3. Юлия Кристева

3. Юлия Кристева

Юлия Кристева изменяет само положение вещей: она всегда разрушает последний предрассудок, на котором, как считалось, можно успокоиться и которым можно гордиться; она смещает то, что уже сказано, то есть инстанцию означаемого, то есть глупость; она подрывает авторитет, авторитет монологической науки и традиции. Её работа характеризуется абсолютной новизной и точностью […]

Ролан Барт (1970, с. 19), по поводу «Семиотике: исследования по семанализу»

Произведения Кристевой затрагивают множество научных областей, от литературной критики до психоанализа и политической философии. Ее первые работы, некоторые отрывки из которых мы здесь проанализируем, относятся к лингвистике и семиотике. Речь идет об относительно старых текстах, которые нельзя расценивать в качестве постструктуралистских. Скорее уж, их надо отнести к самым худшим примерам структуралистской распущенности. Цель Кристевой состоит в построении формальной теории поэтического языка. Но цель эта достаточно двусмысленна, поскольку, с одной стороны, она говорит, что поэтический язык — это «формальная система, построение теории которой может вестись исходя из [математической] теории множеств», а, с другой стороны, в сноске она отмечает, что «это не более, чем метафорика».

Это предприятие, будь оно метафорическим или нет, сталкивается с одной серьезной проблемой: каковы точные правила поэтического языка? Можно предположить, что Кристева ищет не всем известные правила просодии и метрики, которые можно было бы найти в книгах, а скрытые правила, которым должны были бы бессознательно следовать авторы. Конечная цель исследования не совсем ясна, но все, что мы в итоге находим — это лишь аналогии с различными разделами теории множеств и математической логики. Кристева обращается к математическим тонкостям, относящимся к бесконечным множествам, отношение которых к поэтическому языку не очень понятно, тем более что никакого объяснения не приводится. Впрочем, ее математические выкладки содержат грубые ошибки, например, в случае теоремы Геделя. Подчеркнем, что Кристева давно оставила подобный подход; но, тем не менее, ее методы были слишком типичными для предмета нашей критики, чтобы мы могли обойти ее молчанием.

Нижеприведенные отрывки взяты главным образом из книги «Семиотике: исследования по семанализу» (1969). Один из интерпретаторов Кристевой написал по поводу этой работы следующее:

Что больше всего поражает в работе Кристевой, так это […] компетенция, с которой она изложена, неразрывное единство интенции, с которой она проведена, и, наконец, ее утонченная строгость. Никакой источник не остался невостребованным: в рассуждение включаются современные логические теории и, в какой-то момент, даже квантовая механика […] (Лехте 1990, с. 109)

Итак, рассмотрим несколько примеров этой компетенции и этой строгости.

[…] научный подход — это логический подход, основанный на греческой (индоевропейской) фразе31, выстраивающейся в качестве единства субъекта и предиката, и действующей посредством отождествления, определения, причинности. Современная логика от Фреге и Пеано до Лукасевича, Акермана и Черча, развивающаяся в пределах 0–1, и даже логика Буля, которая, являясь частью теории множеств, дает наиболее изоморфные функционированию языка формализации, оказывается бездейственной в сфере языка поэтического, в котором 1 не является пределом.

Поэтому мы не смогли бы формализовать поэтический язык при помощи существующих формальных (научных) средств, не выхолащивая его. Литературную семиотику необходимо создавать, исходя из поэтической логики, в которой понятие мощности континуума32 охватывает интервал от 0 до 2, то есть континуум, в котором ноль выполняет функцию денотации, а предел единицы неявно нарушается. (Кристева 1969, с. 150–151, курсив в оригинале)

В этом отрывке Кристева высказывает одно верное суждение и совершает две ошибки. Истина заключается в том, что поэтические фразы в целом не могут быть оценены согласно критериям истинного и ложного. В математической логике символы 0 и 1 используются для обозначения «истинного» и «ложного»; именно в этом смысле булева логика использует множество [0,1]. Очевидно, что приведенная отсылка к математической логике верна, но она ничего не добавляет к первоначальному наблюдению. Однако, в продолжении своего рассуждения Кристева, похоже, смешивает множество [0,1], состоящее из двух элементов 0 и 1, с интервалом [0,1], состоящим из всех действительных чисел между 0 и 1. Этот интервал, в противоположность множеству, является бесконечным, и, кроме того, он обладает мощностью континуума (см. сноску 32). С другой стороны, Кристева придает большое значение тому, что у неё появилось множество (интервал от 0 до 2), которое «нарушает» предел единицы, хотя с точки зрения, которую она как будто бы принимает, — то есть с точки зрения кардинального числа (или мощности) множеств — нет никакой разницы между интервалом [0,1] и [0,2]: оба они обладают мощностью континуума.

В продолжении рассматриваемого текста две эти ошибки становятся еще более очевидными:

В этой «мощности континуума» от нуля до особой поэтической двойственности мы замечаем, что «запрет» (лингвистический, поэтический, социальный) — это 1 (Бог, закон, определение), и что единственной лингвистической практикой, ускользающей от этого «запрета», является поэтический дискурс. Неслучайно была замечена недостаточность аристотелевской логики в ее отношении к языку, замечена, с одной стороны, китайским философом Чань Тунь-суном, который исходил из другого лингвистического горизонта (горизонта идеограмм), на котором, как мы можем увидеть, вместо Бога развертывается диалог Инь и Янь, и, с другой стороны — Бахтиным, который попытался преодолеть формалистов при помощи динамического задания теории в революционном обществе. Для него повествовательный дискурс, который он уподобляет эпическому, является запретом, «монологизмам», подчинением кода 1 Богу. Следовательно, эпическое — это религиозное, теологическое, а всякий «реалистический» рассказ, подчиняющийся логике 0–1, является догматическим. Реалистический роман, который Бахтин называет монологическим (Толстой), стремится развиваться в этом логическом пространстве. Реалистическое описание, определение «характера», развитие «сюжета» — все эти элементы повествовательного рассказа принадлежат интервалу 0–1, то есть являются монологическими. Единственным дискурсом, в котором полностью реализуется поэтическая логика 0–2, был бы дискурс карнавала: он нарушает правила лингвистического кода так же, как и правила общественной морали, и осваивает логику сна.

[…] В свете этого термина [монологизма] прорисовывается новый подход к поэтическим текстам, который может быть принят литературной семиотикой. Логика, подразумеваемая «диалогизмом» — это одновременно, […] 3) логика «трансфинитного»33, если позаимствовать это понятие у Кантора, причем оно, исходя из «мощности континуума», вводит второй принцип образования, а именно: поэтическая последовательность «непосредственно выше» (причинно невыводима) всех предшествующих последовательностей аристотелевского ряда (научных, монологических, повествовательных). Таким образом, амбивалентное пространство романа представляется упорядоченным двумя принципами образования: монологическим (любая следующая последовательность определяется предыдущей) и диалогическим (трансфинитные последовательности непосредственно выше предыдущего причинного ряда). [В сноске Кристева уточняет: ] Введение понятий теории множеств в рефлексию о поэтическом языке — это не более, чем метафорика: такое введение возможно потому, что может быть установлена аналогия между отношениями аристотелевская логика/поэтическая логика, с одной стороны, и счетное/бесконечное — с другой. (Кристева 1969, с. 151–153, курсив в оригинале)

В конце текста Кристева допускает, что ее «теория» — не более, чем метафора. Но даже при таком допущении она никак не оправдывает подобное употребление терминов: не установив аналогии между отношениями «аристотелевская логика/поэтическая логика» и «счетное/бесконечное», она лишь упоминает все эти наименования, ни в коей мере не объясняя, что они значат и, самое главное, какое отношение (пусть и метафорическое) они имеют к «поэтической логике». Кроме того, теория трансфинитных чисел не имеет ничего общего с причинным выведением.

Далее Кристева снова обращается к математической логике:

Для нас поэтический язык является не кодом, который охватывает все остальные, а классом А, который обладает той же мощностью, что и функция j (X1 … Xn) бесконечности лингвистического кода (см. теорему существования, ср. с. 189), а все «остальные языки» («обыденный» язык, «метаязыки», и т. д.) являются частными вариантами А на более узких промежутках (ограниченных, например, правилами субъект-предикативной конструкции, находящейся в основании формальной логики), так что эти языки вследствие такого ограничения скрывают морфологию функции j (X1 … Xn).

Поэтический язык (который далее мы будем называть ПЯ) содержит код линейной логики. Но сверх того, мы можем найти в нем все комбинации, которые были формализованы алгеброй в системе искусственных знаков, и которые не экстериоризированы на уровне проявления обыденного языка. […]

Следовательно, ПЯ не может быть субкодом. Он является бесконечным упорядоченным кодом, комплементарной системой кодов, из которой можно выделить (абстракцией, действующей в качестве доказательства некоей теоремы) обыденный язык, научный метаязык и все искусственные системы знаков — и все они оказываются лишь подмножествами этой бесконечности, экстериоризирующими правила своего порядка на ограниченном промежутке (их мощность поэтому меньше мощности ПЯ, который надъективен по отношению к ним). (Кристева 1969, с. 178–179)

Эти абзацы лишены всякого смысла, хотя Кристева довольно-таки ловко связывает между собой математические термины. Но дальше — больше:

Допустив, что поэтический язык является формальной системой, построение теории которой может вестись при помощи теории множеств, мы в то же время вправе заметить, что функционирование поэтического значения подчиняется принципам, на которые указывает аксиома выбора. Она утверждает, что существует однозначное соответствие, представленное определенным классом, который соединяет с каждым из непустых множеств теории (системы) один из своих элементов.

(?А) [Un(A) (x) [~Em(x) ? (?y) [y?x?yx? ?A]]]

[Un(A) — «A однозначно»; Em(x) — «класс x» — пуст.]

Иначе говоря, можно одновременно выбрать один элемент в каждом из непустых множеств, которыми мы занимаемся. В таком изложении аксиома выбора применима в нашем универсуме? входящем в ПЯ. Аксиома уточняет, почему любая последовательность x содержит послание книги. (Кристева 1969, с. 189, курсив в оригинале)

Эти абзацы (так же, как и следующие за ними) служат блестящей иллюстрацией жестоким словам социолога Станислава Андрески, которые мы процитировали во введении (с. 24). Кристева не дает никакого объяснения тому, какое значение аксиома выбора может иметь для лингвистики (мы думаем, что никакого). Аксиома выбора гласит, что, если мы имеем собрание множеств, из которых каждое содержит по крайней мере один элемент, тогда существует множество, которое содержит в точности один элемент, выбранный в каждом из отправных множеств. Эта аксиома позволяет утверждать существование определенных множеств без их явного задания (ведь не указывается, как произведен «выбор»). Введение этой аксиомы в математическую теорию множеств мотивировано изучением бесконечных множеств или бесконечным собранием множеств. А где мы найдем такие множества в поэзии? Говорить, что аксиома выбора «уточняет, почему любая последовательность содержит послание книги» — это абсурд, и мы не знаем, что больше извращено в этом высказывании — математика или литература. Тем не менее, Кристева продолжает:

Совместимость аксиомы выбора и обобщенной гипотезы континуума с теорией множеств возводит нас на уровень рассуждения по поводу теории, то есть на уровень метатеории (именно таков статус семиотического рассуждения), метатеоремы которой были определены Геделем. (Кристева 1969, с. 189, курсив в оригинале)

Здесь Кристева снова пытается произвести на читателя впечатление учеными словами. Она в самом деле цитирует весьма важные (мета)теоремы математической логики, но она не объясняет читателю ни их содержание, ни их значение для лингвистики. Заметим, что естественный язык обладает конечным алфавитом; фраза или даже книга — это конечная последовательность букв. Следовательно, даже множество всех конечных последовательностей букв во всех возможных книгах, независимо от их объема, является бесконечным счетным множеством. В таком случае совершенно непонятно, как гипотеза континуума, относящаяся к бесконечным несчетным множествам, может применяться в лингвистике.

Все это не мешает автору продолжать:

Там мы как раз обнаруживаем теоремы существования, которые, хотя мы и не собираемся их полностью излагать, интересуют нас в той мере, в какой они дают понятия, позволяющие иным образом, который без них был бы невозможным, задать интересующий нас объект, то есть поэтический язык. Обобщенная теорема постулирует, как известно, что «если ? (X1 … Xn) — это простая пропозициональная функция, которая не содержит никаких свободных переменных кроме X1 … Xn, причем не обязательно, чтобы она содержала их все, существует класс А такой, что каковы бы ни были множества X1 … Xn,? X1 … Xn ? ? А = ? (X1 … Xn).»34

В поэтическом языке эта теорема обозначает различные последовательности в качестве эквивалентных функции, которая всех их объединяет. Отсюда вытекает два следствия: 1) эта теорема постулирует непричинную связанность поэтического языка и расширение буквы в книге;

2) она подчеркивает важность литературы, которая разрабатывает свое послание при помощи самых малых последовательностей: значение (j) содержится в способе связывания слов и фраз […]

Лотреамон стал одним из первых, кто сознательно практиковал эту теорему35.

Подразумеваемое аксиомой выбора понятие конструируемости вкупе со всем тем, что мы постулировали относительно поэтического языка, объясняет невозможность установления противоречия в его пространстве. Эта констатация близка к констатации Геделя, касающейся невозможности установления противоречивости системы при помощи средств, формализуемых в самой этой системе. (Кристева 1969, с. 189–190, курсив в оригинале)

В этом отрывке Кристева показывает, что она не понимает математические понятия, упоминаемые ею. Во-первых, аксиома выбора не подразумевает никакого понятия «конструируемости»: наоборот, она позволяет утверждать существование некоторых множеств, не обладая никаким правилом их «конструирования» (см. выше). Во-вторых, Гедель показал в точности противоположное тому, что утверждает Кристева, а именно, невозможность установления непротиворечивости36. Кристева также пыталась применять теорию множеств к политической философии. Следующий отрывок взят из ее книги «Революция поэтического языка» (1974):

Здесь намечается одно из открытий Маркса, на которое не обращали достаточного внимания. Если всякий индивид или всякий организм представляет некоторое множество, множество всех множеств, каким должно было бы быть Государство, не существует. Государство как множество всех множеств — это фикция, оно не существует так же, как не существует множеcтва всех множеств в теории множеств37. [В сноске Кристева добавляет: ] См. по этому вопросу Бурбаки38, а по поводу связи между теорией множеств и функционированием бессознательного — Д. Сибони «Бесконечность и кастрация» в «Силисет», № 4,1973, с. 75–113. [Затем она возвращается к своему рассуждению: ] Государство, строго говоря, является лишь собранием всех конечных множеств. Но для того, чтобы оно существовало и чтобы также существовали все конечные множества, необходимо существование бесконечности: две эти формы существования эквивалентны. Желание создать множество всех множеств выводит на сцену бесконечность и наоборот. Маркс, который заметил иллюзорность представления о Государстве как множестве всех множеств, увидел в том социальном единстве, которое было представлено буржуазной Республикой, собрание, которое, тем не менее, само образует определенное множество (так же, как и собрание конечных ординалов оказывается при своем полагании определенным множеством), которому чего-то не хватает: в самом деле, его существование или, если угодно, его власть зависит от существования бесконечности, которую не может включать в себя ни одно из других множеств. (Кристева 1974, с. 379–380, курсив в оригинале)

Впрочем, математическая эрудиция Кристевой не ограничивается теорией множеств.

В своей статье «О субъекте в лингвистике» она применяет математический анализ и топологию к психоанализу:

В синтаксических операциях, следующих за стадией зеркала, субъект уже уверен в своем единстве: его бегство к «точке ?» в означивании остановлено. Можно, к примеру, подумать о множестве C0 на обычном пространстве R3, в котором для всякой непрерывной функции F в R3 и всякого целого n>0, множество точек X, для которых F(X) превосходит n, будет ограниченным, поскольку функции C0 стремятся к 0, когда переменная X отступает к «другой сцене». В этом топосе субъект, расположенный в C0, не достигает того «внешнего центра языка», о котором говорит Лакан, и в котором он теряется в качестве субъекта, что могло бы быть выражено реляционной группой, которую топология обозначает как кольцо. (Кристева 1977, с. 313, курсив в оригинале)

Это один из лучших примеров того, как Кристева пытается произвести впечатление на читателя учеными словами, которых она явно не понимает. Андрески «советует» скопировать наименее сложные разделы учебников по математике; но вышеприведенное определение множества функций C0 (R3) даже скопировано неверно, и ошибки бросаются в глаза любого, кто понимает смысл данной формулы39. Но настоящая проблема заключается в том, что предполагаемое применение к психоанализу не имеет никакого смысла. Как «субъект» мог бы быть «расположенным в C0»?

Среди других примеров математической терминологии, которую Кристева использует безо всяких объяснений и оправданий, приведем следующие, взятые из ее книги 1969 года: стохастических анализ (с. 177), финитизм Гильберта (с. 180), топологическое пространство и абелево кольцо (с. 192), объединение (с. 197), законы идемпотенции, коммутативности и дистрибутивности… (с. 258–264), структура Дедекинда с ортодополнениями (с. 265–266), бесконечные функциональные пространства Гильберта (с. 267), алгебраическая геометрия (с. 296), дифференциальное исчисление (с. 297–298). А в книге 1977 года можно найти такие примеры: множество артикуляции в теории графов (с. 291), логика предикатов (которая весьма странно именуется «современной пропорциональной логикой»40) (с. 327).

* * *

В качестве заключения мы можем сказать, что наша оценка научных злоупотреблений Кристевой сходна с той, что мы дали Лакану. Мы констатируем, что в целом она обладает по меньшей мере смутным представлением о математике, на которую она ссылается, даже если она не всегда явно не понимает смысл употребляемых ею терминов. Но главная проблема, которую поднимают эти тексты, заключается в том, что Кристева никак не оправдывает значимость этих математических понятий в областях, которые она собирается исследовать — в лингвистике, литературной критике, политической философии, психоанализе — и причина тому, по нашему мнению, состоит в том, что никакой такой значимости нет. Её фразы более осмысленны, нежели фразы Лакана, но в поверхностности своей эрудиции она превосходит даже его.