ГЛАВА ПЕРВАЯ КРИТИЧЕСКАЯ КРИТИКА В ОБРАЗЕ ПЕРЕПЛЁТНОГО МАСТЕРА, или КРИТИЧЕСКАЯ КРИТИКА В ЛИЦЕ г-на РЕЙХАРДТА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
КРИТИЧЕСКАЯ КРИТИКА В ОБРАЗЕ ПЕРЕПЛЁТНОГО МАСТЕРА, или КРИТИЧЕСКАЯ КРИТИКА В ЛИЦЕ г-на РЕЙХАРДТА
Критическая критика, как бы высоко ни мнила она себя вознёсшейся над массой, чувствует всё-таки безграничное сострадание к этой последней. И вот критика так возлюбила массу, что послала на землю своего единородного сына, дабы все те, которые уверовали в него, не погибли, а обрели критическую жизнь. Критика сама становится массой и пребывает среди нас, и мы видим её величие, подобное величию единородного сына отца небесного. А именно, критика становится социалистической и говорит про «сочинения о пауперизме»[3]. Она не видит никакого кощунства в том, чтобы уподобляться богу: она отчуждает самоё себя, принимает образ переплётного мастера и унижается до бессмыслицы, да ещё какой! — до критической бессмыслицы на иностранных языках. Она — чья небесная девственная чистота содрогается от соприкосновения с грешной прокажённой массой — превозмогает себя настолько, что знакомится с сочинениями «Бодза»{1} и «всеми литературными первоисточниками о пауперизме» и «в течение многих лет шаг за шагом следует за болезнью века». Она отказывается писать для учёных специалистов, она пишет для широкой публики, удаляет все необычные выражения, всякую «латинскую премудрость, всякий цеховой жаргон». Всё это она удаляет из писаний других, ибо было бы уж слишком большим требованием ожидать от критики, чтобы она сама подчинилась «этой административной регламентации». Но она даже и это отчасти делает. Она с изумительной лёгкостью отрешается, если не от самих слов, то от их содержания, — и кто осмелится упрекнуть её в том, что она пускает в оборот «всю эту огромную кучу непонятных иностранных слов», когда она сама систематическим проявлением своей самобытности подтверждает лишь вывод, что и для неё самой слова эти остались непонятными? Вот некоторые образчики этого систематического проявления: «Поэтому институты нищенства — предмет ужаса для них».
«Учение об ответственности, в котором каждое движение человеческой мысли становится изображением жены Лота».
«На замковый камень свода этого в самом деле богатого убеждённостью искусного построения».
«Вот главное содержание политического завещания Штейна, которое этот великий государственный муж ещё до оставления им действительной службы вручил правительству и всем его работам».
«Этот народ в то время не обладал ещё никакими измерениями для столь широкой свободы».
«С достаточной уверенностью парламентируя в заключительных строках своего публицистического произведения, что не хватает ещё только доверия».
«Высокогосударственному, истинного мужа достойному, над рутиной и малодушным страхом возвышающемуся, на истории воспитавшемуся и живым созерцанием чужестранной публично-государственной жизни вскормленному рассудку».
«Воспитание всеобщего национального благосостояния».
«Свобода покоилась мёртвой в груди прусского призвания народов под контролем властей». «Народноорганическая публицистика».
«Народу, которому даже г-н Брюггеман выдаёт метрическое свидетельство его совершеннолетиям.
«Довольно резкое противоречие остальным определённостям, высказанным в произведении, посвящённом исследованию специальных призваний народа».
«Гнусное корыстолюбие быстро разрушает все химеры национальной воли»,
«Страсть к быстрому обогащению и т. д. — вот тот дух, которым от начала до конца пропитано было время Реставрации, и этот же дух с достаточной дозой индифферентности примкнул к новому времени».
«Смутное представление о политическом значении, присущее земледельческой прусской национальности, покоится на памяти о великой истории».
«Антипатия исчезла и перешла в состояние совершенной экзальтации».
«В этом изумительном переходе каждый на свой лад ставил ещё на вид своё особое желание».
«Катехизис с миропомазанной соломоновской речью, слова которого, подобно голубю — цирп! цирп! — мягко поднимаются в сферу пафоса и громоподобных аспектов».
«Весь дилетантизм тридцатипятилетнего пренебрежения».
«Слишком резкие громы, которые сыпал на голову горожан один из прежних городских правителей, можно было бы принять со спокойствием духа, свойственным нашим представителям, если бы взгляд Бенды на городской устав 1808 г. не страдал мусульманской аффектацией понятий о сущности и применении городского устава».
Стилистической смелости у г-на Рейхардта всюду соответствует смелость самого хода мысли. Он делает переходы вроде следующих:
«Г-н Брюггеман… 1843 г…государственная теория… всякий прямой- человек… великая скромность наших социалистов… естественные чудеса… требования, которые должны быть поставлены Германии… сверхъестественные чудеса… Авраам… Филадельфия… манна… пекарь… но так как мы говорим о чудесах, то Наполеон внёс»… и т. д.
Познакомившись с этими образчиками, мы не станем более удивляться тому, что критическая критика предлагает нам ещё «разъяснение» одного такого высказывания, которому она сама же приписывает «популярность способа выражения». Ибо она «вооружает свои глаза органической силой, способной проникнуть сквозь хаос». И тут надо сказать, что после этого даже «популярный способ выражения» не может оставаться непонятным для критической критики. Она постигает, что путь литератора по необходимости должен оставаться кривым, если только субъект, вступающий на этот путь, недостаточно силён для того, чтобы выпрямить его; и поэтому она, вполне естественно, приписывает писателю «математические операции».
Само собой понятно, — и история, доказывающая всё, что само собой понятно, доказывает также и это, — что критика становится массой не для того, чтобы остаться массой, а для того, чтобы избавить массу от её массовой массовости, т. е. чтобы возвысить популярный способ выражения массы до критического языка критической критики. Когда критика усваивает популярный язык массы и перерабатывает этот грубый жаргон в мистическую премудрость критически критической диалектики, то это и есть для критики самая низкая ступень унижения.