Широта допуска, или Искусство дозировки
Широта допуска, или Искусство дозировки
Итак, абсолютная юрисдикция идеального в многомерном пространстве человеческого поступка перечеркивает многомерность, а значит — ставит под вопрос и человеческое как таковое. Категорический императив Канта, всегда нацеленный на экспансию, может породить пустыню, если не встретит контрдвижения теневого императива. Но даже если встреча этих императивов состоится, то «позволение быть» еще не гарантировано человеческому (et vice versa, разумеется). Для реконструкции Lassensein значим не дискретный код, не счисление оппозиций (диалектика), а градуирование допуска: смещение на один градус выступает не только как различитель двух цивилизаций, но и как различитель гениальности и невменяемости. Диалектические приемы представляют собой ходы рефлексии, высвечивающие уже гарантированное логическое подпространство в архитектонике «этого сознания». Продолжая аналогию, можно сказать, что диалектика есть оптика линейной рефлексии, не учитывающая эффект поглощения и дифракции, поэтому более тонкие видеологические структуры типа Lassensein не отслеживаемы с ее помощью. Требуется другая техника уразумения, некая общая видеологическая перспектива сознания, учитывающая как светотеневую развертку сферы практического разума, так и анизотропию среды человеческого.
Обратимся вновь к встречному движению аккомодации высокого и легитимации низкого, теневого. Это движение имеет повседневный челночный характер; сродни движению станка, ткущего материю будней. Но, несмотря на будничность и повсеместность, процедуру конституирования Lassensein сопровождают и невидимые миру слезы, и отчетливо видимые разрушения, среди которых — самоубийство, предательство, другие преступления.
Вот человек, не чуждый моральных устремлений и имеющий, подобно большинству обитателей рода человеческого, свой лелеемый образ Я в идеальном, а также отдающий дань маргинальному, о тяге к которому не договаривают до конца. Чем, собственно, удерживается единство его Я, почему оно не расползается, не расщепляется по модусам и хронотопам, а, говоря словами Гегеля, всякий раз вновь собирается из абсолютной разорванности? В качестве скоросшивателей, непрерывно производящих идентичность Я, так сказать, длящих его во времени и в самосознании, выступают два базисных видеологических механизма: 1) «правило левой руки», сформулированное Христом и засвидетельствованное Матфеем и другими синоптическими евангелистами («пусть левая твоя рука не знает, что делает правая»), и 2) наличие допуска, обеспечивающего взаимоприемлемую легитимацию краев; в самосознании допуск фиксируется как мотив нечуждости (ничто человеческое ведь и мне не чуждо), как своеобразная глиняная мелодия — остаточный голос глины, исходного материала, из которого был сотворен человек.
Перепады происходящего с человеком напоминают непрерывное землетрясение, сейсмические волны, которые, фиксируясь самописцем, упираются в границы допусков: человек воистину испытывает потрясение, и это испытание есть прежде всего испытание на прочность. Позавчера был славный день, ему многое удалось: разрешить дилемму, казавшуюся неразрешимой, очаровать собеседников, легко и непринужденно выручить из беды того, кто срочно нуждался в помощи. Идеальный образ его Я приятно резонировал в такт с актуальным Я позавчера вечером. Но вчера он вдруг напился, потерял куртку, деньги, портфель, вел себя по-свински, приставал к чужой жене, из-за чего подрался с ее мужем, которому многим обязан, — и был позорно побит... И вот сегодня он в тысячный раз задает себе риторический вопрос: как жить дальше? и стоит ли?
Что же помогает человеку и населяющим земной шар его ближним, каждодневно решающим тот же вопрос, как «восстановить себя из абсолютной разорванности»? Все те же два универсальных механизма,[63] два скоросшивателя латают человека, зашивая прорехи, сшивая и то, что буквально на ниточке висит: «правило левой руки» и едва слышно звучащая глиняная мелодия. Разрушения лелеемого в идеальном образа Я ослабляются «сейсмозащитным поясом», защитными перегородками невидимости и спасительной амнезии: кое-чего человек не помнит или не замечает, а кроме того, самобичевание не заполняет все его время: в промежутках он ставит чайник, отвечает на телефонные звонки и т. п. — левая рука не желает ведать, чем занята правая, и человек опирается на островки ее неведения, пока не на что больше опереться — это работает первый скоросшиватель. Но и второй скоросшиватель немедля приступает к делу, работая в свойственном ему масштабе. Человек видит, как восстанавливается его бытие-в-признательности благодаря допуску, встроенному в деятельность практического разума. И даже превратность путей восстановления, в очередной раз удивляя человека, в очередной же раз убеждает его в мощи скоросшивателя. Тот, кого человек выручил из беды, прошел мимо, не поздоровавшись, с презрением взглянув на его синяк под глазом, но зато оскорбленный муж не стал поминать старое, а вместо этого вдруг сказал: «Не бери в голову, старина, с кем не бывает...», а жена его вполне по-дружески чмокнула человека в щеку. И тут едва слышная глиняная мелодия вошла в резонанс fortissimo («с кем не бывает»): человеку позволено быть, Lassensein! Воистину Lassen...
Умение возвратиться к себе самому — неважно откуда: от сумы, из тюрьмы, из Америки, из любой сейсмоопасной зоны потрясения, — есть то, что обеспечивает вменяемость человека, гарантирует продолжение его бытия. Неудача в очередном собирании себя из эксцесса означает потерю вменяемости — расщепление Я и, стало быть, утрату «обыкновенного человеческого». «У меня прекратилось обыкновенное женское», — с грустью говорит библейская Сарра, и мы, понимая важность определенности пола в общей архитектонике Я, догадываемся, что произошло землетрясение не менее девяти баллов по шкале Рихтера, а статистика психиатрии хладнокровно подтверждает опасения по поводу теснейшей связи «обыкновенного женского» и «обыкновенного человеческого», указывая на «климактерический психоз» как на самую вероятную точку невозвращения к единству Я.
Эксплицированные регуляторы культуры в виде табу и моральных предписаний очерчивают верхнюю границу допуска, линия прочерчена единообразно для всех в воображаемой геометрии идеального. С этой границей вполне справляется линейная оптика рефлексии — диалектика. Но помимо жесткой единообразной верхней границы существует еще и «плавающая» граница, обозначающая уровень проседания морали при ее аккомодации. Она индивидуальна, но не произвольна, поскольку определяется не произволением воли, а тем, «можете ли пить чашу, которую Я буду пить», и сколько способны «сделать глогков». Тут диалектика не поможет, важен отсчет капель, составление и дозировка фармакона. Шкала фармакона простирается от риски «целительное» до риски «яд» — при этом строго выполняется правило, сформулированное в известной пословице: «что русскому здорово, то немцу смерть» (и наоборот, разумеется). Реальная верхняя граница, образующаяся при проседании морали, определяется, говоря словами Ницше, тем, «насколько «истина» должна быть разжижена, чтобы ее вынести».
На смену диалектике здесь приходит своеобразная фармакология,[64] искусство приготовления микстур. Ведь можно хватить слишком крепкую дозу «истины», а передозировка фармакона приводит к печальным последствиям, как и всякая передозировка: к расстройству и даже тяжелым отравлениям в сфере человеческого поведения. «Психическое расстройство» вполне можно рассматривать как результат грубой фармакометрической ошибки, некоей летальной передозировки фармакона. Бессилие традиционной моралистики как раз и заключается в полном отсутствии рецептурности, в совершенном непонимании видеологического устройства сознания.[65] Считается почему-то, что произвольное повышение планки не может принести ничего, кроме пользы. Однако даже передозировка, адресованная исключительно самому себе, может иметь разрушительные последствия как попытка пригубить не из той чаши.
Поставивший себе высокую планку требований идеального достоин, конечно же, уважения, но мы вправе задаться фармакометрическим вопросом: нет ли здесь какого-нибудь «слишком»? Вспомним изречение Лао-цзы: «Человек, стоящий на цыпочках, долго не простоит». Отказывающийся от Lassensein, не позволяет быть в себе «слишком человеческому»: он добровольно выбирает жизнь в неудобной позе, в некоей подвешенности — словом, «на цыпочках». Отказываясь от «правила левой руки» и от аккомпанемента глиняной мелодии, субъект резко понижает порог своей экзистенциальной безопасности, и любой мелкий эксцесс, с которым легко справляется «обыкновенное человеческое», становится для него фактором риска.
Хорошей иллюстрацией к теме отложенных соблазнов служит небольшая повесть М. Вальзера «На всем скаку». Ее сюжет развивается на одном из альпийских курортов, куда «рассказчик» приезжает вместе с женой отдохнуть. Супруги отсыпаются, загорают, посиживают в ресторанчике за бутылкой вина (погружаются в «о-быкновенное человеческое»). И вот, в этом самом ресторанчике они встречают пару, сразу обращающую на себя внимание. Он и она, красивые, молодые, энергичные, буквально излучающие динамизм. Не пьют вина, не курят, они пришли на полчасика послушать музыку и выпить сок — а дальше все расписано: водные лыжи, ночное купание. Утром — ранний подъем и совместные занятия наукой (какой-то экологический проект): здоровый образ жизни, напряженный жизненный ритм. Пары знакомятся; рассказчик и его супруга не устают выражать восхищение, смешанное с легкой завистью. Кажется, что их новые знакомые просто живут в «лучшем из лучших миров». Дальше сюжет этой повести разворачивается так: образцовый муж отправляется кататься на яхте (или на водных лыжах), но попадает в шторм и не возвращается. На поиски отправляются спасатели. Проходят сутки, усилия спасателей не увенчались успехом; большинство отдыхающих, в том числе и собственная жена считают его погибшим. И вот жена (вдова?) приходит в гости к рассказчику и его супруге. Ее обуревают горе, неопределенность, страх, но одновременно... чувство вдруг обретенной «свободы», вместе с которой высвобождаются также ее соблазны (за годы их «успешного преодоления» они не перестали быть соблазнами!). И теперь, находясь в гостях, героиня повести вдруг закуривает сигарету («можно я попробую?») и выпивает рюмку, затем вторую. Ее охватывает состояние, похожее на эйфорию и одновременно на истерию, — она без умолку что-то говорит, рассказывает неожиданные подробности ее брака, казавшегося со стороны почти земным раем. Как человек, долго пребывавший в подвешенном состоянии, она срывается, «на всем скаку» пускается во все тяжкие, так что вернувшийся муж (его все же удалось спасти) обнаруживает жутковатую картину...
Отложенные соблазны сработали как взрыватель с часовым механизмом, как «бомба времени», используя выражение В. Гигерича. Произошло, если можно так выразиться, «несварение идеального», ибо был взят слишком большой кусок, причем без заботы об аккомодации к нему. Подобными взрывами, вызванными неправильной фармакометрией, переполнены все горизонты человеческого — от масштаба истории до микромасштабов повседневности. Общую формулу последствий неправильной дозировки дает Паша Белобрысов, герой повести В. Шефнера «Лачуга должника». Эту формулу можно назвать основным фармакологическим законом:
Где чего-то слишком мало —
Жди серьезного провала.
Где чего-то слишком много —
Жди плачевного итога.
Результатами грубых фармакометрических просчетов служат множество человеческих коллизий. Наряду с завышением верхней планки и соответственно неправомерным расширением юрисдикции идеального «обыкновенное человеческое» подстерегает и чрезмерное занижение нижней планки — неоправданные репрессии против маргинального. Крах коммунистических утопий и глубокие потрясения социальных тел, в которые был внедрен коммунизм, видеологически объясним через роковое сужение допуска. Отсутствие предохранительной прививки Lassensein и откладывание соблазнов путем выбора статичной «неудобной позы» для всего социального тела привели к тому, что весь социум превратился в сплошную «отсиженную ногу». Понятно, что ни о какой его устойчивости не могло быть и речи. Социальный организм, не прошедший прививку соблазнов, не имеет соответственно и резистентности к нему (иммунитета); последствия как для психики индивида, так и для общественного сознания оказываются в равной степени печальными. Величина допуска является показателем благополучия и устойчивости во всех феноменах человеческого сознания. При этом для любых двух субъектов, квазисубъектов, или устроений, включающих в себя обыкновенное человеческое и отличающихся относительной устойчивостью, выполняется простое видеологическое правило: большая широта допуска означает и больший запас прочности и динамизма.
Возьмем наугад несколько примеров из текущей истории.
1. Побежденная и униженная Япония 1946 г. Разрушена промышленность, два крупных города уничтожены ядерными взрывами, полегли лучшие воины, потерпел фиаско тысячелетний кодекс бусидо. В стране находятся оккупационные войска. За доллар можно купить все, вчерашние враги чувствуют себя хозяевами и желанными гостями повсюду. Даже такой проницательный историк, как А. Тойнби, посетивший в это время страну, был уверен, что Япония поднимется не скоро.
Однако среди руин уцелело главное — точная фармакометрия самонастройки и прежде всего широкий допуск, позволяющий использовать обширную энергетику лжи без разрушения социума. Да, американские сержанты писали в письмах домой, что за полдоллара можно заполучить на ночь любую приглянувшуюся японку... Но массовая проституция не поколебала устоев японской семьи (и лишь такие устои воистину устойчивы). Мужья смогли вынести подобные заработки своих жен, а отцы — подобные заработки своих дочерей. Вынужденное поведение вошло в допуск через зону маргинального, не вступая в разрушительный конфликт с ценностями идеального, а сами ценности не потускнели, несмотря на громадную степень проседания морали. После войны множество японцев устремилось за океан, в страну-победительницу их собственной страны. Естественно, эмигранты из Японии могли рассчитывать только на самую грязную и тяжелую работу — и они безропотно согласились на нее. Роскошь и изобилие Америки были просто приняты к сведению — и спокойно размещены во внутренней Вселенной японской эмиграции, не подорвав прочности ее микросоциума. Р. Бенедикт в своей книге «Хризантема и меч»[66] отмечает необыкновенный разброс и высочайшую поляризованность японской культуры: созерцание кончика сосновой иглы, одна из самых эзотерических традиций стихосложения, вполне уживается в ней с неслыханно спокойным восприятием крови и жестокости (достаточно вспомнить кровавый реализм японского кино от А. Куросавы до Н. Осимы). Осмысливая опыт последних десятилетий, в обширный букет Lasensein можно добавить и японскую порнографию, которую ряд исследователей считает самой грязной и низкопробной.[67]
Япония оказалась страной, где едва ли не максимально воплотились неучтенная заповедь Христа — «правило левой руки» — и подобная широта допуска, когда в пределах единой человекоразмерности свободно уживаются модусы практического разума, которые в других социальных телах, как правило, разрушают друг друга и сами эти тела — словом, такой колоссальный объем поместившегося в допуске Lassensein, «позволения быть», является, конечно, свидетельством мощи. И не только свидетельством, но и непосредственной видео логической причиной того, что Япония вышла в мировые лидеры благосостояния и процветания. Теперь японцы вновь приезжают в Америку — но уже для того, чтобы купить недвижимость и предоставить рабочие места, позволяя американцам работать под своим началом. ,
2. Рассмотрим теперь пример побежденного и освобожденного Кувейта. Оккупация его Ираком, продолжавшаяся недолго, помимо морального унижения и материальных потерь, породила еще одну проблему, имеющую непосредственное отношение к понятию допуска. В наследство от солдат С. Хусейна в Кувейте остались сотни (если не тысячи) обесчещенных, изнасилованных женщин — жен, дочерей, сестер, столкнувшихся с задачей восстановления собственного status quo. Казалось, что ситуация Кувейта, по сравнению с ситуацией послевоенной Японии и Германии, была не столь драматичной — ведь в сущности изнасилованная жена и муж, сдавшийся в плен (а по различным оценкам от одной до двух третей личного состава армии Кувейта попало в плен), суть «вещи одного порядка». Однако если вернувшиеся из иракского плена кувейтские солдаты обрели статус чуть ли не национальных героев, то для абсолютного большинства пострадавших кувейтских женщин возврат к прежней, рутинной жизни оказался невозможным. В кувейтских газетах появился целый ряд сообщений о случаях самоубийства, многочисленных фактах избиений и изгнаний, о полной социальной депривации фактически ни в чем не повинных женщин. Иными словами, в отличие от той же Японии, адаптировать эксцесс, т. е. сделать вид, что ничего не случилось, в Кувейте не удалось.
Не стоит, разумеется, настаивать на социологической репрезентативности двух рассмотренных примеров — на уровне социальной конкретности данное сравнение вообще не релевантно. Но в предельно широком, видеологическом смысле сопоставление выявляет вполне отчетливые закономерности архитектоники сознания любого объекта — в том числе и такого квазисубъекта, как государство, обладающего хотя бы минимумом «человекообразности». Во-первых, мы видим, как трудно «сделать вид, что ничего не случилось». Специфический «взгляд сквозь пальцы», этот единственно возможный способ зрения в зоне маргинального, представляет собой воистину национальное достояние, если речь идет о государстве, о социуме или каком-нибудь другом квазисубъекте, и параметр практической мудрости, жизненного опыта, если речь идет о человеке. В любом случае, это — элемент устоев, нечто непосредственно влияющее на устойчивость. Широта допуска есть главный ресурс противостояния силам отчуждения, всевозможным шизотенденциям, вызывающим деперсонификацию, расщепление Я. Во-вторых, мы видим в широте допуска, в умелом совмещении идеального с маргинальным источник социального динамизма, дорогу, которую миновать невозможно, ибо именно по ней пролегает путь человеческого бытия-к-могуществу. И коль скоро мы замечаем, что по параметру «допущенного быть» современное исламское общество отстает от социума буддийского или европейского, нам уже не приходится удивляться, что ни одна из мусульманских стран не входит в число мировых экономических лидеров или стран с разветвленным духовным производством (не говоря уже о правах человека). Здесь ничего не остается, как еще раз процитировать Гегеля, который писал: «Сила духа лишь так велика, как велико ее внешнее проявление, его глубина глубока лишь настолько, насколько он отваживается распространиться и потерять себя в своем раскрытии».[68] Высокому потенциалу (а точнее — разности потенциалов) просто неоткуда взяться, если допуск заужен, если экспансия морали перекрывает манифестацию маргинального, а фигуры добродетели покоятся на шатком основании отложенных соблазнов. Ясно, что подобные устои не могут быть прочными, хотя бы потому, что их недостаточно: систематическое нарушение «правила левой руки» создает запредельную нагрузку для человеческого, передозировку напитка из Чаши святости.
Теснейшая связь между аккомодацией морали и устойчивостью общества, его творческим потенциалом и умением уходить от поражений хорошо видна на примере Японии, но не менее ярко на этом же примере просматривается и люфт нижней планки, способность к легитимации лжи. Сейчас качество японской промышленной продукции стало чуть ли не нарицательным понятием для обозначения добросовестности, и, казалось бы, вполне естественно предположить, что мы имеем дело с многовековой традицией добросовестности, из века в век культивировавшейся в японском обществе. Однако это не совсем так — во всяком случае, гораздо более существенна для процветания Японии традиция иного рода. Не вдаваясь подробно в экономическую историю Японии последнего столетия,[69] сошлемся лишь на краткое, но очень точное наблюдение известного физика А. Абрагама. Он пишет: «За несколько лет до войны они (японцы. — А. С.) начали наводнять весь мир товарами, отличавшимися невероятной дешевизной и поразительно низким качеством. На такого рода товаре я раз обжегся. Вот как это было. В тридцатых годах в Париже состоялась выставка японских товаров, по окончании которой их можно было купить. Я соблазнился небывалой ценой велосипеда, который продавался за сто франков. Для французского самая низкая цена была шестьсот. Это был велосипед, как все велосипеды: с двумя колесами, рамой, рулем, цепью, двумя педалями и т. д. Я вернулся на нем домой и разъезжал пару дней, гордясь и восхищаясь своей покупкой. На третий день произошло что-то невероятное: велосипед буквально рассыпался, руль остался у меня в руках, цепь соскочила, переднее колесо отделилось от рамы, и там, где минуту назад был вполне презентабельный велосипед, лежала груда хлама. Говорят, что в хорошо спроектированной машине все части изнашиваются одновременно. С этой точки зрения конструктор моего велосипеда являлся гением».[70] И не только гением был совокупный конструктор велосипеда — он одновременно был и конструктором японского чуда. Стадия безудержной фальсификации всегда предшествует экономическому рывку и реальному подъему благосостояния. Становление всей товаропроизводящей цивилизации, включая и современное постиндустриальное общество, представляет собой не что иное, как цепь подобных вспышек фальсификации, энергетических всплесков, отделенных друг от друга не менее важной стадией обуздания обмана, периодом стабилизации допуска (но ни в коем случае не суждения).
М. Вебер, выводя дух капитализма из пуританской аскезы, чрезмерно ограничил масштаб рассмотрения и поневоле стал жертвой ограниченности масштаба, обратив внимание лишь па вторую стадию — стадию обуздания лжи и концентрации воли. Однако совершенно очевидно, что в первую очередь необходим сам предмет обуздания — тотальная фальсификация, идущая по всему фронту повседневности и предшествующая собственно производству. Ж. Бодрийар, различая в своей книге «Символический обмен и смерть» три уровня симулякров (а именно: подделку, производство и симуляцию), пишет: «Вслед за концом обязательного знака наступает царство знака освобожденного... соревновательная демократия приходит на смену знаковой эндогамии. С блужданием ценностей, или знаков престижа, от одного класса к другому, мы одновременно и неизбежно вступаем в эпоху подделки — ограниченный набор знаков, запрещенных к производству, сменяется бурным распространением знаков, удовлетворяющих любой спрос. Подделка происходит не путем изменения природы «оригинала», а посредством расширения или даже полного изменения материала».[71]
Нам ничего не остается, как признать, что честные предприниматели, без которых и в самом деле немыслим капитализм, суть те, кто сумел выстроить коллективное противообманное устройство на самом гребне лжи. Они смогли совладать с энергией всеобщей аферистики, переведя ее в стационарное положение «острием от себя», что действительно требует «длинной воли» (Ницше) и умения воспроизводить архитектонику идеального и маргинального без ущерба для собственной идентичности. Сравнивая католическую и протестантскую этику, М. Вебер справедливо подчеркивает отсутствие дешевого диалектического примирения в протестантизме и соответственно ежедневное личное воспроизводство дилеммы допуска во всей ее нерастраченности потенциалов, т. е. на высшем энергетическом уровне. Он пишет: «В католической религии расколдование мира — устранение магии как средства спасения — не было проведено с той последовательностью, которую мы обнаруживаем в пуританской, а до нее — в иудейской религии. Католику представлялась возможность обрести благодать, сообщаемую таинствами его церкви и, тем самым, преодолеть несовершенство человеческой природы: священник был магом, совершавшим чудо пресуществления, в руках которого была «власть ключей»: к нему мог обратиться верующий, преисполненный раскаяния и готовности к покаянию, священник даровал ему умиротворение и надежду на спасение, уверенность в прощении и снимал тем самым то невероятное напряжение, которое было неизбежным и ничем не смягчаемым уделом кальвиниста»[72] (курсив мой. — А. С.). «Отцы-основатели» капитализма были далеки от того, чтобы удерживать тихую праведность, или, скажем, ничем не омрачаемую добросовестность посреди разбушевавшейся стихии в надежде на то, что подобное смирение рано или поздно окупится. Вебер цитирует следующую важную мысль из «Вечного покоя святых» Р. Бакстера (одного из самых авторитетных пуританских писателей): «Кто стремится вкушать длительный отдых в пристанище, в качестве коего Бог предоставляет имущество, того Бог карает в земной жизни. Удовлетворенность покоем и накопленным богатством — почти всегда предвестник катастрофы. Если бы мы обрели все то, что можно обрести в мирской жизни, разве это было бы всем, что мы стремимся обрести? В земной жизни нет безмятежности, ибо ее не должно быть по воле Божьей».[73] Порядок в делах, точность, отлаженность всех сочленений — словом, то, что делает возможным долгосрочные инвестиции в производство, — все это возникло не из традиции ремесленника и не из плавного переноса некоей религиозной директивы в посюсторонность, а путем непрерывной сублимации, т. е. укрощения предзаданной энергетики обмана. Речь идет о легитимации лжи, прорывающейся из-под опущенной нижней планки, о подборе подходящих правил игры, позволяющих сохранить высокую разность потенциалов и одновременно не нанести ущерба своей трансценденции, удержать идеальное, гарантирующее идентичность, длительность бытия самим собой.
Уже на наших глазах произошел рывок «юго-восточных тигров», скоростной прорыв ряда экономик Юго-Восточной Азии (Сингапур, Гонконг, Тайвань, Южная Корея) в переднюю линию лидеров товаропроизводящей цивилизации. И так же, как в случае «японского чуда» (и всех прочих чудес подобного рода), мы стали свидетелями безудержной фальсификации, расходящейся кругами от момента стартового толчка (увеличение допуска): подделывалось все и вся — джинсы, магнитофоны, телевизоры, компьютеры и в первую очередь фирменные этикетки — labels. Подделка дешевле оригинала (бесспорно), хуже него (это спорно), но уж никак не «легче», хотя бы потому, что является нарушением рутины, проявлением беспокойства. Симулякр абсорбирует по крайней мере не меньше интеллектуально-волевой энергии, чем оригинал (т. е. симулякр, забывший о своем происхождении) — просто сама энергетика другого рода. Стадия «горячей имитации», учащенного производства симулякров по всему фронту повседневности однозначно свидетельствует о выходе из равновесия (стагнации) и начале рывка. Но, конечно, успех прорыва однозначно не гарантирован. В огромной степени успех зависит от величины допуска, которую данный субъект или квазисубъект способен вынести и остаться целым — «to stay in one pease», как говорят англичане. Обуздание разбушевавшейся фальсификации происходит в соответствии со следующей формулой Г. Спенсера: «Человечество может пойти прямо, только исчерпав все обходные пути». Только испробовав все соблазны, не откладывая ни одного из них. Сегодня фирмы Гонконга и Кореи наконец обрели собственные торговые марки, способные говорить сами за себя. Прежние поставщики подделок настолько успешно выполнили свою миссию, справились с задачей первого этапа, что теперь, в свою очередь, стали «оригиналами», привлекающими изготовителей симулякров. Знали бы владельцы южнокорейской фирмы «Самсунг», начинавшие с подделки японской радиотехники, что через 20 лет главной проблемой для них станет защита собственной торговой марки от фальсификаторов! Всеобщий круг аферистики работает по принципу эстафеты, путем передачи эстафетной палочки. Наиболее продвинувшиеся лжецы освобождаются от примитивной стратегии, сбрасывая ее с себя. А в желающих подхватить эстафету никогда не бывает недостатка — по крайней мере, до тех пор, пока не обмелеет Weltlauf, река жизни...
Поэтому бизнесмены так называемого цивилизованного рынка, или носители духа капитализма, по Веберу, суть самые честные среди лжецов, т. е. наиболее продвинутые, овладевшие более высокой стратегией фальсификации. У них есть теперь время для передышки, для того, чтобы воздать должное кругу трансцендентных ценностей, несколько выровнять «левое смещение», — оптимальный рабочий режим бытия-к-могуществу.
Но чрезмерно затянувшаяся передышка чревата утратой бдительности, обманщик вправе отстаивать возвышенную ложь, удерживаясь от низменной лжи, однако лишь до тех пор, нока он сам не попадет в положение обманутого — даже исходя из хитросплетений морали ressentiment, развивающейся по сценарию Ницше, едва ли состояние «быть обманутым» можно считать заслугой.
Кстати, если конструктора японского велосипеда, рассыпавшегося на третий день после его покупки, назвать «гением» (как это сделал А. Абрагам), то легко представить себе конструктора другого рода, которого точно на тех же основаниях можно назвать «идиотом». Здесь, так же как в историях Кувейта и Японии, мы можем зафиксировать две опорные видеологические точки, своего рода пробы глубинного бурения. Велосипед, «рассыпавшийся в хлам» вскоре после разового считывания (потребления) его товарного вида, — это, очевидно, симулякр третьего уровня по Ж. Бодрийару, и он, одним фактором своего успешного предъявления, свидетельствует о наличии высокодииамичного субъекта, в данном случае — о быстротекущей экономике с изрядным потенциалом, т. е. о здоровой экономике. Не зная ничего о японцах, кроме пресловутого велосипеда и того, что они суть обладатели Л-сознания, т. е. люди, можно априорно и с большой долей вероятности предсказать им большое будущее, включая и грядущую высокую щепетильность к вопросам качества.
Возьмем теперь другое общество, в котором, скажем, мост, рассчитанный на 100-тонный груз, не рассыпался после перевоза по нему 1000-тонного груза. Одной этой информации в принципе достаточно для самых мрачных предсказаний о близком будущем подобного общества: в нем, несомненно, больная экономика с крайне замедленным круговоротом лжи и массой отложенных соблазнов.
Если бы можно было вычленить «конструкторов» из двух представленных случаев, то они и в самом деле соотносились бы друг с другом как «гений» и «идиот». Но речь, конечно, идет не о конструкторах, а о наиболее базисных, видеологических (фармакометрических) принципах — величинах допуска с различным объемом Lassensein.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.