а) МАСТАК, ИЛИ НОВАЯ ТЕОРИЯ НАКАЗАНИЯ. РАЗОБЛАЧЁННАЯ ТАЙНА СИСТЕМЫ ОДИНОЧНОГО ЗАКЛЮЧЕНИЯ. МЕДИЦИНСКИЕ ТАЙНЫ

а) МАСТАК, ИЛИ НОВАЯ ТЕОРИЯ НАКАЗАНИЯ. РАЗОБЛАЧЁННАЯ ТАЙНА СИСТЕМЫ ОДИНОЧНОГО ЗАКЛЮЧЕНИЯ. МЕДИЦИНСКИЕ ТАЙНЫ

Мастак — преступник геркулесовского сложения и большой духовной энергии. По воспитанию своему он образованный и знающий человек. Он, страстный атлет, приходит в столкновение с законами и привычками буржуазного общества, для которого общей меркой служит посредственность, хрупкая мораль и тихая торговля. Он становится убийцей и предаётся всем излишествам, на какие только способен сильный темперамент, нигде не находящий для себя соответствующей человеческой деятельности.

Рудольф захватил этого преступника. Он хочет критически переделать его, он хочет создать из него пример для юридического мира. Он спорит с юридическим миром не о самом «наказании», а о роде и способе наказания. Он изобретает — по характерному выражению врача-негра Давида — такую теорию наказания, которая была бы достойна «величайшего немецкого криминалиста» и которая с тех пор удостоилась даже счастья найти себе по-немецки серьёзного и по-немецки основательного защитника в лице одного немецкого криминалиста. Рудольф даже не подозревает, что можно подняться выше криминалистов; его честолюбие направлено на то, чтобы стать «величайшим криминалистом», primus inter pares{47}. Он приказывает врачу-негру Давиду ослепить Мастака.

Сначала Рудольф повторяет все тривиальные возражения против смертной казни: она-де не производит никакого действия на преступника, не производит никакого действия на народ, для которого она служит только развлекательным зрелищем.

Далее Рудольф устанавливает различие между Мастаком и душой Мастака. Он заботится не о спасении человека, действительного Мастака, а о духовном спасении его души.

«Спасение души», — поучает он, — «святое дело… Каждое преступление, сказал спаситель, может быть искуплено, но только тем, кто серьёзно стремится к раскаянию и покаянию. Переход от суда к эшафоту слишком короток… Ты» (Мастак) «преступным образом злоупотреблял своей силой. я парализую твою силу… Ты будешь дрожать перед самым слабым… твоё наказание будет равно твоему преступлению… но это страшное наказание оставит тебе, по крайней мере, безграничный горизонт покаяния… Я тебя отделю только от внешнего мира, чтобы ты, наедине с воспоминанием о твоих позорных деяниях, погрузился в непроницаемый мрак ночи… Ты вынужден будешь заглянуть в себя… Твоё сознание, тобой униженное, проснётся и приведёт тебя к покаянию»,

Так как Рудольф считает душу святой, тело же человека нечестивым; так как он, следовательно, только душу рассматривает как истинное существо, потому что она, согласно критическому описанию человечества у г-на Шелиги, принадлежит небу, — то тело Мастака, его сила не принадлежит человечеству; жизненное проявление этой силы не должно быть преобразовано в человеческом смысле, не должно быть возвращено человечеству; с ней не следует обращаться как с чем-то по существу человеческим. Мастак злоупотреблял своей силой, Рудольф парализует, калечит, уничтожает эту силу. Не существует более критического средства освободиться от извращённых проявлений какой-нибудь человеческой сущностной силы, чем уничтожение этой сущностной силы. Это и есть христианское средство, когда вырывают глаз, если глаз вводит в соблазн, отсекают руку, если рука вводит в соблазн, — одним словом, убивают тело, если тело вводит в соблазн, ибо глаз, рука, тело суть собственно только излишние, греховные придатки человека. Необходимо умертвить человеческую природу, чтобы излечить её болезни. Массовидная юриспруденция, не расходясь в данном случае с «критической», тоже считает калечение, парализование человеческих сил противоядием против разрушительных проявлений этих сил.

Рудольфа, мужа чистой критики, смущает в обыденной криминалистике лишь слишком быстрый переход от суда к эшафоту. Он хочет, напротив, соединить месть преступнику с покаянием его и осознанием им своей греховности, физическое наказание с духовным, чувственные муки с нечувственными муками раскаяния. Мирское наказание должно быть в то же время христиански-моральным воспитательным средством.

Эта теория наказания, соединяющая юриспруденцию с теологией, эта «разоблачённая тайна тайны» есть не что иное, как теория наказания католической церкви, как это пространно показал уже Бентам в своём труде «Теория наказаний и наград». В том же сочинении Бентам доказал также моральную неэффективность нынешних наказаний. Он называет предусмотренные законом наказания «судебными пародиями».

Наказание, которому Рудольф подвергает Мастака, — то же, которому подверг сам себя Ориген. Рудольф оскопляет Мастака, лишает его одного производительного органа — глаза. «.Глаз — это светоч тела». То, что Рудольф прибегает именно к ослеплению, делает честь его религиозному инстинкту. Это то самое наказание, которое было обычным во всецело христианской Византийской империи и которое процветало в полный сил юношеский период христианско-германских государств Англии и Франции. Отделение человека от чувственного внешнего мира, насильственное погружение его в его абстрактный внутренний мир с целью заставить его исправиться — ослепление — есть необходимый вывод из христианской доктрины, согласно которой полное осуществление этого отделения, чистое изолирование человека от мира и сосредоточение его на его спиритуалистическом «я» есть само благо. Если Рудольф не помещает Мастака в настоящий монастырь, как это делалось в Византии и во Франкском государстве, то он заточает его, по крайней мере, в идеальный монастырь, в монастырь непроницаемой ночи, не нарушаемой светом внешнего мира, — в монастырь бездеятельной совести и сознания своей греховности, населённый только призрачными воспоминаниями.

Некоторый спекулятивный стыд не позволяет г-ну Шелиге открыто признать теорию наказания своего героя Рудольфа, соединение мирского наказания с христианским раскаянием и покаянием. Вместо этого он подсовывает ему, — разумеется, тоже как впервые разоблачаемую перед миром тайну, — теорию, согласно которой наказание должно делать преступника «судьёй» над его «собственным» преступлением.

Тайна этой разоблачённой тайны есть гегелевская теория наказания. По Гегелю, наказание есть приговор, который преступник произносит над самим собой. Ганс пространнее развил эту теорию. У Гегеля эта теория является спекулятивным покрывалом древнего jus talionis{48}, которое Кант развил как единственную правовую теорию наказания. У Гегеля самоосуждение преступника остаётся только «идеей», спекулятивным истолкованием ходячих эмпирических уголовных наказаний. Поэтому выбор формы наказания он предоставляет каждой данной ступени развития государства, т. е. он оставляет наказание таким, каким оно существует. Именно в этом он является большим критиком, чем его критический подголосок. Такая теория наказания, которая в преступнике признаёт в то же время человека, может это делать только в абстракции, в воображении, именно потому, что наказание, принуждение противоречат человеческому образу действий. Кроме того практическое осуществление такой теории оказалось бы невозможным. Место абстрактного закона занял бы чисто субъективный произвол, ибо от усмотрения официальных «почтенных и благопристойных» особ зависело бы, как в каждом отдельном случае сообразовать наказание с индивидуальностью преступника. Уже Платон понимал, что закон должен быть односторонним и должен абстрагироваться от индивидуальности. Напротив, при человеческих отношениях наказание действительно будет не более как приговором, который провинившийся произносит над самим собой. Никому не придёт в голову убеждать его в том, что внешнее насилие, произведённое над ним другими, есть насилие, произведённое им самим над собой. В других людях он, напротив, будет встречать естественных спасителей от того наказания, которое он сам наложил на себя, т. е. отношение будет прямо-таки противоположным.

Рудольф высказывает свою сокровенную мысль, — т. е. открывает цель ослепления, — говоря Мастаку:

«Каждое твоё слово будет молитвой».

Он хочет научить его молиться. Он хочет превратить разбойника-геркулеса в монаха, вся работа которого будет заключаться в молитвах. Как гуманна в сравнении с этой христианской жестокостью обычная теория наказания, которая просто обезглавливает человека, когда желает уничтожить его. Наконец, само собой разумеется, что всякий раз, когда действительное массовидное законодательство серьёзно ставило себе задачу исправления преступников, оно поступало несравненно разумнее и гуманнее, чем этот немецкий Харунар-Рашид. Четыре голландские земледельческие колонии, оствальдовская колония преступников в Эльзасе представляют собой истинно человеческие попытки по сравнению с ослеплением Мастака. Точно так же, как Рудольф убивает Флёр де Мари, отдавая её на растерзание попу и внушённому ей сознанию своей греховности, как он убивает Резаку, лишая его человеческой самостоятельности и отводя ему унизительную роль бульдога, — точно так же он убивает Мастака, выкалывая ему глаза с целью научить его «молиться».

Впрочем, так выглядит всякая действительность после «простой» переработки её «чистой критикой», а именно, как искажение действительности и как бессмысленная абстракция от действительности.

Согласно г-ну Шелиге, тотчас после ослепления Мастака совершается моральное чудо:

«Страшный Мастак», — сообщает нам Шелига, — «внезапно признаёт силу честности и прямодушия; он говорит Резаке: Да, тебе я доверяю, ты никогда не воровал».

К несчастью, у Эжена Сю сохранилось замечание Мастака о Резаке, которое содержит точно такое же признание, но никоим образом не может быть следствием ослепления, так как оно предшествовало последнему. Мастак, оставшись с глазу на глаз с Рудольфом, говорит ему о Резаке:

«Впрочем, он не способен продать друга. Нет, в нём есть что-то хорошее… у него всегда были какие-то странные идеи».

Этим сводится к нулю моральное чудо г-на Шелиги. Рассмотрим теперь действительные результаты критических деяний Рудольфа-целителя.

Прежде всего, мы видим Мастака совершающим вместе с Сычихой поездку в имение Букваль с целью учинить там пакость Флёр де Мари. Мысль, владеющая им, есть, конечно, мысль о мести Рудольфу, и он может мстить ему только метафизически, придумывая и разрабатывая в своём представлении, назло Рудольфу, одно лишь «дурное». «Он лишил меня зрения, но не лишил меня мысли о зле». Мастак рассказывает Сычихе, почему он велел разыскать её:

«Я скучал, будучи совершенно одиноким среди этих честных людей».

Если Эжен Сю в своём монашеском, своём скотском пристрастии к человеческому самоунижению доходит до того, что заставляет Мастака ползать на коленях перед старой ведьмой Сычихой и маленьким чертёнком Хромушкой, умоляя их не покидать его, то этот великий моралист забывает, что тем самым он доставляет Сычихе дьявольское самоудовлетворение. Подобно тому как Рудольф насильственным ослеплением преступника доказал последнему могущество физического насилия, в ничтожности которого он хотел его убедить, точно так же здесь Эжен Сю научает Мастака признавать надлежащим образом могущество полной чувственности. Он научает его понимать, что без этой последней человек перестает быть мужчиной и становится беззащитной мишенью для насмешек детей. Он убеждает его в том, что мир заслужил его преступления, потому что стоило ему только потерять зрение, чтобы подвергнуться истязаниям со стороны этого мира. Сю лишает Мастака последней человеческой иллюзии, ибо Мастак верил в привязанность к нему Сычихи. Он сказал однажды Рудольфу: «Она бросится за меня в огонь». Но зато Эжен Сю добивается того, что, к его полному удовлетворению, Мастак в порыве крайнего отчаяния восклицает: «Боже мой, боже мой, боже мой!»

Он научился «молиться»! И г-н Сю видит «в этом непроизвольном обращении к божественному милосердию руку провидения».

Первым следствием рудольфовой критики является эта непроизвольная молитва. Непосредственно за ней следует недобровольное покаяние на ферме в Буквале, где Мастак видит во сне призраки убитых им людей.

Мы опустим подробнейшее описание этого сновидения и обратимся к сцене в погребе «Красной руки», где мы находим критически реформированного Мастака, закованного в цепи, полусъеденного крысами, полумёртвого от голода, рычащего, как зверь, готового сойти с ума от истязаний Сычихи и Хромушки. Хромушка отдал в его руки Сычиху. Посмотрим на Мастака в тот момент, когда он совершает свою операцию над Сычихой. Он не только внешним образом копирует героя Рудольфа, выцарапывая у Сычихи глаза, но и морально подражает ему, повторяя лицемерные речи Рудольфа и украшая своё жестокое действие ханжескими фразами. Как только Сычиха очутилась во власти Мастака, он выражает «ужасающую радость»; его голос дрожит от бешенства.

«Ты отлично понимаешь», — говорит он, — «что я не хочу покончить с тобой тотчас же… Пытка за пытку… Мне необходимо долго говорить с тобой, прежде чем убить тебя… Для тебя это будет ужасно. Прежде всего, видишь ли… с того времени, как мне приснился тот сон на ферме в Буквале, — сон, в котором перед моим взором предстали все наши преступления, сон, который чуть не свёл меня с ума… который сведёт меня с ума… с того времени во мне произошла странная перемена… Я ощутил ужас перед своей прежней жестокостью… Я не позволил тебе мучить Певунью, но то были ещё пустяки… Ты заманила меня в этот погреб, ты обрекла меня здесь на холод и голод… Ты оставила меня одного с моими ужасными мыслями… О, ты не знаешь, что значит быть одиноким… Одиночество очистило мою душу. Я не считал бы это возможным… Доказательством того, что я, быть может, менее преступен, нежели раньше, является то, что я испытываю безграничную радость, держа тебя здесь… тебя, чудовище… держа тебя не для того, чтобы мстить за себя, но… но чтобы отомстить за наши жертвы… Да, я исполню свой долг, наказав собственными руками свою сообщницу… Мне страшно теперь за мои прежние убийства, и тем не менее — не находишь ли ты это странным? — я без всякого страха, с полным спокойствием совершу над тобой ужасное убийство с ужасными утончённостями… Скажи же… скажи же… понимаешь ты это?»

В этих немногих словах Мастак пробегает всю гамму моральной казуистики.

Его первые слова являются откровенным выражением жажды мести. Он обещает пытку за пытку. Он хочет убить Сычиху, он хочет удлинить её предсмертные муки при помощи длинной проповеди, и — какая изумительная софистика! — речь, которой он её истязает, есть моральная проповедь. Он утверждает, что сон в Буквале исправил его. Вместе с тем он раскрывает перед нами подлинное действие этого сна, сознаваясь, что чуть не сошёл с ума, что сон этот ещё сведёт его с ума. В доказательство своего исправления он приводит тот факт, что он воспрепятствовал истязанию Флёр де Мари. У Эжена Сю действующие персонажи (Резака, Мастак) должны выдавать его собственное писательское намерение, побуждающее его заставить их действовать так, а не иначе, за результат их собственного размышления, за сознательный мотив их действия. Они должны постоянно твердить: вот в этом я исправился, в том ещё и в том и т. д. Так как они не живут действительно содержательной жизнью, то им ничего не остаётся, как усиленно подчёркивать в своих речах значение незначительных поступков, как в данном случае — защиты Флёр де Мари.

Оповестив нас о благодетельном действии сновидения в Буквале, Мастак должен ещё объяснить нам, почему Эжен Сю запер его в погребе. Он должен показать, что автор романа поступил разумно. Он должен сказать Сычихе: Тем, что ты меня заперла в погребе, тем, что ты отдала меня на съедение крысам, тем, что ты обрекла меня на голод и жажду, — всем этим ты завершила моё исправление. Одиночество очистило мою душу.

Звериное рычанье, неистовое бешенство, страшная жажда мести, которыми Мастак встречает Сычиху, являются злой насмешкой над этой моральной фразеологией. Они раскрывают перед нами характер тех размышлений, которым Мастак предавался в своей темнице.

Мастак и сам как будто чувствует это, но как критический моралист он умеет примирить эти противоречия.

Именно свою «безграничную радость» от того, что Сычиха очутилась в его власти, он провозглашает признаком своего исправления. Его жажда мести — не естественная жажда мести, а моральная. Он хочет отомстить не за себя, а за общие жертвы — свои и Сычихи. Убивая её, он не совершает убийства, а исполняет долг. Он не мстит ей, а в качестве беспристрастного судьи наказывает свою сообщницу. Он испытывает чувство ужаса перед своими прошлыми убийствами, и тем не менее (он сам удивляется своей казуистике), и тем не менее он спрашивает Сычиху: Не находишь ли ты это странным, — я убью тебя без всякого страха, с полным спокойствием! По не указанным моральным причинам он в то же время наслаждается картиной убийства, которое он намерен совершить, «ужасного убийства», «убийства с ужасными утончённостями».

Тот факт, что Мастак убивает Сычиху, вполне отвечает его характеру, в особенности после того, как она проявила такую жестокость по отношению к нему. Но то, что убийство это он совершает по моральным мотивам, что он даёт моральное толкование своей варварской радости по поводу предстоящего «ужасного убийства» и его «ужасных утончённостей», что своё раскаяние в совершённых раньше убийствах он доказывает как раз совершением нового убийства, что он из простого убийцы превращается в двусмысленного, морального убийцу, — всё это является славным результатом критических деяний Рудольфа-целителя.

Сычиха пытается выскользнуть из рук Мастака. Он замечает это и держит её крепко.

«Постой-ка, Сычиха, я должен тебе рассказать до конца, каким образом я постепенно дошёл до того, что покаялся… Тебе будет пренеприятно это объяснение… и оно тебе докажет, что я должен быть безжалостен в той мести, которую я собираюсь совершить над тобой во имя наших жертв… Мне нужно поспешить… Радость от сознания, что я держу тебя в руках, волнует мою кровь… У меня хватит времени сделать для тебя ужасным приближение смерти, заставляя тебя слушать меня… Я слеп… и моя мысль принимает телесную форму, чтобы беспрестанно рисовать перед моим воображением видимым, почти осязаемым образом… черты моих жертв. Идеи почти материально запечатлеваются в моём мозгу. Когда к раскаянию присоединяется ужасающее по своей строгости искупление… искупление, которое превращает пашу жизнь в долгую бессонную ночь, наполненную мстительными галлюцинациями или размышлениями отчаявшегося ума… быть может, тогда вслед за угрызениями совести и покаянием приходит прощение людей».

Мастак продолжает свои лицемерные разглагольствования, которые каждую минуту выдают своё лицемерие. Сычиха должна выслушать, как он шаг за шагом дошёл до раскаяния. Этот рассказ ей будет пренеприятен, ибо он докажет, что его долгом является беспощадно отомстить ей не за себя самого, а во имя их общих жертв. Внезапно Мастак прерывает свою дидактическую лекцию. Ему необходимо, как он выражается, «поспешить» со своей лекцией, потому что его радость от сознания, что он держит её в руках, слишком волнует кровь в его жилах: моральная причина для сокращения лекции. Затем он снова успокаивает свою кровь. Ведь то долгое время, в течение которого он читает ей мораль, не потеряно для его мести: оно «сделает для неё ужасным приближение смерти». Ещё одна моральная причина продолжать проповедь! И на основании этих моральных причин Мастак может преспокойно вернуться к тому месту своей проповеди, на котором он её на миг прервал.

Мастак правильно описывает состояние человека, изолированного от внешнего мира. Человек, для которого чувственный мир превратился в голую идею, превращает, обратно, голые идеи в чувственные существа. Призраки его воображения принимают телесную форму. В его представлении образуется мир осязаемых, ощущаемых призраков. В этом именно заключается тайна всех благочестивых видений, это есть в то же время общая форма безумия. Мастак, повторяющий фразы Рудольфа о «могуществе раскаяния и покаяния, соединённых со страшными муками», повторяет их поэтому уже как полупомешанный, наглядно доказывая на своём примере, что между христианским сознанием греховности и безумием существует действительная связь. Точно так же Мастак, рассматривая превращение жизни в полную призраков ночь сновидений как истинное следствие раскаяния и покаяния, раскрывает перед нами истинную тайну чистой критики и христианского исправления. Тайна эта заключается в том именно, что человек превращается в призрак, а жизнь его — в ряд сновидений.

Эжен Сю чувствует в этом месте, насколько поведение слепого разбойника по отношению к Сычихе компрометирует то душеспасительные мысли, которые Рудольф внушил Мастаку. Он влагает поэтому в уста Мастака следующие слова:

«Спасительное влияние этих мыслей таково, что бешенство мое утихает».

Мастак сознаётся, следовательно, что его моральное негодование было не чем иным, как бешенством самого земного свойства.

«У меня не хватает… мужества… силы… решимости убить тебя… нет, я не могу пролить твою кровь… это было бы…убийством…» (он называет вещь её настоящим именем) «… быть может, простительным убийством… но всё-таки это было бы убийством».

Воспользовавшись подходящим моментом, Сычиха ранит Мастака своим кинжалом. Теперь Эжен Сю может ему разрешить убить Сычиху без дальнейшей моральной казуистики.

«Он вскрикнул от боли… Это неожиданное нападение вмиг пробудило в нём и зажгло страшным огнём всю его затихшую было жажду мести, весь его неистовый гнев, все его кровожадные инстинкты. В одном бурном порыве всё это с внезапной, страшной силой вырвалось наружу. Ум его, уже раньше потрясённый, окончательно помутился… О, змея!.. Я почувствовал твои зубы… Ты будешь так же, как я, без глаз…»

Он выцарапывает ей глаза.

В ту минуту, когда натура Мастака, лишь лицемерно и софистически приукрашенная, лишь аскетически подавленная усилиями Рудольфа-целителя, бурно прорывается наружу и производит взрыв, этот взрыв оказывается тем разрушительнее и ужаснее. Признание Эжена Сю, что разум Мастака был уже достаточно потрясён всеми событиями, подготовленными Рудольфом, заслуживает благодарности.

«Последний луч его разума погас в этом крике ужаса, в этом крике осуждённого…» (он видит призраки убитых им людей). «Мастак бушует и рычит, как беснующийся вверь… Он замучивает Сычиху до смерти».

Г-н Шелига бормочет себе под нос:

«С Мастаком не может произойти столь быстрое» (!) «и счастливое» (!) «превращение» (!), «как с Резакой».

Как Рудольф сделал Флёр де Мари обитательницей монастыря, так он делает Мастака обитателем дома умалишённых — Бисэтра. Рудольф парализовал не только его физическую, но и его духовную силу. И не без основания: ибо Мастак грешил не только своей физической силой, но и духовной, а по теории наказания Рудольфа греховные силы подлежат уничтожению.

Но и тут у г-на Эжена Сю ещё не завершены до конца «покаяние и раскаяние, связанные с ужасной местью». К Мастаку снова возвращается рассудок; но из боязни попасть в руки правосудия он остаётся в Бисэтре, притворяясь сумасшедшим. Г-н Сю забывает, что «каждое его слово должно было быть молитвой», между тем как, в конце концов, его речи оказываются нечленораздельным завыванием и бредом сумасшедшего. Или, быть может, г-н Сю ироническим образом ставит подобное проявление жизни на одну доску с молитвой?

Та идея наказания, которая нашла себе применение в ослеплении Мастака по приказу Рудольфа, — это изолирование человека от внешнего мира и насильственное погружение его в глубокое душевное одиночество, соединение юридического наказания с теологическим мучительством, — в наиболее резкой форме осуществлена в системе одиночного заключения. Поэтому г-н Сю и воспевает систему одиночного заключения;

«Сколько столетий прошло, прежде чем люди поняли, что существует только одно средство побороть угрожающую социальному организму, быстро распространяющуюся заразу» (а именно, испорченность нравов в тюрьмах); «это — изоляция преступника».

Г-н Сю разделяет мнение тех достопочтенных людей, которые объясняют распространение преступлений устройством тюрем. Чтобы избавить преступника от дурного общества, они оставляют его в обществе с самим собой.

Г-н Эжен Сю заявляет:

«Я счёл бы себя счастливым, если бы мой слабый голос услышан был среди голосов всех тех, которые со столь несомненным правом и с такой настойчивостью добиваются полного и абсолютного применения системы одиночного заключения».

Желание г-на Сю осуществилось лишь частично. На нынешней сессии палаты депутатов, при обсуждении вопроса о системе одиночного заключения, даже официальные защитники этой системы вынуждены были признать, что она рано или поздно приводит к умопомешательству заключённого. Поэтому все наказания, превышающие десятилетний срок тюремного заключения, пришлось заменить ссылкой.

Если бы г-н Токвиль и г-н Бомон основательно изучили роман Эжена Сю, они, без сомнения, добились бы полного и абсолютного применения системы одиночного заключения.

Если преступников, находящихся ещё в здравом уме, Эжен Сю лишает какого бы то ни было общества, чтобы сделать их сумасшедшими, то сумасшедшим он, наоборот, доставляет общество людей, чтобы возвратить им рассудок:

«Опыт показывает, что одиночество настолько же гибельно для сумасшедших, насколько оно спасительно для находящихся в тюремном заключении преступников».

Если г-н Сю и вместе с ним его критический герой Рудольф не сумели ни посредством католической теории наказания, ни посредством методистской системы одиночного заключения сделать право беднее хотя бы на одну тайну, то зато они обогатили медицину новыми тайнами, а ведь в конечном итоге открытие новых тайн является такой же заслугой, как и разоблачение старых тайн. В полном согласии с г-ном Сю критическая критика сообщает по поводу ослепления Мастака:

«Он даже не верит, когда ему говорят, что он лишён света своих очей».

Мастак не мог верить в потерю зрения, потому что он действительно ещё видел. Г-н Сю описывает новый вид катаракты, он сообщает такие вещи, которые действительно являются тайной для массовидной, некритической офтальмологии.

Зрачок после операции принимает белую окраску. Очевидно, мы имеем дело с бельмом хрусталика. До сих пор такого рода бельмо можно было, правда, вызвать путём поражения хрусталиковой сумочки, и при этом почти без боли, хотя и не совсем безболезненно. Но так как медики достигают этого результата только естественным, а не критическим способом, то ничего другого не оставалось, как, причинив поранение, подождать воспаления с его пластическим выпотом, чтобы получить помутнение хрусталика.

Ещё большее чудо и ещё большая тайна приключаются с Мастаком в третьей главе третьего тома.

Ослепший вновь обретает зрение:

«Сычиха, Мастак и Хромушка увидели священника и Флёр де Мари».

Если мы не хотим, по примеру «Критики синоптиков», истолковать это явление как сочинённое писателем чудо, то мы должны будем допустить, что Мастак снова подверг операции своё бельмо. Впоследствии он снова оказывается слепым. Он, стало быть, слишком рано открыл свой глаз, световое раздражение вызвало воспаление, которое привело к поражению сетчатой оболочки и к неизлечимой слепоте. То, что здесь весь этот процесс занял всего одну секунду, составляет новую тайну для некритической офтальмологии.