с) КРИТИЧЕСКОЕ СРАЖЕНИЕ С ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИЕЙ
с) КРИТИЧЕСКОЕ СРАЖЕНИЕ С ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИЕЙ
Ограниченность массы вынудила «дух», критику, г-на Бауэра принять французскую революцию не за эпоху революционных опытов французов в «прозаическом смысле», а «только» за «символ и фантастическое выражение» его собственных критических химер. Критика кается в своём «промахе», подвергая революцию новому исследованию. Вместе с тем она наказывает соблазнителя своей невинности, «массу», сообщая последней результаты этого «нового исследования».
«Французскаяреволюция была экспериментом, который всецело ещё принадлежал к XVIII веку».
Что эксперимент XVIII века, каким была французская революция, есть всецело ещё эксперимент XVIII века, а не, скажем, эксперимент XIX века, — эта хронологическая истина, казалось бы, «всецело ещё» принадлежит к числу тех истин, которые «с самого начала сами собой понятны». Но на языке критики, чувствующей большое предубеждение против истин, «ясных, как день», такая хронологическая истина называется «исследованием» и, естественно, находит себе место в «новом исследовании революции».
«Идеи, порождённые французской революцией, не выводили, однако, за пределы того порядка, который она хотела насильственно ниспровергнуть».
Идеи никогда не могут выводить за пределы старого мирового порядка: во всех случаях они могут выводить только за пределы идей старого мирового порядка. Идеи вообще ничего не могут осуществить. Для осуществления идей требуются люди, которые должны употребить практическую силу. Таким образом, в своём буквальном смысле приведённое критическое положение опять-таки представляет собой такую истину, которая сама собой понятна, т. е. опять-таки «исследование».
Не затронутая этим исследованием, французская революция породила идеи, выводящие за пределы идей всего старого мирового порядка. Революционное движение, которое началось в 1789 г. в Cercle social[51], которое в середине своего пути имело своими главными представителями Леклерка и Ру и, наконец, потерпело на время поражение вместе с заговором Бабёфа, — движение это породило коммунистическую идею, которая после революции 1830 г. снова введена была во Франции другом Бабёфа, Буонарроти. Эта идея, при последовательной её разработке, есть идея нового мирового порядка.
«После того как революция упразднила поэтому» (!) «феодальные перегородки внутри народной жизни, она вынуждена была удовлетворить чистый эгоизм нации и даже разжечь его; с другой же стороны, она вынуждена была обуздать этот эгоизм при посредстве его необходимого дополнения, признания верховного существа, этого высшего подтверждения всеобщего государственного порядка, который должен сцеплять между собой отдельные эгоистические атомы».
Эгоизм нации есть стихийный эгоизм всеобщего государственного порядка в противоположность эгоизму феодальных сословий. Верховное существо представляет собой высшее подтверждение всеобщего государственного порядка, а стало быть — и нации. Верховное существо должно, тем не менее, обуздывать эгоизм нации, т. е. эгоизм всеобщего государственного порядка! Поистине критическая задача — обуздывать эгоизм путем его подтверждения и, вдобавок, религиозного подтверждения, т. е. путём признания его сверхчеловеческим и потому освобождённым от человеческой узды существом! Творцы верховного существа ничего не знали об этом своём критическом намерении.
Г-н Бюше, по мнению которого национальный фанатизм опирается на фанатизм религиозный, лучше понимает своего героя Робеспьера.
Национализм привёл к крушению Рим и Грецию. Критика не говорит, следовательно, ничего специфического о французской революции, когда она утверждает, что национализм привёл к крушению революции. Точно так же она ничего не говорит о нации, определяя эгоизм последней как чистый эгоизм. Этот чистый эгоизм оказывается, напротив, очень тёмным, отягощённым плотью и кровью, стихийно-грубым эгоизмом, если его сравнить, например, с чистым эгоизмом фихтевского «я». Если же его чистота только относительна, в противоположность эгоизму феодальных сословий, то не было надобности ни в каком «новом исследовании революции», чтобы обнаружить, что эгоизм, имеющий своим содержанием нацию, является более общим или более чистым, чем тот эгоизм, который имеет своим содержанием какое-нибудь особое сословие и какую-нибудь особую корпорацию.
Разъяснения критики относительно всеобщего государственного порядка не менее поучительны. Они ограничиваются утверждением, что всеобщий государственный порядок должен сцеплять между собой отдельные эгоистические атомы.
Выражаясь точно и прозаически, члены гражданского общества вовсе не атомы. Характерное свойство атома состоит в том, что он не обладает никакими свойствами и поэтому не связан никаким необходимо обусловленным его собственной природой соотношением с другими, вне его находящимися существами. Атом лишён потребностей, он есть нечто самодовлеющее; мир вне его — абсолютная пустота, т. е. лишён всякого содержания, всякого смысла, всякого значения именно потому, что атом обладает внутри самого себя всей полнотой существующего. Пусть эгоистический индивидуум гражданского общества в своём нечувственном представлении и безжизненной абстракции воображает себя атомом, т. е. не стоящим в отношении к чему бы то ни было, самодовлеющим, лишённым потребностей, абсолютно полным, блаженным существом. Нечестивой чувственной действительности и дела нет до его воображения. Каждое из его чувств заставляет его верить в существование мира и других индивидуумов вне его, и даже его грешный желудок ежедневно напоминает ему о том, что мир вне его не пуст, а, напротив, есть то, что, собственно, его наполняет. Каждое деятельное проявление его существа, каждое его свойство, каждое его жизненное стремление становится потребностью, нуждой, которая делает его себялюбие любовью к другим вещам и другим людям, находящимся вне его. А так как потребность одного индивидуума не имеет для другого эгоистического индивидуума, обладающего средствами для удовлетворения этой потребности, никакого само собой разумеющегося смысла, т. е. не находится ни в какой непосредственной связи с удовлетворением потребности, то каждый индивидуум должен создать эту связь, становясь в свою очередь сводником между чужой потребностью и предметами этой потребности. Таким образом, естественная необходимость, свойства человеческого существа, в каком бы отчуждённом виде они ни выступали, интерес, — вот что сцепляет друг с другом членов гражданского общества. Реальной связью между ними является не политическая, а гражданская жизнь. Не государство, стало быть, сцепляет между собой атомы гражданского общества, а именно то обстоятельство, что они атомы только в представлении, на небе своего воображения, а в действительности — существа, сильнейшим образом отличающиеся от атомов, что они не божественные эгоисты, а эгоистические люди. Только политическое суеверие способно ещё воображать в наше время, что государство должно скреплять гражданскую жизнь, между тем как в действительности, наоборот, гражданская жизнь скрепляет государство.
«Величественная идея Робеспьера и Сен-Жюста создать «свободный народ», который жил бы исключительно по правилам справедливости и добродетели, — см., например, доклад Сен-Жюста о преступлениях Дантона и другой его доклад об общей полиции, — могла держаться в течение некоторого времени исключительно благодаря террору и была противоречием, на которое низкие и себялюбивые элементы народной сущности реагировали в такой степени трусливо и коварно, как только и можно было ждать от них».
Насколько абсолютно пуста эта абсолютно-критическая фраза, характеризующая «свободный народ» как «противоречие», на которое должны реагировать элементы «народной сущности», можно видеть из того, что, по мысли Робеспьера и Сен-Жюста, свобода, справедливость, добродетель могут быть, напротив, только жизненными проявлениями «народа» и только свойствами «народной сущности». Робеспьер и Сен-Жюст весьма определённо говорят об античных, присущих только «народной сущности», «свободе, справедливости, добродетели». Спартанцы, афиняне, римляне в эпоху своего величия — «свободные, справедливые, добродетельные народы».
«Каков», — спрашивает Робеспьер в своей речи о принципах общественной морали (заседание Конвента от 5 февраля 1794 г.), — «каков основной принцип демократического, или народного, правления? Добродетель. Я говорю об общественной добродетели, которая совершила такие чудеса в Греции и Риме и которая совершит ещё более достойные изумления чудеса в республиканской Франции. Я говорю о добродетели, которая есть не что иное, как любовь к отечеству и его законам».
Вслед за тем Робеспьер специально называет афинян и спартанцев «свободными народами». Он беспрестанно воскрешает в памяти слушателей античную «народную сущность» и приводит имена как её героев, так и её губителей: Ликурга, Демосфена, Мильтиада, Аристида, Брута — и Катилины, Цезаря, Клодия, Пизона.
В своём докладе об аресте Дантона (на этот доклад ссылается критика) Сен-Жюст весьма определённо заявляет:
«Мир опустел после римлян, и только воспоминание о них наполняет его содержанием и пророчествует ещё о свободе».
Его обвинение на античный манер направлено против Дантона как против нового Катилины.
В другом докладе Сен-Жюста (об общей полиции} республиканец изображается совершенно в античном духе — непреклонным, скромным, простым и т. д. Полиция, по существу своему, должна стать учреждением, соответствующим римской цензуре. Он приводит имена Кодра, Ликурга, Цезаря, Катона, Катилины, Брута, Антония, Кассия. Под конец Сен-Жюст характеризует «свободу, справедливость, добродетель», которых он требует, одним-единственным словом, говоря:
«Революционеры должны стать римлянами».
Робеспьер, Сен-Жюст и их партия погибли потому, что они смешали античную реалистически-демократическую республику, основанную на действительном рабстве, с современным спиритуалистически-демократическим представительным государством, основанным на эмансипированном рабстве, на буржуазном обществе. Какое колоссальное заблуждение — быть вынужденными признать и санкционировать в правах человека современное буржуазное общество, общество промышленности, всеобщей конкуренции, свободно преследующих свои цели частных интересов, анархии, самоотчуждённой природной и духовной индивидуальности, — быть вынужденными признать и санкционировать всё это и вместе с тем желать аннулировать вслед за тем в лице отдельных индивидуумов жизненные проявления этого общества и в то же время желать построить по античному образцу политическую верхушку этого общества!
Заблуждение это представляется трагическим, когда Сен-Жюст, в день своей казни, указывая на висящую в зале Консьержери большую доску с «Декларацией прав человека», с гордым чувством собственного достоинства произносит: «А всё-таки создал это я». Именно на этой доске провозглашались права человека, который в такой же мере не может быть человеком античной республики, в какой его экономические и промышленные отношения не являются античными.
Здесь не место исторически оправдывать заблуждение террористов.
«После падения Робеспьера политическое просвещение и движение стали быстро приближаться к тому пункту, где они сделались добычей Наполеона, который вскоре после 18 брюмера мог сказать: «С моими префектами, жандармами и попами я могу сделать с Францией всё, что хочу»».
Грешная история, напротив, сообщает: После падения Робеспьера впервые начинается прозаическое осуществление политического просвещения, которое раньше хотело превзойти само себя и ударялось в фантастику. Революция освободила буржуазное общество от феодальных оков и официально признала его, как ни старался терроризм принести это общество в жертву антично-политическому строю жизни. При Директории стремительно вырывается наружу и бьёт ключом настоящая жизнь буржуазного общества. Буря и натиск по части создания торговых и промышленных предприятий, страсть к обогащению, сутолока новой буржуазной жизни, где на первых порах наслаждение этой жизнью принимает дерзкий, легкомысленный, фривольный и опьяняющий характер; действительное просвещение французской земли, феодальная структура которой была разбита молотом революции и которую многочисленные новые собственники, в первых порывах лихорадочной деятельности, подвергли теперь всесторонней обработке; первые движения освободившейся промышленности, — таковы некоторые из проявлений жизни только что народившегося буржуазного общества. Буржуазное общество находит своего действительного представителя в буржуазии. Буржуазия начинает, таким образом, своё господство. Права человека перестают существовать исключительно только в теории.
Не революционное движение вообще сделалось 18 брюмера добычей Наполеона, как думает критика, принимая на веру слова какого-нибудь г-на фон Роттека или Велькера; добычей Наполеона стала либеральная буржуазия. Стоит только почитать речи тогдашних законодателей, чтобы убедиться в этом. Читая эти речи, получаешь впечатление, словно ты перенесён из Национального конвента в какую-нибудь теперешнюю палату депутатов.
Наполеон был олицетворением последнего акта борьбы революционного терроризма против провозглашённого той же революцией буржуазного общества и его политики. Правда, Наполеон понимал уже истинную сущность современного государства; он уже понимал, что государство это имеет своей основой беспрепятственное развитие буржуазного общества, свободное движение частных интересов и т. д. Он решился признать эту основу и взять её под свою защиту. Он не был мечтательным террористом. Но в то же время Наполеон рассматривал ещё государство как самоцель, а гражданскую жизнь исключительно лишь как казначея и своего подчинённого, который не вправе иметь свою собственную волю. Он завершил терроризм, поставив на место перманентной революции перманентную войну. Он удовлетворил до полного насыщения эгоизм французской нации, но требовал также, чтобы дела буржуазии, наслаждения, богатство и т. д. приносились в жертву всякий раз, когда это диктовалось политической целью завоевания. Деспотически подавляя либерализм буржуазного общества — политический идеализм его повседневной практики, — он не щадил равным образом и его существеннейших материальных интересов, торговли и промышленности, как только они приходили в столкновение с его, Наполеона, политическими интересами. Его презрение к промышленным дельцам было дополнением к его презрению к идеологам. И в области внутренней политики он боролся против буржуазного общества как против противника государства, олицетворённого в нём, Наполеоне, всё ещё в качестве абсолютной самоцели. Так, например, он заявил в государственном совете, что не потерпит, чтобы владельцы обширных земельных угодий по произволу возделывали или не возделывали их. Тот же смысл имел и его план — путём передачи в руки государства гужевого транспорта подчинить торговлю государству. Французские купцы подготовили то событие, которое впервые потрясло могущество Наполеона. Парижские биржевики путём искусственно созданного голода заставили Наполеона отложить русский поход почти на два месяца и таким образом перенести его на слишком позднее время года.
Если в лице Наполеона либеральная буржуазия ещё раз столкнулась с революционным терроризмом, то в лице Бурбонов, Реставрации, она ещё раз столкнулась с контрреволюцией. Наконец, в 1830 г. она осуществила свои желания 1789 г., с той только разницей, что её политическое просвещение теперь было завершено, что она не видела больше в конституционном представительном государстве идеала государства, не думала больше, что, добиваясь конституционного представительного государства, она стремится к спасению мира и к достижению общечеловеческих целей, а, напротив, рассматривала это государство как официальное выражение своей исключительной власти и как политическое признание своих особых интересов.
Жизненная история французской революции, ведущей своё летосчисление с 1789 г., не закончилась ещё 1830 годом, когда одержал победу один из её моментов, обогащённый теперь сознанием своего социального значения.