II. ПОДЛИННЫЙ ПСИХОЛОГИЗМ И БОРЬБА С НИМ
II. ПОДЛИННЫЙ ПСИХОЛОГИЗМ И БОРЬБА С НИМ
В области философии идут длинной вереницей примеры того, как наиболее близкое и даже непосредственно данное дольше всего остается сокрытым и неразгаданным. Так было и с вопросом о нашем «я». Долгое время этой проблемы совсем не было на философском горизонте, а когда она появилась, она превратилась в головоломный вопрос с подчас почти непреодолимыми преградами. На протяжении xix века и вплоть до нашего времени выросли сотни школ и течений, взаимно опровергающих друг друга, и в этой борьбе проблеме субъекта принадлежит бесспорно центральное место. Как ни ценно богатое разнообразие продуктов философского творчества, но появление его в период, энергично подчеркнувший в философии свою научность, порождает вполне оправданное сомнение в правдивости не только решений, но и самой постановки вопроса. Это сомнение подкрепляется еще и тем, что большинство течений упрекает друг друга в психологизме как смертном философском грехе. На этой проблеме мы должны остановиться, так как таким путем мы получим возможность ясно ответить на вопрос о том, что следует понимать под я в философии.
С именем философии неразрывно связали мысль об отвлеченном мышлении. Связь эта для обыденного человеческого сознания тем более окрепла, что «метафизика» затерялась в бесконечно искусственных построениях, а жизнь приковывала к той части действительности, к суете сует, в которой вращается данный человек. Между тем по всему своему существу, по предмету и по интересу философия является и может быть самым конкретным учением, учением о жизни и живом или она превращается в тягостное недоразумение. Чтобы понять это, необходимо вспомнить, что понятие абстракции указывает на отвлечение от чего-нибудь, на то, что целое, живое подверглось расчленению, и затем из полученной анализом группы мы взяли тот или иной элемент, мы отвлекли его от целого, от того, во что он входил. Пока это изъятие, отвлечение совершается условно, как в отдельных науках, и мы не забываем об этой условности и не пытаемся подменить отвлеченным элементом живое целое в нашем толковании, наша мысль движется в области правомерной; как только это условие нарушается, перед нами появляются научные и особенно философские уродливости, к числу которых принадлежит и психологизм[812].
Хотя самое слово «психологизм» могло бы подать повод думать о чисто психологическом расчленении и незаконном использовании (отвлечении) психологических понятий за пределами психологии, но в действительности необходимо вопрос несколько расширить и включить сюда же то расчленение, которое привело к самой основе психологии – к понятию души, отделенной от тела, и вопрос о незаконном использовании и этого понятия. В то время как философия есть учение о живом, действительном мире, учение, созидаемое живым человеком, во имя живых, конкретных интересов, она в действительности живет под влиянием отвлеченных идей и так называемой научности, подтачивающей жизненный нерв живой философской мысли: порабощенная законным в науках, но не пригодным для нее расчленением и отвлечением философия пошла тем же путем изоляции и фиксирования, которые отрывают от жизни и живого; при этом психологизм и отвлеченность ее выразились в двух направлениях: на субъект познания, на я, и на объект, предмет познания; таким образом под понятие психологиста подходит не только тот, кто в философии пытается опереться на продукты анализа душевной жизни, но и тот, кто в своем методе идет путем отвлечения от этих элементов, косвенно отдавая им незаслуженную дань. Это все те, к кому в философии применимы слова Гете из «Фауста»:
Кто хочет что-нибудь живое изучить,
Сперва его всегда он убивает,
Потом на части разнимает.
Кто привык так поступать в отдельных науках и кто пытается тем же путем идти в философии, не замечает, что предмет философии уже исчез.
Теоретически рассуждая, опасность психологизма не должна была бы быть очень велика, так как философия всегда определялась как наука о целом, о миросозерцании; и в предмете познания, и в вопросе о познавателе так легко было поверить живой действительности, особенно в тех учениях, которые утверждали самополагание я. Но весь исторический путь философии вплоть до наших дней сложился иначе: психологизм разросся в очень крепкое и глубоко захватывающее течение. Многое, конечно, здесь объясняется тем, что философ, размышляющий о целом и живом, мог бы быть сравнен со стрелком, находящимся в непрерывном движении и стреляющим по все время движущейся цели; и вот свои мечты о том, что можно было бы, стоя твердо и удобно на неподвижном месте, легко попасть в неподвижно фиксированную цель, он принимает за действительность. Вместо того чтобы идти, как подобает философу[813], дальше ученого, мы остаемся там же и рискуем вступить, и часто и вступаем, в безнадежный конфликт с отдельными науками.
Живое, жизненное не мирится с расчленением, потому что оно или уничтожает жизнь, или понижает ее; логически и научно все действительное поддается расчленению и анализу; но то, что должно быть взято как живая жизнь, о которой идет речь в философии, то абсолютно неприкосновенно в своем единстве: рука перестает быть рукой, когда она отсечена от тела; головы отдельно от тела нет, есть только кости, мускулы, кожа и т. д., ум, выделенный из живого существования, не существует уже больше в действительности, а заменяется понятием, мыслью о нем и т. д.
Вот это-то разложение, необходимое в отдельных науках, в том числе и в психологии, и недопустимое в философии, как учении о живом, реальном мире, живом человеке и его живых запросах и интересах, и водворилось в философии необыкновенно прочно, настолько прочно, что борьба с ним, неоднократно возвещавшаяся и возвещаемая и до сих пор, велась и ведется учениями, которые сами повинны в том же грехе, представляя собой только иную разновидность психологизма. От психологизма можно будет избавиться только тогда, когда будет дан реальный живой познаватель и реальный живой предмет философского размышления.
Расчленение и идущий с ним психологизм были подготовлены задолго до возникновения философской теории тем первоначальным актом абстракции, которым первобытный человек отделил дух от тела и таким образом впервые порвал с непосредственным восприятием; это было величайшее научное открытие, сделавшее возможным весь сонм положительных наук о мире и человеке, – наук, живущих фиксацией, дискурсивностью и продуктами отвлечения, но это надолго предопределило путь философии в сторону психологизма. Исторически это был глубоко оправданный и весьма плодотворный путь; здесь также нет перед нами пустых страниц истории, но эта плодотворность во многом и многом уходила на рождение наук и научности и общего оплодотворения культуры и умственного роста; само миросозерцание не отливалось на этом пути в жизненную, устойчивую форму, а главное – на этом пути вырастали непреодолимые противоречия. Философия в своем развитии затем свято сохранила и хранит это первое открытие первобытного человека, его мысль о двойном бытии, материальном и духовном, тела и духа; эта мысль родила все многочисленные разновидности материализма и спиритуализма.
В дальнейшем развитии философии небезынтересно отметить, что мысль наша шла все шире и глубже по тому философскому пути, на котором возникло много необыкновенных отвлеченных ценностей, но где она отходила от живого и жизни и все больше затуманивалась истинная суть философии как живого мировоззрения, как мудрости, и укреплялся порочащий привкус в представлении о ней, отлитый в слово «метафизика». Источник охлаждения между жизнью и философией заключается в том, что последняя принимает фикции за действительность, мертвое за живое. Особенно тяжелые выводы она дает в учении о человеческом познании, поскольку речь идет о философии, а не о психологии. Интеллект, выделенный из живого целого, именуемого человеком, из продукта отвлечения, «из фонарика для подземелья», превратился в истинное «солнце, освещающее весь мир»[814]. Подметив в живом акте размышления одну сторону, приковывающую в данном случае внимание к себе, мы извлекли ее как познающий разум в самостоятельно действующий фактор и породили ту самонадеянность ума, о которой говорит Бергсон[815], когда помнят только о голове человека, но забывают обо всем остальном в нем.
В то время как сама психология, взяв от расчленения все, что оно дает, категорически отказалась от теории способностей, от сепаратизма частей и классификацию душевных явлений признает только как эвристический принцип, всячески подчеркивая единство душевной жизни и все больше направляясь к признанию единой душевно-телесной жизни, философия, стремясь избавиться от психологизма, пошла по пути его утончения вплоть до головокружительной высоты чистого логизма. Она пошла путем вылущения из субъекта не только всего живого, но и всего психического, стремясь найти «чистый» субъект, субъект «как таковой». При этом не замечают, что это чисто психологическое очищение, что это углубление отвлечения, а не возвращение к живой и цельной полноте.
Таким образом, в вопросе о субъекте весь исторический путь философии сложился в психологическое растворение живого, действительного мыслителя. Мы искали его ?ntoj ?n[816], шли все дальше по пути углубления в его психику и пока что завершили все гносеологической фикцией, идеей «чистого я», а затем на этот-то несуществующий крючок мы и пытаемся повесить все миропонимание, даже самое бытие. Вполне понятно, что при этом цель и смысл философии приобретают чисто созерцательный характер: растворив жизнь и живое, необходимо этот субъект поставить вне действия в созерцательную позу, – старая претензия на человечески абсолютную точку зрения со всеми принесенными ею разочарованиями. Взятые отвлеченно субъект и объект неизбежно превращаются в свою противоположность: субъект, очистившись от всего возможного и невозможного, вместе с тем, как основной принцип выведения, вбирает в себя все и утрачивает свой характер субъекта; объект же, насыщенный духом субъекта, уже не может быть просто объектом. Отсюда воскресла снова идея coincidentio oppositorum[817] в определении абсолюта как тождества[818], но в тумане этого детища Шеллинга «все кошки серы»; в этом абсолюте, как и в его отвлеченных элементах, не было жизни – он был мертв.
«Чистое я как таковое», «чистый объект», «объект как таковой» и т. д. – все это является не более не менее как pr?ton ye?doj[819] философии – той коренной ложью, из которой получился целый сонм философских тупиков, не говоря уже о том, что самый язык философии указывает на бесконечно запутанное положение. Покинув живых субъекта и объекта и подменив их измышлением, мы отказались от живого побудителя и сути философии и не могли не отказаться, но все наши претензии остались. Меж тем мы впадаем в явное ignoratio или mutatio elenchi[820], доказываемое на отвлеченностях мы переносим на действительность и обратно; вопросы, законные по отношению к живому, к действительности, ставятся по отношению к мертвому, отвлеченному. В силу этого органического дефекта в ход философских рассуждений с неудержимой силой врывается или вносится на место отвлеченного, «чистого я» или очищенного до «некоторой степени» живой субъект, мыслитель и познаватель, и получается так, что мыслит в действительности человек и выводы делаются применительно к нему и по аналогии с ним, а в философской теории все это приписывается «чистому» субъекту или самим понятиям. Такое соскальзывание неизбежно, потому что мертвое или фиктивное остается мертвым и фиктивным и из него нельзя получить жизни и движения.
Вместо ответов действительных у нас часто получался ряд хитросплетений, «лукавых мудрствований» и неразрешимых вопросов. Мы вынуждены недоумевать как раз перед тем, что жизненно не допускает ни малейших сомнений и колебаний. Живя и действуя, мы становимся в тупик перед вопросом о транссубъективном действии; следом за философией живым укором идет проблема свободы воли, неразрешенная, представляющаяся неразрешимой и вместе с тем неотступно требующая ответа, и ответа положительного; перед нами как устрашающий призрак до сих пор стоит вопрос о реальности чужого я, к которому мы теоретически никак не можем пробиться, мы теперь, как и раньше, мало подвинулись в решении вопроса о том, как дух схватывает материально-пространственные предметы; мы наделили форму формующей силой, мы мыслим гносеологический субъект невольно как реального мыслителя, ему приписываются суждения; выделив элемент и добросовестно забыв об этом, мы превращаем его в нечто самостоятельное и реальное и ставим вопрос за вопросом, откуда оно и как и т. д.
Перед нами курьезное положение, вызванное тем, что мысль не пространственна, а меж тем факт локализации не подлежит ни малейшему сомнению не только потому, что многие, как Шопенгауэр, ссылаются в доказательство своей гениальности на свой лоб, но в самой идее принадлежности разума индивиду, человеческому или родовому, или мировому скрывается та же мысль; пред нами странность, что живой красочный мир, аромат и сок действительности – цвет, запах, звук и т. д. – только субъективные качества; физика и физиология могут растворять их в миллионы колебаний чего-то, давая научное объяснение в интересах приспособления к «мировому хозяйству»[821], но отрицание их в философии есть яркий симптом философского неблагополучия.
Настоящим сигналом о философском бедствии является солипсизм: его все отрицают, никто не доказывает, он тяжко дискредитирован, и тем не менее призрак этот продолжает неизменно бродить в отвлеченной философии субъективистического порядка – там, где есть «чистое» или «очищенное я» в той или иной форме.
Мысль о самоочевидности я была дана Декартом, но он в пояснении своего cogito встал на отвлеченную точку зрения: то объясняя cogito как полноту душевной жизни (Principia), то переходя к идее очищенного сознания[822]. У его последователей и в дальнейшем развитии философии это самосознание разжижалось все больше: за родовым сознанием появилось синтетическое единство апперцепции, сознания вообще в роли я, идея самополагания мысли; мы видим я как систему категорий, в роли своего рода логического бога. С этим можно сопоставить курьезное понимание мышления: оно рисуется как школьно проверенная система логики. Воскресло старое отождествление логического и реального следования: за мнимо саморазвивающееся понятие спрятался Гегель – живой, конкретный человек, – и двигал весь процесс до тех пор, пока в этой величайшей системе, именно в ее философии истории, в завершении мировой исторической задачи в прусской государственности начала XIX века не показался ясно живой Гегель, сын своего времени. В наше время один из видных мыслителей, Риккерт, пошел в своей теории познания характерным путем, выясняя предмет познания: в область объекта отошли не только вещный мир и мое тело, но и психологический субъект и дух, пока не осталась одна идея субъекта, предназначенная дальше свершить все, что требуется в системе трансцендентального идеализма. Если здесь было только всемогущество в области формы, то у Когена в его математизирующей научной философии чистая мысль оказалась всевластной и в области всего предмета познания, и в области содержания познания. У Гуссерля эта отвлеченная точка зрения привела к мысли, что перед лицом разума все существующее hiс et nunc есть чистейшая нелепость. Такое следствие стало неизбежным потому, что в завершающем акте, – так как у познающего разума лицо мнимого мыслителя – нужно выбирать: или надо отказаться от основного принципа, от исходного отвлеченного, психологического я, признав, что мыслитель этот мним и действительность подменивается, или если глядеть глазами фиктивного зрения, то ясно, что действительность – нелепость; иррациональность превращает ее в абсурд. Но тогда философ отказывается от живой действительности, а жизнь отказывается от философии и идет мимо нее.
Если критицизм в сущности вел от пустоты и привел к пустыне, то и у метафизиков дело обстояло не лучше, где не сумели отрешиться от греха отвлеченности. Пустыня получилась у материализма потому, что он также расчленил живое в философии; это течение впало в рабство научности в самой наивной форме, подчинившись абсолютированной фикции. Даже более утонченные мыслители, как Ницше, звавшие вслушаться в голос тела и земли[823], остались на почве такого же уклона от живого в отвлеченное; и у Ницше абстракция – одно тело, плод психологизма. Если у противников «холодные» высохшие глаза и перед ними всякая птица оказывается общипанной, без перьев[824], то сам он сидит на перьях, но без птицы – одни, глядя на оголенную птицу, спрашивают, как она может летать; другие задают тот же вопрос, разглядывая одни перья. Шопенгауэр дал неразрешимую загадку в том, как безрассудная воля, одна психологическая отвлеченность, приводит к просветлению, к разуму – другой отвлеченности. На том же пути находятся спиритуалисты всех оттенков: добытая отвлечением идея душевного фактора гипостазируется и возводится в абсолют. Интеллект, воля, дух-мысль и т. д. стоят друг против друга как самостоятельные существа – человек становится своего рода учреждением с изоляционными камерами, из которых время от времени выпускаются одиночники и, сделав свое особое, отдельное дело, снова замыкаются в камеры.
Материалист никак не может внести жизнь в свое учение и перейти к живому; спиритуалист в конце концов должен утверждать, как Шпир, что весь мир, рисующий нам самостоятельные тела, есть систематически организованный обман. Религиозно-философская точка зрения, отвлекающая от жизни предпочтительно дух, приводит – у Е. Трубецкого, например, – чуть ли не к переизданию земного мира, но под другим только заглавием. Антипсихологист Лосский искал непосредственных данных, но все-таки увидел их только в сознании; и он был вынужден назвать акт суждения, познания психологическим, что важно для психологии и неправильно для философии, так как ее интересует живое, а в этом смысле суждение есть живой акт, в котором участвует весь человек.
Попытки приблизиться к живому первоисточнику никогда не прекращались, то в усилиях мистики, то в учении об интуиции, то на путях конкретного знания; но психологизм, хотя бы иногда и ослабленный, проникал и туда. Так Бергсон развенчал интеллект и возвеличил интуицию, «тот род интеллектуального вчувствования или симпатии, посредством которой мы проникаем во внутрь предмета, чтобы слиться с тем, что в нем есть единственного и, следовательно, невыразимого»[825], но и он говорит о живом, но все-таки внутреннем я; необходимо помнить, что вотируя недоверие интеллекту, Бергсон соглашается видеть в нем действительный самостоятельный фактор, то же самое он делает с инстинктом и интуицией, а в итоге получились те неудачи, на которые мы указали в первой части этого труда.
Войну отвлеченным началам объявил Вл. Соловьев и во многих отношениях провел ее очень интересно, но он взял конкретного субъекта в гранях психической жизни, ума, воображения и веры, до живой полноты он не дошел.
Психологизм не оставался без влияния на практическую жизнь. Оно сказалось в одностороннем возвеличении духовной жизни и ее ценности к большому ущербу для последней. В практической жизни можно только указать в параллель теории на разрушительное действие отвлеченной точки зрения. Ницше в свое время указал[826], что вера в категории разума создает нигилизм, потому что мы меряем ценность мира категориями, относящимися к измышленной действительности, а следствия переносим в жизнь, рождая отчаяние и понижая жизнеспособность. Как бы ни была высока и благородна известная идея, но если она культивируется и выступает изолированно, она становится злом, и больше всего тогда, когда она претендует на абсолютное значение. Например, мировая война показала, что может дать идея изолированно (отвлеченно) взятого патриотизма: она, несмотря на свое высоко нравственное происхождение, породила тьму безнравственнейших действий. Обособленная, отвлеченно взятая идея интернационализма явила ту же картину разрушительных следствий: узаконенные теорией категории пролетария, буржуа и т. д. были перенесены во всех своих следствиях на живую действительность, где нет таких изолированных положений, и получился ужас бесконечного разрушения – стремясь бить по части, всегда били по целому. Великая правда, утвержденная мыслью, взятая отвлеченно и перенесенная на практику, становится великим злом. В этом отношении максималистические радикальные учения дают яркий пример: отвлеченно утвержденная величайшая свобода в анархических течениях превращается в величайшее насилие и произвол. Недаром ни одно течение не выступало с такими злодеяниями, как анархизм, свершавший все это во имя абсолютной свободы.
В общем итоге мы приходим к выводу, что истинная действительность дана в конкретном, живом переживании; «прав лишь наивный реализм. Жизнь всегда наивна, как наивна всякая целостность и непосредственность»[827]. Как использование естественно-научных понятий в метафизическом смысле в натуралистической философии приводит к неудачам, так и использование философских понятий в естественно-научном духе и методе недопустимо: для философии нет и не может быть ни отвлеченного субъекта, ни отвлеченного объекта; в ней может быть речь только о живом познавателе, о конкретном я и живом предмете познания. Последний вывод из критики психологизма – это что исходным пунктом для философии может и должна быть живая человеческая личность во всей ее полноте.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.