4. Может ли ядро Европы выступать в роли неприятеля? Ответы на вопросы[17]
4. Может ли ядро Европы выступать в роли неприятеля? Ответы на вопросы[17]
Вопрос. Если читать ваше воззвание параллельно с вашей статьей «Что значит разрушить памятник?» (Frankfurter Allgemeine Zeitung, 17.4.2003), то складывается следующее впечатление. Вы исходите из того, что США утратили роль нормативного авангарда XX века, и провозглашаете Европу новым территориальным и моральным авторитетом для наступающего XXI века. Но если это утверждение должно служить цели обозначить Европу как определяющего актера на мировой политической сцене, то не угрожает ли это — вследствие подчеркивания европейской самобытности — контрпродуктивными последствиями для Запада вообще и для отношений между Европой и США в частности?
Ю. X. Гегемониальный взгляд на мир, который определяет не только риторику, но и действия современного американского правительства, противоречит либеральным принципам нового мирового порядка, которые превозносил еще отец нынешнего президента. Если позволите, маленькая биографическая ссылка: еще в школе я политически социализировался в духе идеалов американского и французского XVIII века. И если сегодня я говорю о том, что моральный авторитет, приобретенный США в роли поборника глобальной политики по защите прав человека, вдребезги разбит, то я всего лишь, — как и во время протестов против войны во Вьетнаме, — взываю к их собственным принципам. Наша критика соразмеряется с лучшими традициями самих Соединенных Штатов. Но из этого получится нечто большее, чем просто меланхолическое сожаление, если Европа вспомнит о своих собственных возможностях.
Вы определяете семь признаков, образующих своеобразие европейской идентичности (секуляризация; приоритет государства по отношению к рынку; солидарность, доминирующая над производственными достижениями; скепсис в отношении техники; сознание парадоксов прогресса; отказ от права более сильного; ориентация на сохранение мира в свете исторического опыта утрат). Такая европейская идентичность, по-видимому, выигрывает прежде всего на фоне контраста с США. Не чрезмерно ли акцентирована эта противоположность, если учитывать общие основные универсалистские ориентации и другие противоположности, например фундаменталистские теократические государства?
Между Ираном и Германией существует различие в политическом менталитете, это никому не надо объяснять. Но если ЕС хочет осуществить по сути конкурирующий с США проект универсалистской формулы международного мирового порядка или стать противовесом гегемониальному унилатерализму, односторонности, США, то Европа должна обрести и самосознание, и собственное «лицо». Она должна позиционировать себя не против «Запада», которым мы сами являемся, не против либеральных традиций старейших демократий, имеющих европейские корни. Она должна обратиться против опасной политики, вытекающей из мировоззрения людей, которые пришли к власти при довольно случайных, если не сомнительных обстоятельствах и, надо надеяться, скоро вновь будут отстранены. Случайностям такого рода не стоит придавать глубокого теоретического смысла.
Сильная поддержка войны в самих США объясняется преимущественно фундаментальными различиями в образе мыслей или скорее влиянием средств массовой информации?
Что касается действенности политического соблазна, восприимчивости к пропаганде «большого брата», то мы все живем в стеклянном доме. Мобилизация населения и унифицированная эксплуатация средствами массовой информации слишком понятного шока 11 сентября, вероятно, имеют большее отношение к тому, что до этого момента нация была избавлена от тяжелого исторического опыта, а не к прямым различиям в менталитете. С 1965 года я регулярно езжу в США, часто остаюсь там на семестр. У меня создалось впечатление, что еще никогда пространство для открытых политических споров не было так сужено, как сегодня. Мне казалось, что в либеральной Америке невозможны такие масштабы правительственно-официальных махинаций и патриотического конформизма. Правда, и центробежные силы на этом многоэтническом континенте тоже никогда еще так не проявлялись. С 1989 года нет внешнего врага, имеющего скрытую функцию подавлять внутренние противоречия. Многие люди в Вашингтоне будут довольны, если терроризм снова возьмет на себя эту роль.
Вы приписываете главную роль в будущем процессе европейского единения ядру Европы. Кто составляет его? Кто в состоянии взять на себя в будущем роль движущей силы в духе «механизма Ниццы»?
Динамичный проект серьезной внешней политики, символической и менталитетообразующей (впрочем, легко принимающей и институциональные формы), должен исходить от Франции, Германии и стран Бенилюкса. Далее необходимо было бы привлечь Италию и Испанию. Проблему пока составляют не население, а правительства. Греческое правительство, возможно, также открыто для общего образа действий.
Какая роль в будущем отводится Восточной Европе? Не пролегает ли здесь разделительная линия между Европой и ее «остатком», не разделившим с нею опыта прошедших 50 лет? Не значит ли это, что восточноевропейские государства-члены на какой-то период времени как бы исключены [из процесса]?
Это самое простое возражение. Но если двери для вступления широко открыты и для Восточной Европы, как можно вести речь об «исключении»? Я сочувствую духовному состоянию наций, которые радуются вновь обретенному суверенитету, я понимаю выводы, которые коллега Адам Михник делает по поводу войны в Ираке и исторического опыта освобождения от иноземного советского владычества. Но это неравнозначно «исключению»! Здесь важно учитывать три момента. Во-первых, изменяющийся темп объединения Европы определяется тянущим за собой все согласием между Францией и Германией. Например, во время Шредера и Жоспена процесс находился в стагнации. Во-вторых, существует, как показывает еврозона, Европа различных скоростей. Великобритания в обозримое время не присоединится по доброй воле к валютному союзу. Наконец, требование общей внешней политики — не просто инициатива, а реакция, рожденная необходимостью. Это нельзя выразить лучше, чем сформулированной Ричардом Рорти альтернативой: «Унижение или солидарность». И восточные европейцы должны воспринимать это не как свое исключение, а как призыв к солидарности с остальной Европой.
Какое значение для Европы в вашем определении отводится Англии? Не располагается ли Англия, — несмотря на мощные антивоенные демонстрации, — благодаря основным чертам своего менталитета, ближе к Америке, чем к Европе, если континентальную «деонтологичную» Европу противопоставляют несущему на себе печать утилитаризма англосаксонскому пространству?
Тесной связи между философскими традициями и долгосрочной направленностью национальных политик нет. Возникновение Европейского союза всегда было для Великобритании проблемой и будет оставаться таковой в обозримое время. Но солидарность Блэра с однополярным миром — только одна позиция среди многих. Как можно прочесть в либеральном «Проспекте», в самой Англии special relationship[18] ни в коем случае не бесспорны. Кроме того, нибелунгова верность Блэра Бушу, если я не ошибаюсь, основана на совершенно неверных предпосылках — это замечают и в Англии. Англичане, если мне позволено обобщить, имеют другое представление о будущем ЕС, чем немцы или французы. Это различие существует независимо от доктрины Буша и иракской войны. По моему мнению, Европа поступает нехорошо, упрятывая этот конфликт под ковер.
До сих пор вы связывали свои представления о конституционном патриотизме с общей историей [Европы], но в то же время всегда недвусмысленно предостерегали от обособленности и требовали «вовлечения другого». Не должна ли поэтому европейская идентичность — в смысле европейского конституционного патриотизма, — быть сформирована более универсалистски и открыто?
То, что конституционный патриотизм якобы предается поклонению абстрактным принципам, — тенденциозное заблуждение его противников, которые предпочли бы что-нибудь «чисто» национальное. Я не могу удержаться от искушения процитировать выдержку из длинного интервью с Жаном Марком Ферри, которое я уже в 1988 году провел относительно концепции конституционного патриотизма (ср.: Die nachholende Revolution [Догоняющая революция]. Frankfurt am Main, 1990. S. 149–156): «Это универсалистское содержание необходимо усваивать в каждом конкретном случае на основе собственных исторических жизненных связей и закреплять в собственных культурных жизненных формах. Каждая коллективная идентичность, постнациональная в том числе, гораздо более конкретна, чем ансамбль моральных, правовых и политических принципов, вокруг которых она кристаллизуется». В контексте всеевропейской политической общественности и культуры граждане должны развивать в себе совсем другое политическое самосознание, чем то, которое проявляется, скажем, в американской гражданской религии.
Спрошу иначе: разве не существует опасность, что ваше определение идентичности, ориентированное на исторически сложившийся коллективный менталитет, может быть воспринято как субстанциалистское?
Да, эта опасность тем более вероятна, что у европейских общностей слишком мало субстанции.
В этом же контексте: что представляет собой этот конкретный европейский опыт, который должен способствовать рождению «сознания совместно выстраданной и совместно выстраиваемой политической судьбы»?
Конечно, чаще учатся на негативном опыте. В моей статье во «Frankfurter Allgemeine Zeitung» от 31 мая я напомнил о религиозных войнах, о конфессиональных и классовых противоречиях, о крушении империй, об утрате колониальных империй, о деструктивной силе национализма, о холокосте — и о тех шансах, которые могут быть связаны с осмыслением этого опыта. ЕС сам являет пример того, как европейские национальные государства продуктивно осмыслили свое наполненное войнами прошлое. Если этот проект, который теперь вступил в фазу принятия конституции, не провалится, ЕС мог бы послужить моделью для форм «управления, выходящих за пределы национального государства».
Не отличаются ли в значительной степени итоги исторического опыта внутри Европы, между «старой» и «новой» Европой, а затем и в каждом отдельном случае?
Да, это так. Но разъединяющее не должно перевешивать объединяющее, как это было до сих пор. Кто сохранил в себе некое историческое чувство, не может представить себе Европу без Праги, Будапешта и Варшавы — точно так же, как и без Палермо. Не без оснований историки описывают Фридриха II, властвовавшего над Сицилией и Южной Италией, как первого «модерного» правителя.
Как можно конкретизировать ваше требование, что народы должны в известной степени «достроить» свои национальные идентичности, расширить их до европейского измерения?
Если государства — члены ЕС в общем валютном пространстве должны объединиться и политически, то нам не обойтись без гармонизации политики управления и «настройки» различных социально-политических режимов на длительную перспективу. Поскольку с этим связано перераспределение, вопрос превращается в один из самых сложных. И мы его не решим, пока португальцы и немцы, австрийцы и греки не будут готовы взаимно признать себя гражданами одной и той же политической общности. Да и на национальном уровне абстрактная (потому что лишь правовым образом поддерживающаяся) солидарность граждан относительно слаба. Но в ФРГ этот тонкий пласт [солидарности] не разрушился даже после 40 лет разделения: до сих пор продолжаются огромные трансфертные платежи с Запада на Восток. Европе «достаточно» и более хрупкой солидарности, но этот вид государственно-гражданской сплоченности уже необходим. Возможно, что участники мощных демонстраций, которые прошли 15 февраля одновременно в Лондоне и Риме, Мадриде и Берлине, в Барселоне и Париже, были застрельщиками этого единения.
Вы постулируете европейскую поддержку глобальной внутренней политики на путях развития международных экономических отношений. На чем конкретно в перспективе должна строиться сила европейского влияния, если не на усилении военных устремлений, как это отстаивает другая сторона?
Полностью обойтись без военных усилий тоже нельзя. Иракский конфликт привел к осознанию настоятельной необходимости запоздавшей реформы Организации Объединенных Наций. Саммит «G-8» превратился в ритуал. Я в первую очередь думаю о том, что и сама глобальная политика свободной торговли нуждается в управлении и формировании, если она не должна давать асимметричных преимуществ одной из сторон и разрушать таким образом национальные экономики. Государства еврозоны могли бы сговориться о своем участии во Всемирном валютном фонде, во Всемирном банке и в Банке международных расчетов, чтобы реально повлиять на решение многих вопросов — начиная с порядка на мировых финансовых рынках, через торговые конфликты и т. д., вплоть до выравнивания параметров налоговой политики. В этой области, как вы знаете, я не эксперт. Но вряд ли возможно, чтобы неолиберальной рассудочности, характерной для мирового экономического порядка, или его интерпретациям, предложенным Вашингтоном, не существовало разумной альтернативы.
Когда вы говорите о демонстрациях 15 февраля как о дне рождения новой европейской общественности, то вспоминаете о Лондоне и Риме, Мадриде и Барселоне, Берлине и Париже. А протесты, распространявшиеся от Джакарты до Вашингтона, не означали ли они нечто еще более важное? Конкретнее: не были ли эти события манифестацией новой мировой общественности?
Я думаю, что мотивы и основания для протеста на Западе, с одной стороны, и на исламском Востоке — с другой, были разными. Мировая общественность эпизодически объединялась вокруг определенных тем, начиная с вьетнамской войны; примечательно, что главным образом — по поводу войн или избиений. По-видимому, люди быстрее всего объединяются, невзирая на культурные границы, когда стихийно возмущаются очевидными нарушениями прав человека. Хотя, как показывают примеры Руанды и Конго, не все зверства привлекают равное внимание.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.