оценивается по его способности создавать, преумножать и улучшать социально полезные вещи. Таким образом, производительностью определяется степень овладения природой и степень ее преобразования: прогрессирующее замещение неконтролируемой природной среды контролируемым технологическим окружением. Однако чем больше разделение труда диктовалось потребностями аппарата производства, а не индивидов — иными словами, чем больше социальные потребности отклонялись от индивидуальных, — тем больше производительность приходила в противоречие с принципом удовольствия и становилась самоцелью. Само слово «производительность» приобрело оттенок репрессии и ее обывательского прославления: с ним ассоциируется пренебрежение к отдыху, к раскрепощенности в желаниях, к созерцательности — триумф над «низкими побуждениями» души и тела, укрощение инстинктов разумом эксплуатации. Эффективность и подавление сливаются: повышение производительности труда — священный идеал как для капиталистических, так и для стахановцев эпохи сталинизма. Но это понятие производительности имеет свои исторические границы, границы принципа производительности. За его пределами у производительности иное содержание и иное отношение к принципу удовольствия, предвосхищаемые воображением, которое оберегает свободу от власти принципа производительности и питает потребность в новом принципе реальности.

Теперь историческая действительность сравнялась с утопическими требованиями воображения. Если на пути принципа производительности становятся его же институты, это недвусмысленно свидетельствует против направления его производительности — против подчинения человека собственному труду. Освобожденная от рабских институтов производительность лишится своей репрессивной власти и будет способствовать свободному развитию индивидуальных потребностей. Такая перемена направления прогресса означает нечто большее, чем фундаментальную реорганизацию социального труда, которую она также предполагает. Как бы справедливо и рационально ни было устроено материальное производство, оно никогда не стало бы царством свободы и удовлетворения. Но оно могло бы способствовать высвобождению времени и энергии для свободной игры человеческих способностей по ту сторону царства отчужденного труда. Чем полнее отчуждение труда, тем больше возможности свободы: тотальная автоматизация — наилучшие условия. Область по ту сторону труда означает свободу и самореализацию и формирует условия человеческого существования, отрицающие принцип производительности. Это отрицание упраздняет рациональность господства и сознательно «дереализует» построенный ею мир, переосмысливая последний в свете рациональности удовлетворения. И поскольку такой исторический поворот стал возможным только благодаря развитию принципа производительности, он полностью преобразует человеческое существование, включая мир труда и борьбу с природой. Прогресс, который бы вывел за пределы царства принципа производительности, заключается не в улучшении существующих условий путем увеличения времени досуга, развития пропаганды и практики «высших ценностей» через самоусовершенствование. Такие идеи относятся к культурному ведомству самого этого принципа. Жалобы на разрушительное воздействие «тотального труда» и призывы ценить все хорошее и прекрасное в этом и грядущем мире сами служат репрессии, ибо примиряют человека с миром труда, оставляя его нетронутым. Более того, они способствуют репрессии тем, что отвлекают усилия от сферы, порождающей и увековечивающей репрессию.

По ту сторону данного принципа и его производительность, и его культурные ценности теряют свое значение. Борьба за существование теперь происходит на новой почве и с новыми целями: она превращается в согласованную борьбу против всяких ограничений свободной игры человеческих способностей, против измождающего труда, болезней и смерти. Более того, если власть принципа производительности сопровождалась соответствующим контролем над динамикой инстинктов, переориентация борьбы за существование означала бы решительное изменение этой динамики. Далее мы попытаемся показать, какие последствия это имело бы для структуры психики: изменение равновесия между Эросом и Танатосом, восстановление табуированного права на удовлетворение и, наконец, угасание в инстинктах консервативных тенденций. Новый фундаментальный опыт бытия привел бы к полному переустроению человеческого существования.