II. ОБЪЕКТИВНАЯ ВОЗМОЖНОСТЬ И АДЕКВАТНАЯ ПРИЧИННАЯ ОБУСЛОВЛЕННОСТЬ В ИСТОРИЧЕСКОМ РАССМОТРЕНИИ КАУЗАЛЬНОСТИ

II. ОБЪЕКТИВНАЯ ВОЗМОЖНОСТЬ И АДЕКВАТНАЯ ПРИЧИННАЯ ОБУСЛОВЛЕННОСТЬ В ИСТОРИЧЕСКОМ РАССМОТРЕНИИ КАУЗАЛЬНОСТИ

«Начало 2–ой Пунической войны, — говорит Э. Майер [с. 161 , — было следствием волевого решения Ганнибала, начало Семилетней войны — решения Фридриха Вели кого, войны 1866 г. — Бисмарка. Все трое могли бы принять и другое решение, и другие люди на их месте действительно… приняли бы другое решение, в результате чего изменился бы ход истории». «Тем самым, однако, мы отнюдь не утверждаем, — добавляет он п сноске 2. — что в таком случае не было бы упомянутых войн, но и не оспариваем подобной возможности, это праздный вопрос, ответ на который не может быть дан». Не говоря уже о том. что вторая фраза из приведенной цитаты плохо сочетается с рассмотренными нами выше формулировками Э. Майера о соотношении в истории «свободы» и «необходимости», здесь прежде всего вызывает недоумение, что вопросы, на которые мы не можем или не можем с уверенностью ответить, уже по одному этому являются «праздными». Плохо пришлось бы эмпирическим наукам, если бы те важнейшие проблемы, на которые они не могут дать ответа, вообще не были бы поставлены. Здесь, правда, речь идет не о таких «последних» проблемах, а о вопросе, который уже оставлен событиями «позади» и на который при нашем современном уровне знания позитивно однозначный ответ действительно не может быть дан. К тому же с позиции строгого «детерминизма» здесь рассматриваются следствия того, что «невозможно» по состоянию «детерминантов». И тем не менее, невзирая на все сказанное, вопрос, что могло бы. случиться, если бы Бисмарк, например, не принял решения начать войну, отнюдь не «праздный». Ведь именно в этой постановке вопроса кроется решающий момент исторического формирования действительности, и сводится он к следующему: какое каузальное значение следует придавать индивидуальному решению во всей совокупности бесконечного множества «моментов», которые должны были бы быть именно в таком, а не ином соотношении, для того чтобы получился именно этот результат, и какое место оно, следовательно, должно занимать в историческом изложении событий. Если история хочет подняться над уровнем простой хроники, повествующей о значительных событиях и людях, ей не остается ничего другого, как ставить такого рода вопросы. Именно так она и поступает с той поры, как стала наукой. В ранее приведенной формулировке Э. Майера, где утверждается, что история рассматривает события в аспекте становления и поэтому ее объект не подчинен «необходимости», присущей «ставшему», правильно именно то, что, оценивая каузальное значение конкретного события, историк поступает так же, как принимающий определенную позицию и осуществляющий свою волю человек прошлого, который ни в коем случае не стал бы действовать, если бы его «деятельность» не представлялась ему не только «возможной», но и «необходимой»{36}, Разница лишь в следующем: действующий человек — если он действует, как мы здесь предполагаем, строго «рационально» — взвешивает находящиеся «вне» его и, насколько это ему известно, данные в действительности «условия» интересующего его развития и мысленно вводит в каузальную связь различные «возможные типы» своего поведения и их ожидаемые результаты, связанные с этими «внешними» условиями, чтобы затем в зависимости от (мысленно) полученных «возможных» результатов решить, какое поведение наиболее соответствует его «цели». Преимущество историка над его героем состоит в том, что он a posteriori знает, действительно ли соответствовала оценка этих «внешних условий» знаниям и ожиданиям действовавшего человека, об этом ведь свидетельствует фактический «результат» его действий. При наличии идеального максимума в знании этих условий, который мы, рассматривая здесь чисто логические вопросы, теоретически хотим и можем принять за основу, — пусть даже в действительности этот максимум знаний встречается очень редко или вообще никогда не может быть достигнут — историк может ретроспективно совершить ту же мысленную операцию, которую более или менее осознанно совершил или «мог совершить» его «герой». Историк мог бы, например, со значительно большим шансом на успех, чем Бисмарк, поставить вопрос, каких же последствий следовало бы «ожидать» при ином решении. Совершенно очевидно, что такое рассмотрение событий отнюдь не является «праздным». Э. Майер и сам пользуется этим методом, говоря о двух выстрелах, которые в мартовские дни непосредственно спровоцировали в Берлине взрыв уличных боев. Вопрос о причине произведенных выстрелов, по его мнению, «исторически нерелевантен». Однако почему он менее релевантен, чем выявление причин, вызвавших решение Ганнибала, Фридриха Великого или Бисмарка? «В этой ситуации, — полагает Э. Майер, — любая случайность должна была (!) привести к открытому конфликту». Совершенно очевидно, что Э. Майер отвечает здесь на такой якобы «праздный» вопрос, что произошло бы, не будь этих выстрелов, и, таким образом, определяет степень их исторической «значимости» (в данном случае их иррелевантности). Что же касается решений Ганнибала, Фридриха Великого и Бисмарка, то здесь «условия» были, так по крайней мере полагает Э. Майер, иными, из чего следует, что при другом решении конфликт не был неизбежен: то ли вообще, то ли в тогдашней политической ситуации, которая определила его характер и исход. Ведь в противном случае эти решения были бы исторически столь же незначительны, как те выстрелы, о которых шла речь выше. Суждение, что отсутствие или изменение одного исторического факта в комплексе исторических условий привело бы к изменению хода исторического процесса в определенном исторически важном отношении, оказывается все–таки весьма существенным для установления «исторического значения» факта, пусть даже in praxi[37] историк лишь в виде исключения — например, в споре об «историческом значении» какого–либо события — сознательно и недвусмысленно высказывает и обосновывает подобное суждение. Совершенно очевидно, что это обстоятельство должно было бы стимулировать исследование логической природы и исторической значимости суждений, где речь идет о том, какого результата можно «было бы» ждать, если из совокупности условий исключить какой–либо каузальный компонент или изменить его. Попытаемся внести в вопрос некоторую ясность.

В какой мере логика истории{38} еще оставляет желать лучшего, явствует среди прочего и из того, что серьезные исследования этого важного вопроса принадлежат не историкам и не специалистам по методологии истории, а представителям совсем иных наук.

Теория «объективной возможности», о которой здесь идет речь, основана на трудах выдающегося физиолога Криса{39}, а принятое применение этого понятия — либо на трудах того же направления, либо на трудах, посвященных его критике, к числу которых в первую очередь относятся работы криминалистов, а затем и других юристов, в частности Меркеля, Рюмелина, Липмана, а в последние годы — Радбруха{40}. В методологии социальных наук ход мыслей Криса нашел себе применение пока только в статистике{41}. Тот факт, что именно юристы, и в первую очередь криминалисты, занялись этой проблемой, совершенно естествен, так как вопрос об уголовной вине — поскольку в нем содержится проблема, при каких обстоятельствах можно утверждать, что действия некоего лица «послужили причиной» определенного внешнего результата — носит чисто каузальный характер; к тому же по своей логической структуре она совершенно совпадает с вопросом об исторической причинности. Ведь «антропоцентрично» ориентированы,так же, как история, и проблемы правосудия; другими словами, в них задается вопрос о каузальном значении человеческих «действий». Совершенно так же, как в вопросе о причинной обусловленности конкретного правонарушения, которое эвентуально должно повлечь за собой уголовное наказание или возмещение убытков в соответствии с гражданским правом, и проблема причинности в истории всегда ориентирована на сведение конкретных результатов к их конкретным причинам, а не на выявление абстрактных «закономерностей». Правда, юриспруденция, и в частности криминалистика, сворачивает с совместного пути к специфической для нее постановке проблемы вследствие того, что возникает еще один вопрос, а именно: является ли объективное чисто каузальное сведение какого–либо результата к действиям индивида достаточным основанием для квалификации действий последнего как его субъективной «вины» и в каких случаях это может служить достаточным основанием для подобного вывода. Данный, вопрос уже не является чисто каузальной проблемой, которая может быть решена простым установлением «объективно» (то есть посредством обнаружения и каузального толкования) выявленных фактов; это уже проблема криминальной политики, ориентированной на этические и иные ценности.

Ведь в принципе возможен такой случай (что бывает часто, а в наши дни постоянно), когда совершенно определенно высказанный или выявляемый интерпретацией смысл правовых норм состоит в том, что «вина», соответственно данному правовому положению, должна быть в первую очередь поставлена в связь с рядом субъективных факторов, характеризующих поведение индивида (таких, как его намерения, «субъективно обусловленная» возможность предвидеть результат его действий и т.п.), а это может в значительной мере изменить значение категориальных различий при установлении каузальной связи{42}. Впрочем, на ранней стадии категориальное различие исследовательских целей еще не имеет серьезного значения. Вместе с теоретиками в области юридической науки мы прежде всего задаем вопрос: в какой мере вообще принципиально возможно и осуществимо сведение конкретного «результата» к одной–единственной «причине», принимая во внимание то обстоятельство, что на самом деле каждое «событие» обусловлено бесконечным, числом каузальных моментов и для того, чтобы тот или иной результат в его конкретном выражении был достигнут, необходимы все единичные каузальные моменты.

Возможность отбора в этой бесконечности детерминантов обусловлена прежде всего характером нашего исторического интереса. Когда говорят, что задача историка — понять каузальную связь события в его конкретной действительности и индивидуальности, то это, само собой разумеется, не означает (как мы уже видели), что событие будет полностью «репродуцировано» и каузально объяснено в совокупности всех своих индивидуальных качеств. Это было бы не только фактически невозможной, но и принципиально бессмысленной задачей. Историку надлежит дать каузальное объяснение только тех «компонентов» и «сторон» изучаемого события, которые с определенных точек зрения имеют «всеобщее значение» и поэтому исторический интерес; совершенно так же и судья исходит в своем приговоре не из всего индивидуального хода событий, но только из тех компонентов, которые имеют существенное значение для подведения дела под определенную юридическую норму. Его не интересует — не говоря уже о бесконечном числе «совершенно» тривиальных мелочей — даже все то, что может представлять интерес с естественнонаучной, исторической или художественной точек зрения. Так, например, «последовала» ли смерть от нанесенного удара при известных «сопутствующих» явлениях, что может быть очень интересно физиологу; может ли положение мертвого тела или поза убийцы служить предметом художественного изображения; способствовала ли эта смерть «продвижению» в бюрократической иерархии непричастного к убийству, но как–то «связанного» с ним лица и, следовательно, оказалась для него каузально «ценной»; послужила ли она поводом для определенных предписаний охранной полиции или, может быть, даже для международных конфликтов и тем самым обрела «историческую» значимость. Единственно релевантное состоит для него в том, носит ли каузальная связь между ударом и смертью такой характер и является ли субъективный облик преступника и его отношение к преступлению таковым, что позволяет применить к нему определенную норму уголовного права. Историка же, например, в связи со смертью Цезаря интересуют не юридические или медицинские проблемы, которые могут возникнуть при изучении этого «случая», и не детали этого события, если они несущественны для «характеристики» Цезаря или борьбы партий в Риме, то есть не служат «средством познания», или, наконец, не имеют важных политических последствии, то есть не являются «реальной причиной». Историка здесь прежде всего интересует то обстоятельство, что Цезарь был убит именно тогда, в той конкретной политической констелляции, и в связи с этим он рассматривает вопрос, имел ли данный факт определенные важные «последствия» для «мировой истории».

Из этого следует, что при юридическом, а равно и при историческом каузальном сведении громадное множество компонентов подлинного происшествия исключается в качестве «каузально иррелевантных». Ведь отдельный факт оказывается, как мы видели, несущественным не только в том случае, если он никак не связан с рассматриваемым событием, и мы можем просто игнорировать его, не опасаясь внести тем самым какое–либо изменение в действительный ход вещей, но и в том случае, если существенные, единственно in concrete интересные историку компоненты данного события не оказываются причинно обусловлены также и этим фактом.

Подлинная проблема заключается для нас в следующем: посредством каких логических операций мы можем понять и, демонстрируя, обосновать, что подобное причинное соотношение между упомянутыми «существенными» компонентами результата и определенными компонентами, вычлененными из бесконечности детерминирующих моментов, существует. Конечно, достигается это не посредством простого «наблюдения» — во всяком случае, если под ним понимать «лишенное всяких предпосылок». мысленное «фотографирование» всех происшедших в данном пространственно–временном отрезке физических и психических процессов, даже если это было бы возможно. Каузальное сведение совершается в виде мыслительного процесса, содержащего ряд абстракций. Первая и наиболее важная состоит в том, что мы, исходя из реальных каузальных компонентов события, мысленно представляем себе один или некоторые из них определенным образом измененными и задаем вопрос, следует ли при измененных таким образом условиях ждать тождественного в «существенных» пунктах или какого–либо иного результата. Приведем пример из исследования самого Э. Майера. Никто не излагал так пластично и ясно, как он, «значение» персидских войн для мировой истории и культурного развития Запада. Однако как же это выглядит в логическом аспекте? Прежде всего, сопоставляются две «возможности»: 1) распространение теократически–религиозной культуры, уходящей своими корнями в мистерии и пророчества оракулов, под эгидой и протекторатом персов, повсюду стремившихся использовать национальную религию как орудие господства (примером может служить их политика по отношению к иудеям), и 2) победа посюстороннего, свободного духовного мира эллинов, который подарил нам культурные ценности, вдохновляющие нас по сей день. Дело «решило» сражение, небольшая по своим масштабам «битва» при Марафоне, которая представляла собой необходимую «предпосылку» создания аттического флота и, следовательно, дальнейшей борьбы за свободу и сохранение независимости эллинской культуры, позитивных стимулов возникновения специфической западной историографии, развития драмы и всей той неповторимой духовной жизни, сложившейся на этой, в чисто количественном отношении более чем второстепенной арене мировой истории.

И то обстоятельство, что битва при Марафоне «решила», какая из двух возможностей одержит верх, или во всяком случае в значительной степени повлияла на это, и есть единственная причина (поскольку мы не афиняне) того, что она возбуждает наш исторический интерес. Без сопоставления названных «возможностей» и оценки тех незаменимых культурных ценностей, которые в нашем ретроспективном рассмотрении «связаны» с этим решением, мы не могли бы определить, какое «значение» имела битва при Марафоне: а тогда было бы действительно трудно понять, почему бы нам не отнестись к ней с таким же интересом, как к каким–либо потасовкам между племенами кафров или индейцев, и, следовательно, со всей серьезностью не воспринять тупоумную «основную идею», изложенную во «Всемирной истории» Гельмольта{43}. Поэтому когда современные историки, устанавливая «значение» какого–либо конкретного события и тщательно обдумывая и излагая в этой связи «возможности» развития, обычно как бы извиняются за применение такой якобы антидетерминистской категории, то это логически совершенно необоснованно. Когда, например, К. Хампе после того, как он убедительно изложил в своем «Конрадине», в чем состояло историческое «значение» битвы при Тальякоццо, сопоставив различные «возможности», выбор из которых состоялся вследствие чисто «случайного», то есть «предрешенного» индивидуальными тактическими действиями исхода, внезапно добавляет, что «истории неведомы возможности», то на это следует возразить, что «событиям», «объективированно» мыслимым на основании детерминистских аксиом, они действительно «неведомы», поскольку событиям вообще «неведомы» понятия; но «историческая наука», если она действительно хочет быть таковой, всегда должна представлять себе различные возможности развития. В каждой строке любой исторической работы, даже в отборе архивного материала или грамот, предназначенных для публикации, всегда присутствуют «суждения о различных возможностях», вернее, должны присутствовать, для того чтобы такая публикация обладала «познавательной ценностью».

Что же, однако, имеем мы в виду, говоря о ряде «возможностей», между которыми был совершен «решающий» выбор в результате рассмотренных выше сражений? Это означает прежде всего, что посредством исключения одного или многих фактически существовавших в реальности компонентов «действительности» и с помощью теоретической конструкции измененного в одном или в нескольких своих условиях хода событий создаются — признаем без всякого страха — некие фантастические построения. Уже первый шаг к вынесению исторического суждения — и это надо подчеркнуть — являет собой, следовательно, процесс абстрагирования, который протекает путем анализа и мысленной изоляции компонентов непосредственно данного события (рассматриваемого как комплекс возможных причинных связей) и должен завершиться синтезом «действительной» причинной связи. Тем самым уже первый шаг превращает данную «действительность», для того чтобы она стала историческим «фактом», в мысленное построение — в самом факте заключена, как сказал Гёте, «теория».

Если же мы внимательно рассмотрим «суждения о возможностях», то есть высказывания о том, что случилось «бы» при исключении или изменении определенных условий, и зададим себе вопрос, как же мы, собственно говоря, эти суждения получаем, то, без всякого сомнения, придем к заключению, что здесь все время речь идет об изоляции и генерализации, то есть что мы расчленяем «данное» событие на его «компоненты» до той степени, которая позволит подвести каждый из них под определенное «эмпирическое правило» и тем самым установить, какого результата можно «было бы ожидать» в соответствии с эмпирическим правилом от каждого из этих компонентов, если бы все остальные выступали в качестве «условий». Суждение о «возможности» в том смысле, в котором данный термин здесь используется, всегда означает, следовательно, соотнесение с эмпирическими правилами. Категория «возможности» применяется, таким образом, не в ее негативном аспекте, не в том смысле, что она выражает наше незнание или неполное знание в отличие от ассерторического или аподиктического суждения, но, напротив, применение этой категории означает, что здесь происходит соотнесение с позитивным знанием о «правилах происходящего», с нашим «номологическим» знанием, по принятому словоупотреблению.

Если на вопрос, прошел ли уже поезд определенную станцию, следует ответ «возможно», то это означает, что отвечавший субъективно не знает факта, который мог бы исключить такое предположение, но вместе с тем не может с уверенностью это утверждать. Другими словами, такой ответ можно определить как «незнание». Но если Э. Майер выносит суждение, согласно которому теократически–религиозное развитие Эллады в момент битвы при Марафоне было «возможным», а при известных обстоятельствах даже вероятным, то это означает, что для такого развития объективно существовали известные компоненты исторической данности, или, другими словами, что можно с объективной значимостью установить, какие из этих компонентов могли бы, если мы мысленно исключим битву при Марафоне (и, конечно, значительную часть других компонентов фактического хода событий), в соответствии с общими эмпирическими правилами позитивно «способствовать», пользуясь принятым в криминалистике оборотом, такому развитию событий. «Знание», на котором основано подобное суждение о «значении» битвы при Марафоне, являет собой, как следует из вышесказанного, с одной стороны, знание определенных, полученных из источников «фактов» данной «исторической ситуации» («онтологическое» знание), с другой— как мы уже видели, — знание известных эмпирических правил, в частности того, как люди обычно реагируют на данную ситуацию («номологическое знание»). Характер «значимости» таких эмпирических правил мы рассмотрим ниже. Одно, во всяком случае, несомненно: для доказательства своего тезиса, решающего для значения битвы при Марафоне, Э. Майер должен был бы в случае какого–либо сомнения расчленить данную «ситуацию» на такое количество ее компонентов, которое позволило бы с помощью нашей «фантазии» применить к этому онтологическому знанию наше «помологическое» эмпирическое знание, почерпнутое из собственной жизненной практики и из знания о поведении других людей, а затем вынести позитивное суждение, согласно которому совместное воздействие таких фактов — в условиях, определенным образом мысленно измененных, — «могло бы» привести к данному «объективно возможному», как утверждалось, результату. А это означает: в том случае, если бы мы «мыслили» его как фактически имевший место, мы могли бы считать измененные нами вышеуказанным образом условия «достаточными причинами» такого результата.

Необходимая для установления однозначности несколько пространная формулировка этого простого положения вещей свидетельствует не только о том, что для формулирования исторической каузальной связи необходимо применение абстракции в ее обеих разновидностях — изолировании и генерализации, — но и что даже самое элементарное историческое суждение об историческом «значении» «конкретного факта» очень далеко от простой регистрации «преднайденного» и представляет собой не только конструированное с помощью категорий мысленное образование, но и чисто фактически обретает значимость лишь благодаря тому, что мы привносим в «данную» реальность все наше «помологическое» опытное знание.

Историк возразит на это{44}, что весь фактический процесс исторического исследования и фактическое содержание исторического изложения носит совсем иной характер. Историк открывает «каузальные связи» с помощью врожденного «такта» или «интуиции», а отнюдь не посредством генерализаций и применения «правил». Ведь отличие исторического исследования от исследования в области естественных наук, продолжит он, и состоит в том, что историк объясняет события и людей, «толкуя» и «понимая» их по аналогии с нашей духовной сущностью; и наконец, изложение, данное историком, также всецело зависит от его «такта», от наглядности его сообщения, которое, воздействуя на читателя, заставляет его «сопереживать» события, подобно тому как и сам историк интуитивно пережил и увидел, а не рассудочно измыслил их. Затем подобное суждение об объективной возможности того, что в соответствии с общими правилами опытного знания произошло «бы», если мысленно исключить или изменить один каузальный компонент, по мнению историка, весьма недостоверно, а подчас его вообще невозможно получить; таким образом, эта основа исторического «сведения» фактически грозит постоянным провалом и, следовательно, никак не может считаться конститутивной для логической ценности исторического познания. В аргументации такого рода происходит смешение различных сторон, а именно: психологического процесса возникновения научного познания и избранной для «психологического» воздействия на читателя «художественной» формы изложения познанного, с одной стороны, и логической структуры познания — с другой.

Ранке «угадывал» прошлое; впрочем, историк более низкого уровня тоже вряд ли преуспеет, если он вообще не обладает даром «интуиции»; в этом случае он навсегда останется своего рода мелким чиновником от истории. Однако и там, где речь идет о действительно крупных открытиях в области математики и естествознания, дело обстоит совершенно так же: они внезапно озаряют в виде «интуитивной» гипотезы, порожденной фантазией исследователя, а затем «верифицируются», то есть исследуются с точки зрения их «значимости» посредством применения к ним уже имеющегося опытного знания, и логически корректно «формулируются». Совершенно то же происходит и в истории: говоря о связи между познанием «существенного» и применением понятия объективной возможности, мы ни в коей степени не касаемся психологически весьма интересного, но не занимающего нас здесь вопроса: как возникает историческая гипотеза в глубинах духа исследователя? Речь идет о том, с помощью какой логической категории может быть показана ее значимость, если она ставится под сомнение или опровергается, ибо именно это и определяет ее логическую «структуру». Если же историк сообщает читателю только логический результат своих каузальных суждений, не приводя должных его обоснований, если он просто «внушает» читателю понимание событий, вместо того чтобы педантично «рассуждать» о них, то он создает исторический роман, а не научное исследование, художественное произведение, в котором отсутствует прочная основа сведения элементов действительности к их причинам. Между тем только эта причинная обусловленность и представляет интерес для сухого логического рассмотрения, так как историческое отображение событий также претендует на значимость в качестве «истины», и эту значимость, наиболее важный ее аспект, который мы рассматривали выше, то есть каузальное регрессивное движение, историческое исследование обретает только в том случае, если оно при каком–либо сомнении выдерживает испытание посредством изолирования и генерализации единичного каузального компонента с помощью категории объективной возможности, допускающей синтезирующее сведение элементов действительности к их причинам.

Совершенно очевидно, что так же, как каузальное раскрытие «исторического значения» битвы при Марафоне с помощью изолирования, генерализации и конструкции суждений о различных исторических возможностях, происходит в логическом аспекте и каузальный анализ индивидуальных действий. Обратимся к наиболее яркому примеру — к мысленному анализу собственных действий, который, по мнению не прошедшего логическую школу человека, не содержит никаких «логических проблем», поскольку такой анализ дан непосредственно в переживании и — у психически здоровых людей — «понятен» без всяких разъяснений, а поэтому может быть немедленно «восстановлен» в памяти. Самые простые соображения показывают, что дело обстоит совсем не так, что «значимый» ответ на вопрос, почему я так действовал, представляет собой категориально оформленное образование, которое может быть поднято до уровня демонстрируемого суждения лишь посредством применения абстракций, хотя речь здесь и идет о «демонстрации» перед форумом самого «действующего лица».

Предположим, что некая темпераментная молодая мать, раздраженная непослушанием своего малыша, будучи истой немкой, не придерживающейся теории, высказанной в прекрасных словах Буша: «Поверхностен удар, лишь сила духа проникает в душу», — отвесила младенцу основательную пощечину. Предположим далее, что она настолько далека от «бледных теорий», что ни секунды не размышляла впоследствии ни о «педагогической целесообразности» пощечины, ни о том, насколько «заслужена» была пощечина, или хотя бы о силе, с которой она была дана; предположим затем, что pater familias[45], обративший внимание на рев ребенка и уверенный, как полагается немцу, в своем превосходстве во всем, в том числе и в вопросах воспитания детей, ощутил потребность сделать «ей» внушение с «телеологической» позиции. «Она» же станет себя оправдывать тем, что если бы в ту минуту не была, скажем, «раздражена» ссорой с кухаркой, то либо вообще не прибегла бы к такому дисциплинарному средству, либо действовала бы «не так», и просит его признать, что «она обычно так не поступает, он ведь и сам это знает». Тем самым жена напоминает мужу о его «опытном знании» ее «постоянных мотивов», которые при преобладающем числе всех возможных вообще констелляций привели бы к иному, менее иррациональному результату. Другими словами, она претендовала на понимание того, что нанесенная ею пощечина была «случайной», а не «адекватно» обусловленной реакцией на поведение ее ребенка, как мы назовем это, предвосхищая следуемое ниже введение такого термина.

Уже приведенное здесь супружеское объяснение позволяет превратить такое «переживание» в категориально оформленный «объект»; и хотя упомянутая молодая женщина была бы удивлена не менее мольеровского мещанина, с радостью узнавшего, что он всю жизнь говорил «прозой», если бы логик открыл ей, что она произвела «каузальное сведение» так, как это делает историк, вынесла с этой целью «суждение об объективной возможности» и даже оперировала категорией «адекватной причинной обусловленности» (о которой у нас вскоре пойдет речь), — с логической позиции дело обстоит именно так. Никогда, нигде мысленное проникновение даже в собственное переживание не являет собой действительное «повторное переживание» или простую «фотографию» пережитого; «пережитое», ставшее «объектом», всегда обретает перспективы и связи, которые самому «переживанию» неведомы. Когда мы, размышляя, представляем себе собственное действие в прошлом, мы в этом отношении действуем совершенно так же, как в том случае, когда мы представляем себе «пережитое» нами самими или известное нам из рассказа других «явление природы». Вряд ли есть необходимость в том, чтобы подтверждать общезначимость данного положения дальнейшими более сложными примерами{46}, доказывать, что при анализе какого–либо решения, принятого Наполеоном или Бисмарком, мы логически совершаем ту же процедуру, которую совершила в нашем примере немецкая мать. Различие, которое заключается в том, что ей «внутренняя сторона» анализируемого действия дана в собственном воспоминании, тогда как действия третьего лица нам приходится «толковать» «извне», отличается вопреки наивному предрассудку лишь степенью доступности и полноты «материала»: находя, что понять характер человека «сложно» и трудно, мы всегда склонны полагать, будто он сам, если действительно захочет, способен дать нам достоверные сведения. Мы не будем здесь подробнее останавливаться ни на том, что дело обстоит совсем не так, часто даже совсем наоборот, ни на причинах этого.

Приступим теперь к более пристальному рассмотрению категории «объективной возможности», функция которой до сих пор была охарактеризована нами лишь в самой общей форме, и прежде всего к модальности «значимости» суждений о возможности. Не означает ли, что, вводя «возможности» в «каузальное рассмотрение», мы отказываемся от каузального познания вообще, что, невзирая на все сказанное выше об «объективной» основе суждения о возможности, фактически, поскольку установление «возможного» хода событий всегда осуществляется с помощью «фантазии», признание значения рассматриваемой нами категории открывает все двери субъективному произволу в «историографии», и что история именно поэтому и не является «наукой»? В самом деле, позитивно ответить с достаточной долей вероятности на вопрос, что произошло «бы», если мыслить один из обусловливающих событие моментов определенным образом измененным, часто даже при «идеальной» полноте материала источников совершенно невозможно, исходя из общих эмпирических правил{47}. Однако в этом и нет необходимости. Определение каузального значения исторического факта начинается с вопроса: можно ли предположить, что ход событий, протекающий в соответствии с общими эмпирическими правилами, принял бы несколько иное направление в решающих для нашего интереса пунктах, если бы данный факт был исключен из комплекса обусловливающих факторов или в определенном смысле изменен? Ведь нам важно лишь установить, как воздействуют на интересующие нас «стороны» явления отдельные обусловливающие его моменты. Если же и по поводу этого по существу негативного вопроса невозможно высказать соответственное «объективное суждение, подтверждающее его возможность», если, другими словами, на данном уровне наших знаний следовало бы «ожидать», что даже при исключении или изменении этого факта ход событий в «исторически важных», то есть интересующих нас пунктах проходил бы в соответствии с общими эмпирическими правилами именно так, как он в действительности и проходил, тогда данный факт и в самом деле не имеет каузального значения, и ему совершенно не место в каузальном ряду, целью которого является и должно являться создание каузального регрессивного движения в изучении истории.

Два выстрела, раздавшихся в мартовскую ночь в Берлине, приближенно относятся, по мнению Э. Майера, к этой категории; не полностью, вероятно, потому, что даже при его понимании их можно, во всяком случае, считать одним из условий начала событий и, случись они в другое время, ход событий мог бы быть иным.

Если же в соответствии с нашим опытным знанием каузальная релевантность момента определяется посредством его соотнесения с важными для конкретного рассмотрения пунктами, тогда суждение об объективной возможности, в котором высказывается эта релевантность, может найти свое выражение в целой шкале различных степеней определенности. Воззрение Э. Майера, согласно которому «решение» Бисмарка «привело» к войне 1866 г., в ином смысле, чем названные два выстрела, предполагает утверждение, что при исключении этого решения другие имеющиеся детерминанты позволяют предположить «значительную степень» объективной возможности иного (в «существенных» пунктах!) развития, например истечение срока прусско–итальянского договора, мирная передача Венеции, австро–французская коалиция или, во всяком случае, изменение политической и военной ситуации, в результате чего Наполеон фактически стал бы «господином положения». Суждение об объективной «возможности» по самой своей сущности допускает, следовательно, градации, логическое соотношение которых можно, опираясь на принципы, применяемые в логическом анализе «вероятностного исчисления», представить себе таким образом: те каузальные компоненты, с «возможным» результатом которых соотносится суждение, мысленно изолируют, противопоставляя его совокупности всех остальных вообще мыслимых, действующих совместно с ним условий. При этом задается вопрос, как совокупность всех тех условий, в сочетании с которыми те мысленно изолированные компоненты «способны» были привести к «возможному» результату, относится к совокупности всех тех условий, в сочетании с которыми они «предположительно» бы его не достигли. Само собой разумеется, что никакого «цифрового» выражения для отношения этих двух «возможностей» подобная операция дать никак не может. Такого рода явления встречаются лишь в сфере «абсолютной случайности» (в логическом смысле), то есть там, где при очень большом числе случаев определенные простые и однозначные условия остаются совершенно одинаковыми, все остальные же варьируются совершенно непостижимым для нас образом (примером может служить бросание костей или вынимание шариков различных цветов из урны). При этом «возможность» той «стороны» результата, которая представляет здесь интерес (число очков или цвет шариков) , определяется константными и однозначными условиями (количеством костей, распределением шариков) таким образом, что все остальные мыслимые обстоятельства не могут быть поставлены с упомянутой «возможностью» в какую бы то ни было каузальную связь, которую можно было бы подвести под общее эмпирическое правило. То, как я держу стакан для игральных костей и встряхиваю его, прежде чем бросаю кости, являет собой детерминирующий компонент того числа очков, которые я in concrete бросаю. Тем не менее, несмотря на всевозможные суеверные представления, нет никакой возможности вывести эмпирическое правило, позволяющее установить, что определенные действия «способствуют» получению необходимого числа очков. Следовательно, эта каузальная связь носит совершенно «случайный» характер, и мы вправе утверждать, что физические свойства игрока, «как правило», не влияют на шанс получить нужное число очков: при любых обстоятельствах «шансы» на то, что какая–нибудь из шести сторон окажется сверху, «равны». Между тем существует общее эмпирическое правило, которое гласит, что при смещении центра тяжести в таком «поддельном» кубике создается преимущественный шанс для того, чтобы определенная его сторона оказалась сверху, какими бы ни были другие конкретные детерминанты, и степень этого «преимущества» «объективной возможности» при достаточно длительном повторении броска может быть даже выражена в цифрах. Несмотря на вполне веское предупреждение не переносить принципы «вероятностного исчисления» на другие области, совершенно очевидно, что этот последний случай аналогичен действиям в области любой конкретной каузальности, следовательно, и исторической. Различие заключается лишь в том, что здесь полностью отсутствует возможность цифровой определяемости, необходимой предпосылкой которой являются, во–первых, «абсолютная случайность», во–вторых, наличие в качестве единственного объекта интереса определенных доступных исчислению «сторон» или результатов действий. Однако несмотря на это, мы можем не только выносить общезначимые суждения, согласно которым определенные ситуации в большей или меньшей степени «благоприятствуют» тому, что связанные с ними люди реагируют в известной мере одинаково, но можем также, формулируя данное положение, определить огромное число вероятных привходящих обстоятельств, не способных изменить общее «благоприятствование». Мы можем, наконец, оценить степень благоприятствования определенных «условий» определенному результату, правда, отнюдь не однозначно и не методами вероятностного исчисления, но в виде оценки относительной «степени» этого благоприятствования посредством сравнения с тем, какое действие оказали бы на упомянутые реакции условия, которые мы мысленно видоизменяем. Если мы затем с помощью фантазии проводим сравнение достаточного количества мысленно измененных нами констелляций, можно считать, что мы достигли достаточной определенности в суждении о «степени» объективной возможности, во всяком случае в принципе, а этот вопрос нас здесь и занимает. Не только в повседневной жизни, но и в истории — именно в истории прежде всего — мы постоянно применяем такие суждения о «степени» «благоприятствования»; без них было бы вообще невозможно различать «важные» и «неважные» обстоятельства. И Э. Майер в рассмотренном нами здесь труде, вне всякого сомнения, также пользовался указанным методом. Если те многократно упомянутые два выстрела были каузально «несущественны» потому, что «любая» случайность должна была, по мнению Э. Майера (которое мы не будем здесь подвергать критике по существу), привести к конфликту, то это означает, что в данной исторической констелляции мысленно изолированы определенные «условия», которые при громадном количестве теоретически возможных иных привходящих условий привели бы к такому же результату. Число же тех мыслимых причинных моментов, которые, привходя, могли бы с вероятностью привести к иному (в решающих пунктах!) результату, представляется нам относительно очень ограниченным; с мнением Э. Майера, который считал его равным нулю, мы, несмотря на слово «должны» (хотя обычно он постоянно подчеркивает иррациональность истории), согласиться не можем.

Подобные случаи отношения определенных, объединенных в историческом исследовании и изолированно рассматриваемых комплексов «условий» к полученным «результатам», условий, которые соответствуют только что названному логическому типу, мы в соответствии с принятым после появления работ Криса словоупотреблением юристов, занимающихся теорией причинности, назовем «адекватной» причинной обусловленностью (данных компонентов результата данными условиями) и совершенно так же, как это делает Э. Майер — он только не дает ясной конструкции данного понятия, — будем говорить о «случайной» причинной обусловленности там, где на исторически существенные компоненты результата оказывали действие факты, приводившие к результату, который не был в этом смысле «адекватен» мысленно собранному в некое единство комплексу условий.

В свете прежних примеров «значение» битвы при Марафоне, в понимании Э. Майера, следует логически определить таким образом: нельзя утверждать, что победа персов должна была привести к совершенно иному развитию эллинской и тем самым всей мировой культуры — подобное суждение совершенно невозможно, —но можно утверждать, что это иное развитие «было бы» «адекватным» следствием подобного события. Что же касается высказывания Э. Майера по поводу объединения Германии, высказывания, против которого возражает Белов, то логически корректно его следует формулировать так: объединение Германии в качестве «адекватного» следствия ряда предшествующих событий, так же как мартовская революция в Берлине, становится понятным, исходя из общих эмпирических правил, как адекватное следствие ряда общих социальных и политических «состояний». Если же можно было бы на основе общих эмпирических правил с достаточной степенью вероятности показать, что, не будь этих двух выстрелов у берлинского замка, революции можно «было бы» избежать, так как комбинация остальных «условий» без упомянутых выстрелов не «благоприятствовала» или недостаточно «благоприятствовала» ей (в том смысле, как мы пояснили выше), тогда можно было бы говорить о «случайной» причинной обусловленности и следовало бы в этом (правда, маловероятном) случае «свести» мартовскую революцию к упомянутым двум выстрелам в качестве ее причины. В примере, где речь идет об объединении Германии, «случайности» следует противопоставить не «необходимость», как полагает Белов, а «адекватность» в том смысле, как мы, вслед за Крисом, разработали данное понятие{48}. При этом надо все время помнить, что речь здесь идет отнюдь не о различиях в «объективной каузальности» исторических процессов и их каузальных связей, а только о том; что мы, абстрагируя, изолируем часть «условий», преднайденных в «материале» исторических событий, и превращаем их в предмет «суждений о возможности», чтобы тем самым, отправляясь от эмпирических правил, обрести понимание каузального «значения» отдельных компонентов событий. Для того чтобы понять природу реальных причинных связей, мы конструируем связи нереальные.

Тот факт, что речь идет об абстракциях, часто остается непонятым, причем специфический характер такого непонимания близок ряду основанных на взглядах Дж. Ст. Милля теорий отдельных юристов, специалистов в области вопросов каузальности, подвергшихся убедительной критике в вышеназванной работе Криса{49}. Вслед за Миллем, полагавшим, что математический коэффициент вероятности выражает отношение между («объективно») существующими в данный момент причинами, «ведущими» к желанному результату, и причинами, препятствующими этому, Биндинг считает, что между теми и другими условиями объективно существует отношение, доступное (в отдельных случаях) цифровому исчислению — или, во всяком случае, оценке — отношение, которое (при известных обстоятельствах) создает «состояние равновесия», и что акт причинной обусловленности заключается в том, что первые условия обретают перевес{50}.