[B. Критика «доброго человека», святого и т. д.]

[B. Критика «доброго человека», святого и т. д.]

351

«Добрый человек». Или: гемиплегия{217} добродетели. Для каждой сильной и оставшейся верной природе человеческой породы любовь и ненависть, благодарность и месть, доброта и гнев, утверждение и отрицание связаны неразрывно друг с другом. Можно быть добрым только тогда, когда умеешь быть и дурным; бываешь дурным потому, что иначе ты не сумел бы быть добрым. Откуда же эта болезнь и идеологическая неестественность, которые отрицают эту двойственность, которые проповедуют как нечто высшее способность быть односторонне добрым. Откуда гемиплегия добродетели, изобретение «доброго человека»? Требуют от человека, чтобы он вытравил в себе те инстинкты, которые побуждали его враждовать, гневаться, жаждать мести... Эта неестественность, далее, соответствует дуалистической концепции исключительно доброго и исключительно злого существа (Бог, дух, человек), суммирующей в первом все положительные силы, намерения, состояния, а в последнем — все отрицательные.

Этот метод оценки считает себя «идеалистическим»{218}; он не сомневается в том, что ему удалось выразить в концепции «доброго» высшую желательность. Продуманный до конца, он приводит к такому состоянию, где всё злое сведено к нулю и где в действительности сохранились только добрые существа. Он не признаёт даже и того, что, как противоположности, добро и зло взаимно обусловливают друг друга; наоборот, последнее должно исчезнуть, а первое должно остаться; одно имеет право существовать, другого вовсе не должно было бы быть. Что в данном случае собственно выражает это желание?

Во все времена, а в особенности во времена христианства было затрачено много труда на то, чтобы свести человека к такой односторонней деятельности, к «доброму» — даже в настоящее время нет недостатка в таких искалеченных и ослабленных церковным учением личностей, для которых осуществление этой задачи совпадает со «спасением души». Здесь в качестве основного выдвигается требование, чтобы человек не совершал никакого зла, чтобы он ни при каких условиях не вредил, не желал вредить. Путём к этому считается пресечение всякой возможности к вражде, исключение всех инстинктов мстительности, «мир души» как хроническая болезнь.

Этот образ мыслей, с помощью которого взращивается определённый тип человека, исходит из нелепой предпосылки: он берёт хорошее и дурное как реальности, которые находятся в противоречии друг другу (а не как взаимно дополняющие друг друга категории ценности, как оно есть в действительности); он советует стать на сторону хорошего; он требует, чтобы хорошее отказалось от дурного и сопротивлялось ему до последних его корней — он фактически отрицает таким путём жизнь, у которой во всех её инстинктах мы видим как да, так и нет. Не то, чтобы он понимал это, наоборот, он мечтает о том, чтобы возвратиться к целостности, к единству, к силе жизни; он рисует себе как состояние избавления тот момент, когда наконец будет покончено с внутренней анархией, колебанием между противоположными инстинктами ценности. Может быть до сих пор не существовало более опасной идеологии, большего бесчинства in psychologicis[112], чем эта воля к хорошему: вскормили отвратительнейший тип несвободного человека-святоши; учили: именно только как святоша ты находишься на верном пути приближения к божеству; только образ жизни святоши есть божественный образ жизни.

И даже и тут жизнь одерживает верх — жизнь, которая не умеет отделять да от нет: что толку в том, чтобы всеми силами души считать войну злом, не вредить, не хотеть творить «нет»! Война тем не менее ведётся! Иначе никак нельзя! Добрый человек, отказавшийся от зла, страдающий упомянутой гемиплегией добродетели, которую он находит желательной, вовсе не перестаёт вести войну, иметь врагов, говорить «нет», творить «нет». Христианин, например, ненавидит «грех» — и что только не является в его глазах «грехом»! Именно благодаря этой вере в моральную противоположность добра и зла, мир кажется ему переполненным до краёв всем, что ему ненавистно, против чего необходима вечная борьба. «Добрый» видит себя как бы окружённым и постоянно осаждаемым дурным, он обостряет своё зрение и даже среди своих стремлений и помыслов он открывает зло: и таким образом, как и следовало ожидать, он кончает тем, что признаёт природу злою, человека — испорченным, а добродетель — милостью Божией, недоступной для человека. In summa: он отрицает жизнь, он приходит к выводу, что добро как высшая ценность осуждает жизнь... Этим его идеология добра и зла должна бы являться в его глазах опровергнутой. Но болезни не опровергают. И таким образом он достигает концепции иной жизни...

352

В понятие власти, будет ли то власть Бога, или власть человека, всегда входит в то же время способность приносить пользу и способность вредить. Так было и у арабов, так было и у евреев. Так у всех сильных от природы рас.

Мы делаем роковой шаг, когда пытаемся дуалистически отделить способность к первому от способности ко второму. Этим путём мораль становится отравительницей жизни.

353

К критике доброго человека. Добросовестность, достоинство, чувство долга, справедливость, человечность, честность, прямота, чистая совесть, — действительно ли в этих благозвучных названиях заключается утверждение и одобрение известных качеств ради них самих? Или здесь сами по себе индифферентные в смысле ценности качества только освещаются под таким углом зрения, который сообщает им ценность. Заключается ли ценность этих качеств в них самих, или в той пользе, выгоде, которую они приносят (по-видимому, приносят или которую от них ожидают).

Я имею здесь, конечно, в виду не противоположность между ego и alter[113] в деле оценки; вопрос о том, обладают ли эти качества известной ценностью благодаря вытекающим из них следствиям для носителя этих свойств, или же для среды, общества, «человечества», относительно которых им приписывается эта ценность, или они обладают ценностью сами по себе... Иначе говоря: не соображения ли пользы заставляют нас осуждать противоположные свойства, бороться с ними, отрицать их (ненадёжность, коварство, упрямство, неуверенность в себе, бесчеловечность)? Распространяется ли наше осуждение на существо этих свойств, или только на выводы из них? Ставя вопрос в иной форме, желательно ли было бы, чтобы люди, обладающие этими вторыми свойствами, вовсе не существовали? Так во всяком случае думают... Но здесь кроется ошибка, близорукость, ограниченность прячущегося по углам эгоизма.

Выражаясь иначе: желательно ли было бы создать условия, при которых вся выгода была бы на стороне честных людей — так, чтобы противоположные натуры и инстинкты пали бы духом и постепенно вымерли?

Это, в сущности, вопрос вкуса и эстетики: желательно ли было бы, чтобы сохранилась только «самая почтенная», т. е. самая скучная порода человека? Прямоугольные, добродетельные, порядочные, хорошие, прямые «носороги»?

Если мысленно удалить колоссальную массу «иных», то даже у добродетельного человека нет более права на существование — в нём нет больше надобности, а отсюда становится ясным, что только грубая полезность могла создать почётное положение для этой несносной добродетели.

Желательно, может быть, как раз обратное — создать условия, при которых «добродетельный человек» будет низведён на роль «полезного орудия» — в качестве «идеального стадного животного», в лучшем случае — пастуха стада; короче говоря, при которых ему не удаётся более занять место в высшем ранге, которое требует иных свойств.

354

«Добрый человек» как тиран. Человечество всегда повторяло одну и ту же ошибку: из средства к жизни оно сделало масштаб жизни; вместо того, чтобы обрести мерило в высшем подъёме самой жизни, в проблеме роста и истощения — оно средство к вполне определённой жизни использовало в целях исключения всех иных форм жизни, одним словом, для критики и отбора жизни. т. е. человек начинает любить средства ради них самих, забывая, что это только средства; таким образом последние теперь живут в его сознании как цели, как масштабы целей..., т. е. определённая порода человека рассматривает условия своего существования как условия, предписываемые законом, как «истину», «добро», «совершенство» — она является тираном... То, что данная человеческая порода не замечает условности своей породы, её относительности в сравнении с другими, нужно считать известной формой, которую принимает вера, инстинкт. По крайней мере, известной породе человека (народу, расе), по-видимому, наступает конец, как только она проявляет терпимость, как только она начинает признавать за другими равные права и перестаёт стремиться к господству.

355

«Добрые люди все слабы: они добры потому, что они недостаточно сильны, чтобы быть дурными», сказал Бакеру{219} вождь племени Латука{220} Коморро.

«Для слабых сердец нет несчастья»{221}, — говорят русские.

356

Скромным, прилежным, благожелательным, умеренным — таким вы хотели бы видеть человека? Доброго человека? Но мне он представляется только идеальным рабом, рабом будущего.

357

Метаморфозы рабства: маскирование его в религиозные плащи; возвеличение его при помощи морали.

358

Идеальный раб («добрый человек»). Тот, кто не может мыслить себя как «цель» и, вообще, не в состоянии из себя создавать цели, тот склоняется к морали самоотречения — инстинктивно. К ней его склоняет всё: благоразумие, опыт, тщеславие. И вера есть также отречение от самого себя.

Атавизм — чувство глубокого блаженства, когда представляется возможность безусловного повиновения.

Прилежание, скромность, благоволение, умеренность — всё это препоны владычному{222} строю души, развитой изобретательности, постановке героических целей, аристократическому для-себя-бытию{223}.

Дело идёт не о том, чтобы идти впереди (этим путём можно в лучшем случае стать пастухом, т. е. верховной и настоятельной потребностью стада), а о возможности идти самому по себе, о возможности быть иным.

359

Не мешало бы подсчитать, каких только не накопилось продуктов высшей моральной идеализации — чуть ли не все иные ценности кристаллизовались вокруг этого идеала. Это доказывает, что к этому последнему стремились упорнее всего, сильнее всего, что его не удалось достигнуть, иначе он вызвал бы разочарование (или повлёк бы за собой более умеренную оценку).

Святой как самый могучий род человека — именно эта идея подняла ценность морального совершенства на такую высоту. Представьте себе, что все средства познания были пущены в ход, чтобы доказать, что самый моральный есть в то же время самый могущественный, самый божественный человек. Сила чувственности, страстей — всё возбуждало страх; противоестественное стало казаться сверхъестественным, потусторонним...

360

Франциск Ассизский{224}: влюблённый, популярный поэт — он борется против иерархической лестницы душ в интересах низших. Отрицание иерархии душ — «перед Богом все равны».

Популярные идеалы: добрый человек, самоотверженный, святой, мудрый, справедливый. О, Марк Аврелий{225}!

361

Я объявил войну худосочному христианскому идеалу (вместе с тем, всему, что состоит с ним в близком родстве), не с намерением уничтожить его, а только, чтобы положить конец его тирании и очистить место для новых идеалов, для более здоровых и сильных идеалов... Дальнейшее существование христианского идеала принадлежит к числу самых желательных вещей, какие только существуют; хотя бы ради тех идеалов, которые стремятся добиться своего значения наряду с ним, а может быть, стать выше его, они должны иметь противников, сильных противников, чтобы стать сильными. Таким образом нам, имморалистам, нужна власть морали — наше стремление к самосохранению хочет, чтобы наши противники не утратили своей силы, — оно стремится только стать господином над ними.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.