11. Для чего я пишу

11. Для чего я пишу

Мотив и цель всех моих сочинений — представить идеального человека. В написанных мною романах изображение нравственного идеала — самоцель, а все содержащиеся там дидактические, интеллектуальные и философские ценности — лишь средства.

Подчеркиваю, моя задача — не философское просвещение читателей, не благотворное влияние на них посредством романов и не способствование их интеллектуальному развитию. Все перечисленные соображения важны, но их значимость — второстепенная, это следствия и результаты, а не первопричина или главная движущая сила. Задача, первопричина и главная движущая сила — в том, чтобы изобразить Говарда Рорка или Джона Голта, Хэнка Риардена или Франсиско д’Анкония. Это самоцель, а не средство для достижения каких-либо дальнейших целей, и, кстати, самое ценное из всего, что я когда-либо могла предложить читателю.

Вот почему я испытываю смешанные чувства, когда меня спрашивают, кто я в первую очередь — писатель или философ (как если бы это были антонимы), — служат ли мои рассказы пропаганде определенных идей, ставлю ли я себе политическую цель, защищаю ли капитализм в целом. Я терплю такие вопросы, отчасти они развлекают меня, но иногда вызывают опустошенность и усталость; все они, с моей точки зрения, полностью лишены смысла и не относятся к делу, это абсолютно не мой подход.

Мой собственный подход гораздо проще и одновременно гораздо сложнее, поскольку у задачи два аспекта. Простая правда заключается в том, что я подхожу к литературе как ребенок — пишу (и читаю) ради самого повествования. Сложность же в том, чтобы перевести это отношение на язык взрослых.

Конкретные формы наших ценностей меняются по мере того, как мы растем и развиваемся. Абстракция «ценности» — нет. Ценности взрослого охватывают всю сферу человеческой деятельности, включая философию — в особенности философию. Но основной принцип — функция и значение ценностей в жизни человека и литературе — остается тем же.

Мой главный тест для любого повествования: хотела ли бы я повстречаться с описанными там персонажами и наблюдать то, что с ними происходило? Стоят ли эти события сами по себе того, чтобы пережить их в действительности? Могло ли удовольствие от придумывания этих персонажей быть самоцелью?

Так что все совсем просто. Но в орбиту этой простоты вовлекается все человеческое бытие.

Возникают вопросы: каких людей мне хочется видеть в жизни, какие события, то есть поступки людей, наблюдать, какой опыт получать и почему? Каковы мои цели?

Очевидно, все эти вопросы относятся к области этики. Что есть добро? Как правильно поступить? Каковы истинные ценности человека?

Поскольку моя задача — представить идеального человека, мне требуется сначала определить и представить необходимые условия, в которых только и возможно его существование. Поскольку характер человека — продукт его основных принципов, это означает определение и представление рационального кодекса поведения. А поскольку человек совершает свои поступки в среде других людей и по отношению к ним, я должна представить социальную систему, которая позволяет идеальному человеку жить и действовать, — свободную, творческую, рациональную, требующую от всякого человека — великого или обыкновенного — лучшего, что в нем есть, и вознаграждающую его за это лучшее. Разумеется, именно таков свободный капитализм.

Но ни политика, ни этика, ни философия для меня не самоцель.

Самоцель — только Человек.

Заметим теперь, что, по мнению представителей натурализма — литературной школы, стоящей на диаметрально противоположных позициях, — писатель должен «изображать реальную жизнь как она есть», избегая избирательности и оценочных суждений. Под изображением здесь понимается фотографирование, под реальной жизнью — всевозможные конкретные явления и события, которые автору когда-либо случалось наблюдать, а «как есть» означает точное воспроизведение переживаний окружающих. Но обратите внимание: натуралисты — по крайней мере хорошие писатели этой школы — весьма избирательны в том, что касается двух атрибутов литературы — стиля и образов персонажей. Без избирательности вообще невозможно создание какого бы то ни было образа, независимо от того, идет ли речь о человеке незаурядном или о заурядном, предлагаемом в качестве типичного представителя статистического большинства населения. Тем самым отказ натуралистов от избирательности распространяется только на один атрибут литературного произведения — содержание, или сюжет. Именно его, как утверждают натуралисты, писателю выбирать не следует.

Почему?

Натуралисты ни разу не дали на этот вопрос ответа, который был бы рациональным, логичным и непротиворечивым. Зачем писателю фотографировать все подряд и без разбора? Просто потому, что то-то и то-то «действительно» случилось? Фиксировать реальные происшествия — работа репортера или историка, а не писателя. Чтобы просвещать и образовывать читателей? Это задача научной и научно-популярной, а не художественной литературы. Улучшать жизнь людей, показывая, как они несчастны? Но здесь уже есть оценочное суждение, нравственная задача и нравоучение, а доктрина натурализма все это запрещает. Кроме того, чтобы улучшить что-либо, нужно знать, в чем должно состоять улучшение, а значит, понимать, что есть благо и как его достигнуть. Такое понимание, в свою очередь, предполагает целую систему оценочных суждений, этическую систему, что для натуралистов неприемлемо.

Таким образом, позиция натуралистов сводится к предоставлению писателю полной свободы в отношении средств, но не целей. Выбор, творческое воображение и оценочные суждения допустимы в том, как изображается тот или иной предмет, но не в том, что именно изображается, — в стиле, в образах, но не в сюжете, не в самом предмете литературы. Ее предмет — человека — не разрешается рассматривать или показывать избирательно. Человек должен приниматься как данность, неизменяемая и неподсудная, как статус-кво. Однако мы наблюдаем, что люди меняются и что они отличаются друг от друга, — кто же в таком случае определяет человеческий статус-кво? Неявный ответ натурализма — все, кроме самого писателя.

Писатель, согласно доктрине натурализма, не должен ни судить, ни оценивать. Он не творец, он лишь секретарь, записывающий за хозяином — остальным человечеством. Пусть другие выносят суждения, принимают решения, выбирают цели, пусть они сражаются за свои ценности и определяют путь, судьбу и душу человека. Писатель — единственный изгой, единственный дезертир, не участвующий в битве. Он не должен рассуждать почему, — лишь поспешать за хозяином с блокнотом, записывая все, что тот продиктует, подбирая любые перлы и любые мерзости, которые тому вздумается обронить.

Что касается меня, то я слишком уважаю себя, чтобы заниматься такого рода работой.

На мой взгляд, писатель — это соединение золотоискателя и ювелира. Он должен открыть потенциал души человека — золотую жилу, — добыть золото и затем изготовить венец, настолько великолепный, насколько позволяют его способности и воображение.

Точно так же, как, стремясь приобрести материальные ценности, люди не перерывают городские свалки, а отправляются за золотом в дикие горы, те, кому нужны ценности интеллектуальные, не сидят у себя на заднем дворе, а отважно пускаются на поиски благороднейших, чистейших, ценнейших элементов. Мне не доставило бы удовольствия смотреть, как Бенвенуто Челлини лепит куличики из песка.

Именно избирательность в отношении предмета изображения — как можно более суровую, строгую, беспощадную избирательность — я считаю первейшим, важнейшим и самым главным аспектом искусства. Применительно к литературе это означает избирательность в отношении повествования, то есть сюжета и образов персонажей, то есть людей и событий, о которых писатель решил рассказать.

Сюжет — не единственный атрибут произведения искусства, но это его фундаментальный атрибут, цель, по отношению к которой все остальные атрибуты — средства. Тем не менее в большинстве эстетических теорий цель — сюжет — исключается из рассмотрения, и только средства считаются эстетически значимыми. Такие теории исходят из ложной дихотомии и утверждают, что тупица, изображенный техническими средствами гения, предпочтительнее богини, изображенной техникой любителя. Я полагаю, что и то и другое оскорбляет чувство прекрасного; но если второй случай — это всего-навсего эстетическая некомпетентность, то первый — эстетическое преступление.

Дихотомии целей и средств не существует, им нет необходимости конфликтовать между собой. Цель не оправдывает средства — ни в этике, ни в эстетике. А средства не оправдывают цели: изображение бычьей туши не оправдано эстетически тем, что в него вложил свое живописное мастерство великий Рембрандт.

Это полотно Рембрандта можно считать символом всего того, против чего я выступаю в искусстве и литературе. В семилетнем возрасте я не могла понять, почему кому-то хочется рисовать снулую рыбу, мусорные баки или толстых крестьянок с тройными подбородками, а кому-то нравятся такие картины. Сегодня мне известны психологические причины подобных эстетических феноменов — и чем больше я знаю, тем сильнее мое неприятие.

В искусстве и литературе цель и средства, или предмет и стиль, должны быть достойны друг друга.

То, что не заслуживает рассмотрения в жизни, не заслуживает и воссоздания в искусстве.

Нищета, болезни, беды, пороки, все отрицательные стороны человеческого существования — законные предметы изучения в жизни, для исправления которой их надо понять. Однако нельзя созерцать их ради самого этого процесса. В искусстве и литературе отрицательное достойно воссоздания только в соотнесении с чем-либо положительным, в качестве фона, контраста, средства подчеркнуть это положительно е, — но не в качестве самоцели. «Сочувственное» исследование испорченности, которое сегодня считается литературой, — тупик и надгробная плита на могиле натурализма. Даже если виновники все еще ссылаются в свое оправдание на то, что эти рассказы — «правда» (в большинстве случаев — нет), такого рода правда относится к разряду психиатрических историй болезни, а не к литературе. Изображение прорванного нагноившегося аппендикса может украсить собой учебное пособие по медицине, но не картинную галерею. А нагноившаяся душа — гораздо более отталкивающее зрелище.

Не нужно объяснять, почему нам хочется и нравится созерцать человеческие ценности, добро — величие, ум, мастерство, добродетель, героизм. Объяснения и оправдания требует желание пристально рассматривать зло; это же относится и к исследованию посредственности, ничем не замечательных, банальных людей и явлений, всего того, что бессмысленно и глупо.

В семилетнем возрасте я отказалась читать детский аналог натуралистической литературы — рассказы о своих сверстниках, которые могли бы жить по соседству. Это было смертельно скучно. В жизни подобные люди меня не интересовали, и я не видела причин считать, что их литературные образы чем-то интереснее.

Моя точка зрения и сегодня такова, с той только разницей, что теперь мне известно ее полное философское обоснование.

Если говорить о классификации литературных школ, я бы назвала себя романтическим реалистом.

Задумайтесь о том, что натуралисты окрестили романтическое искусство «бегством». Спросите себя, какой смысл они вкладывают в это наименование, в какой метафизике — каком мировоззрении — расписываются? Бегство — от чего? Разве бегство — представлять ценностные идеалы, говорить об улучшении того, что есть, что всякому знакомо и доступно? Можно ли назвать медицину «бегством» от болезней, сельское хозяйство — «бегством» от голода, знания — «бегством» от невежества, честолюбие — «бегством» от лени, а жизнь — от смерти? В таком случае образцовый реалист — это пожираемый всевозможными паразитами тупица, который сидит неподвижно в грязной луже, медитируя по поводу какого-нибудь свинства, и хнычет, что «такова жизнь». Если таков реализм, то я — эскапист. Как и Аристотель.

Как и Христофор Колумб.

В романе «Источник» есть место, где обсуждается этот вопрос, — диалог, в котором Говард Рорк объясняет Стивену Мэллори , почему хочет именно ему заказать статую для храма Стоддарда. При написании этого диалога я сознательно и намеренно вставила в него формулировку главной цели моей собственной работы — своего рода небольшой личный манифест: «И если все же хочешь знать мое мнение, лучшего скульптора, чем ты, у нас нет. Я так думаю, потому что твои статуи изображают человека не таким, каков он есть, но таким, каким он мог бы и должен быть. Потому что ты вышел из круга вероятного и позволил увидеть возможное — ставшее возможным благодаря тебе. Потому что в твоих работах меньше, чем у кого-либо, презрения к человечеству. Тебе присуще великое уважение к человеку. Твои статуи воплощают героическое в человеке»[18].

Сегодня, спустя двадцать с лишним лет, я бы, пожалуй, внесла в этот текст лишь два небольших изменения или, скорее, уточнения. Во-первых, выражение «меньше, чем у кого-либо, презрения к человечеству» не слишком точно грамматически; смысл, который мне хотелось передать, — что работы Мэллори не затронуты презрением к человечеству (в то время как работы других скульпторов в той или иной степени затронуты). Во-вторых, слова «ставшее возможным благодаря тебе» не следует понимать так, что статуи Мэллори были невозможны метафизически, в реальности. Я имела в виду, что Мэллори показал, как сделать их возможными, и только благодаря этому они и стали возможны.

«Твои статуи изображают человека не таким, каков он есть, но таким, каким он мог бы и должен быть».

Эта строчка со всей ясностью даст понять, чей великий философский принцип я приняла, чьему учению следовала и чего искала задолго до того, как услышала имя Аристотеля. Это ему принадлежит идея, что вымысел с философской точки зрения важнее истории, поскольку история представляет вещи такими, какие они есть, а вымысел — такими, какими они могли бы и должны быть.

Почему писателю следует представлять вещи «такими, какими они могли бы и должны быть»?

Мой ответ содержится в одной фразе Джона Голта из романа «Атлант расправил плечи » — и в том, что из нее следует: «Как человек обладает созданным своими усилиями богатством, точно так же он обладает созданной со бственными усилиями душой»[19].

Психическое выживание человека, как и его физическое выживание, зависит от него самог о. Соответственно, перед человеком лежат два поля деятельности, которые оба требуют постоянного выбора и постоянного творчества: окружающий мир и его собственная душа (под «душой» человека я подразумеваю его сознание). Точно так же, как нам необходимо производить материальные ценности для поддержания собственной жизни, мы нуждаемся и в приобретении ценностей характера, позволяющих нам ее поддерживать и делающих ее достойной того, чтобы жить. Мы рождаемся без знания как тех, так и других ценностей. Мы должны открыть эти ценности, перенести в реальность и выжить, формируя по их образу мир и себя.

Вырастая из общего корня — философии, — человеческое знание разделяется на две ветви: одна исследует материальный мир, явления, относящиеся к физическому существованию человека, другая — самого человека, явления, относящиеся к его сознанию. Первое направление ведет к абстрактной науке, которая, в свою очередь, ведет к прикладной науке, технике, технологии и, наконец, к практическому производству материальных ценностей. Второе ведет к искусству.

Искусство — это технология души.

Оно — продукт трех философских дисциплин: метафизики, эпистемологии и этики. Метафизика и эпистемология составляют абстрактную основу этики — прикладной дисциплины, задающей кодекс ценностей, которыми руководствуется человек, выбирая, как поступить, и совершая поступки, определяющие ход его жизни; этика — техническое проектирование, она поставляет нормативы и принципиальные схемы. Искусство создает конечный продукт.

Оно строит модель.

Подчеркну эту аналогию: искусство не учит — оно показывает, демонстрирует полную, конкретизированную реальность конечной цели. Учение — задача этики, произведения искусства для этого не предназначены, как не предназначены, например, самолеты. Изучая или разбирая самолет, можно получить массу ценной информации. Точно так же и произведение искусства позволяет многое узнать — о природе, душе, бытии человека. Но это — лишь дополнительная премия. Основное назначение самолета — не учить человека летать, а дать ему возможность реального полета. Таково же и основное назначение произведения искусства.

Хотя представление вещей «такими, какими они могли бы и должны быть» помогает людям достигнуть идеала в реальной жизни, это лишь вторичная ценность. Основная же ценность искусства та, что оно дает нам возможность пожить в мире, где вещи таковы, какими должны быть. И опыт пребывания там играет решающую роль; он — психологическая линия жизни человека.

Поскольку наши устремления ничем не ограничены, поскольку мы всю жизнь ищем и добываем ценности — и чем они дороже, тем тяжелее борьба, — нам иногда нужно испытывать, мгновенно или временно, ощущение успешно выполненного дела — чувствовать себя так, как будто мы уже осуществили то, к чему стремились. Это переживание — как момент отдыха, в который мы заряжаемся энергией, чтобы двигаться дальше. Энергией нас снабжает искусство, позволяя нам побывать во вселенной, где достигнуты — полноценно, непосредственно и конкретно — наши отдаленные цели.

Получаемый нами опыт важен не тем, что мы из него что-то узнаем, а тем, что он есть. Энергия — не теоретический принцип и не дидактическое поучение, она — животворный факт, переживание момента метафизической радости — момента любви к бытию.

Конкретный человек, может быть, решит двинуться дальше, перенеся смысл этого опыта на свой реальный жизненный путь, а может быть, не сумеет жить в соответствии с высоким образцом и проведет остаток жизни, изменяя ему. Но как бы то ни было, произведение искусства в любом случае останется нетронутым и самодостаточным — достигнутым, осуществленным, неизменным фактом действительности — как сигнальный огонь над темными перекрестками мира, говорящий: «Это — возможно».

Независимо от последствий, этот опыт — не промежуточная станция, которую мы просто проезжаем, а остановка. Он обладает самостоятельной ценностью, о нем человек может сказать: «Я рад, что это было в моей жизни». Такого рода опыт — большая редкость в современном мире.

Я перечитала множество романов, и от большинства в моем сознании не осталось ничего, кроме сухого шелеста давным-давно погасшей и выметенной золы. Но романы Виктора Гюго и очень немногочисленные другие стали для меня неповторимым переживанием, огнем, каждая сверкающая искра которого сейчас так же горяча во мне, как тогда.

Об этом аспекте искусства трудно разговаривать — нужно, чтобы он был уже знаком зрителю или читателю, — но, думается, многие из вас смогут меня понять, заглянув в себя.

В романе «Источник» есть сцена, прямо выражающая описанное представление. В некотором смысле я сочиняла ее с позиций обоих участников, но все же в первую очередь там представлен мой взгляд как потребителя, а не как творца искусства, — вся сцена была продиктована моим отчаянным желанием видеть великие свершения человека. Ее эмоциональный смысл казался мне сугубо личным, почти субъективным, и я не предполагала, что кто-либо из читателей будет разделять мои чувства. Но оказалось, что эта сцена — одна из самых понятных в романе, и именно ее читатели вспоминают чаще всего.

Это начало части IV, где действуют Говард Рорк и юноша на велосипеде.

Юноша «считал труд более высоким уровнем развития по сравнению с природой, а не шагом назад. Ему не хотелось презирать людей; ему хотелось любить их и восхищаться ими. Но он не хотел бы увидеть сейчас дом, бильярдную или рекламный щит, которые могли встретиться на его пути... У него всегда была потребность сочинять музыку, и он представлял себе то, к чему стремился, в звуках... Пусть я услышу ее [музыку] хоть в одном-единственном творении человека на этом свете. Пусть я пойму то, что обещает эта музыка... Не трудитесь ради моего счастья, братья, покажите мне свое счастье — покажите, что оно возможно, покажите мне ваши свершения — и это даст мне мужество увидеть мое»[20].

Это и есть значение искусства в человеческой жизни.

И именно с этой точки зрения я теперь попрошу вас подумать о сути натурализма — доктрины, предлагающей ограничить кругозор человека видом грязных закоулков, крытых бассейнов, киноафиш — и далее вниз, все ниже и ниже.

Романтический, или ориентированный на ценности, взгляд на жизнь, натуралисты считают «поверхностным», а тот, который проникает до самого дна мусорного бака, — «глубоким».

По их мнению, рационализм, целеустремленность и ценности наивны, искушенность же состоит в отрицании разума, отвержении целей, развенчании ценностей и писании непечатных слов на заборах и тротуарах.

Взобраться на гору, — говорят они, — легко, а вот кататься с боку на бок в канаве — поистине выдающееся достижение.

Натуралисты утверждают, что теми, кто ищет зрелища красоты и величия, движет страх, хотя они сами — воплощение хронического ужаса, ибо нужно изрядное мужество, чтобы удить в отстойнике.

Душа человека, провозглашают они с самодовольной гордостью, — сточная яма.

Что же, им виднее.

Очень показательно с точки зрения современного состояния культуры, что я сделалась объектом ненависти, клеветы, осуждения, прославившись как практически единственный прозаик, объявивший: моя душа — не сточная канава, и души моих персонажей, и вообще человеческая душа — тоже.

Мотив и цель написанного мною лучше всего резюмировать, сказав, что, если бы требовалось предпослать полному собранию моих сочинений страницу с посвящением, на ней надо было бы написать: «Во славу Человека».

А если бы кто-нибудь спросил меня, что я такого сделала во славу Человека, я подняла бы книгу « Атлант расправил плечи» и сказала бы, как Говард Рорк: «Защита отказывается от дальнейшего предъявления доказательств»[21].

Октябрь–ноябрь 1963 г.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.