Мишель Фуко — историк безумия, сексуальности и власти

Мишель Фуко — историк безумия, сексуальности и власти

Другим основным теоретиком постструктурализма, влияние которого на приверженцев деконструктивистской критики, особенно в 80-х гг., возросло настолько, что стало оспаривать авторитет Дерриды, является Мишель Фуко. Главная цель его исследований — выявление «исторического бессознательного» различных эпох начиная с Возрождения и по XX век включительно. Помимо этого, он выдвинул сформулировал и основал целый ряд концепций, не только активно вошедших в понятийный аппарат самых различных современных гуманитарных наук, но и в значительной степени повлиявших на само представление о характере и специфике гуманитарного знания.

Фуко — еще одно любопытное явление из мира «знакомых незнакомцев». О нем много писали и пишут в отечественной прессе, была переведена его ранняя книга «Слова и вещи. Археология гуманитарных наук» (1977) (61), на него часто ссылаются, но его реальный вклад в создание того, что можно было бы назвать современной парадигмой мышления, по крайней мере в отечественной литературе, остается еще во многом непроясненным. Не в последнюю очередь это положение объясняется интердисциплинарной по своей коренной сути позицией Фуко. В течение своей относительно не долгой творческой карьеры (он умер в 1984 г. в возрасте 57 лет) он продемонстрировал заметный сдвиг своих исследовательских интересов от вопросов более или менее преобладающе философского характера к проблемам широкого культурологического плана, и в конечном счете создал впечатляющую концепцию истории культуры и методики ее анализа, которые оказали сильнейшее воздействие как на современное представление о механизме функционирования цивилизации, так и на современную западную литературную критику постструктуралистской ориентации. Причем в этой области влияние Фуко было настолько значительным, что без него вообще было бы невозможным говорить и о формировании постструктурализма, и о его существовании в тех формах, которые мы можем сегодня наблюдать. Фактически Фуко создал свой, и не менее влиятельный, чем Деррида, вариант постструктуралистского учения. Как бы ни спорили и ни соглашались друг с другом Деррида и Фуко, их версии постструктурализма во многом дополняют и уточняют друг друга, образуя те два полюса его доктрины, в напряженном пространстве между которыми и находится внутреннее полемическое поле, где в течение уже четверти века развертываются междуусобные сражения сторонников этого учения, отстаивающих свои права на самое истинное его толкование.

Критика Дерриды

Основная специфичность позиции Фуко в рамках постструктурализма заключается в его резко отрицательном отношении к «текстуальному изоляционизму», ведущему, по его мнению, к теоретическому уничтожению всех «внетекстуальных факторов». За это в частности он критиковал Дерриду, обвиняя его в том, что он способствовал укоренению в научном сознании все той же «идеологии», которая порождала формы знания (и, следовательно, стратегии власти), выработанные со времен «классического периода» (1500–1800), — фактически Фуко упрекал Дерриду в той метафизике, против которой последний боролся всю свою жизнь и продолжает это делать до сих пор.

В «Истории безумия» (1972) Фуко пишет: «Сегодня Деррида самый решительный представитель (классической) системы в ее конечном блеске: редукция дискурсивной практики к текстуальным следам; элизия событий, которые здесь порождаются, чтобы для чтения не оставалось ничего; кроме их следов; изобретение голосов, находящихся за текстами, для того, чтобы не надо было анализировать модусы импликации субъекта в дискурсе; наделение неким местом „происхождения“ все сказанное и несказанное в тексте для того, чтобы не восстанавливать дискурсивные практики в том поле трансформаций, где они собственно порождаются.

Я не скажу, что это метафизика, метафизика сама по себе или ее ограниченность, скрытая в этой „текстуализации“ дискурсивных практик. Я пойду гораздо дальше: я скажу, что это банальная исторически хорошо детерминированная педагогика, которая здесь проявляется весьма наглядно» (184, с.602).

Эту мысль он неоднократно повторял в своем курсе лекций «История систем мысли» в Коллеж де Франс, позднее опубликованном в его сборнике эссе «Язык, контрпамять, практика» (1977) (188, с. 199–204). Контраргументы Дерриды по этому поводу привела Гайятри Спивак в своем введении к собственному переводу «О грамматологии» (149, с. XI).

Суть проблемы, как уже говорилось выше, заключается в том, что Фуко выступает против «текстуального изоляционизма» Дерриды (вспомним знаменитую фразу последнего «ничего нет вне текста»), который, но мнению Фуко, состоит или в забвении всех внетекстуальных факторов, или в сведении их к «текстуальной функции». Фуко стоит на других позициях. Для него, отмечает Х. Харари, главная задача состоит в том, чтобы «показать, что письмо представляет собой активизацию множества разрозненных сил и что текст и есть то место, где происходит борьба между этими силами» (368, с. 41).

Поэтому для Фуко сама концепция о якобы присущих тексту «деконструктивной критики» и особой «текстуальной энергии», проявляющейся как имманентная «текстуальная продуктивность», приписывание языку особой автономности по отношению ко всем историческим и социальным системам («рамкам референции», по его терминологии), является одной из форм «идеологии», которая препятствует развитию познания.

Иными словами, речь опять идет о системе референции, и, хотя, как мы видели, Деррида, по крайней мере в общетеоретическом плане, не отвергает ни понятие референции (что бы под ним ни подразумевать), ни самой реальности, тем не менее (и в этом и кроется главное различие их позиций) для Фуко этого было мало, поскольку текст всегда для него вторичен по отношению к тем силам, которые, по его мнению, порождали и каждый конкретный текст, и весь «мир текстов» как проявление всеобщей текстуальности сознания. Для Дерриды же — основной предмет научного интереса, несмотря на все его заверения и уточнения своей позиции, лежал в выявлений специфики интертекстуального сознания. Это различие можно сформулировать и по-иному: Фуко выступал против конвенции автономности языка, подчеркивая его прямую и непосредственную зависимость и обусловленность историческими и социальными системами референции. Неудивительно, что Фуко всегда привлекал к себе внимание всех социально ориентированных постструктуралистов, недовольных той тенденцией в общем учении постструктурализма, которая вела к ограничению всей его проблематики рамками автономной, «замкнутой в себе и на себе» пантекстуальности.

Историзм Фуко

Наиболее последовательно эта версия постструктурализма заявила о себе в английском постструктурализме и американском «левом деконструктивизме».

Другой не менее важный императив всего творчества Фуко его глубокий, хотя и весьма спорный историзм. Хотя это, в общем, историзм спецификации человеческого мышления, понимание конкретно-исторического характера тех конвенций, условностей и очень часто, а может быть, и прежде всего тех заблуждений, которые ложились в фундамент обоснования и оправдания — «легитимации» — человеком своих поступков. При этом важно подчеркнуть, что историчность человеческого сознания понимается Фуко как глубоко внутренняя характеристика каждой эпохи, скрытая от человека и неосознаваемая им (понимание истории как «скрытой причины» — обусловленности поведения и мышления людей ляжет потом в основу концепции «политического бессознательного» Ф.Джеймсона).

И этот специфическим образом прочувствованный историзм оказал огромное влияние на формирование социологически-постструктуралистской мысли. Если попытаться дать количественный анализ постструктуралистских работ 80-х гг., то складывается впечатление, что идеи Фуко в тот период в конкурентной борьбе за влияние оказались сильнее абстрактно-философски сформулированных концепций Дерриды.

Еще раз повторю во избежании возможных недоразумений: историзм Фуко весьма специфичен и более чем далек от традиционного, о сознательном неприятии которого ученый неоднократно заявлял. Это историзм, акцентирующий не эволюционность поступательного прогресса человеческой мысли, не ее преемственность и связь со своими предшествующими этапами развития, а скачкообразный, кумулятивный характер ее изменений, когда количественное нарастание новых научно-мировоззренческих представлений и понятий приводит к столь радикальной трансформации всей системы взглядов, что порождает стену непонимания и отчуждения между людьми разных конкретно-исторических эпох, образуя «эпистемологический разрыв» в едином потоке исторического времени. Иначе говоря, это постструктуралистский историзм главной задачей которого было доказать своеобразие и уникальность человеческого знания в каждый отдельно взятый исторический период, да к тому же еще в замкнутом контексте западноевропейской цивилизации.

Периодизация творчества Фуко

Одним из наиболее сложных аспектов общей «проблемы Фуко» является вопрос о периодизации его творчества, связанный прежде всего с трудностью определения того, чем собственно Фуко-структуралист отличается от Фуко-постструктуралиста и что осталось неизменным на протяжении всего его творческого пути. С Фуко произошла та же метаморфоза, что и со многими другими теоретиками, которых первоначально считали структуралистами, а затем стали воспринимать как безусловных постструктуралистов. Однако, если внимательно приглядеться к его исследованиям еще 50-х гг., то уже в них можно сразу обнаружить не только всю ту тематику, которую он потом будет разрабатывать на протяжении всей своей жизни, но и несомненное единство общего подхода к предмету исследования, ту методику анализа, которая впоследствии была признана как постструктуралистская по самой своей сути. Специфика позиции раннего Фуко заключается в том, что исследуя в основном проблему безумия, или, вернее социальные, экономические, политические и философские условия современных определений разумности и безумия в так называемой западной цивилизации (Кавальяри Э. М., 119, с. 315), он делал это на основе анализа языкового сознания, т. е. сводил все практически к сфере дискурса.

Как пишет Эктор Мария Кавальяри, «начав свои исследования с изучения условий и терминов порождения дискурса, Фуко перешел к тому, что в его философии превратилось в сложный и изменчивый, но в то же время внутренне связанный ряд проникнутых критическим пафосом историко-структурных анализов различных систем порождения смысла, обнаруживаемых в тщательно разработанной конкретной текстуальности организованного знания» (там же, с. 344).

Фактически перед нами все та же программа «текстуализации мира», и хотя Фуко, как уже отмечалось, в отличие от структуралистов никогда не считал, что мир устроен по законам языка (вспомним знаменитое утверждение Тодорова, что законы мира аналогичны законам грамматики), и всегда был противником исключительно лингвистической ориентации в том буквалистском духе, который пропагандировали и демонстрировали в своих работах структуралисты, он, тем не менее, никогда не выходил за пределы панъязыкового мышления. В этом заключается определенная двойственность позиции Фуко, отмечаемая многими исследователями его творчества. Возвращаясь к проблеме периодизации, следует сказать, что она является одной из наиболее спорных проблем в современной литературе о Фуко; оценивая ее в целом, можно сделать вывод о наметившейся тенденции выделять в общей эволюции ученого своего рода «структуралистскую интерлюдию» 60-х гг. (это прежде всего касается его работ «Слова и вещи» (1966) (192) и «Археология знания» (1969) (180)), поставившие его в один ряд, как тогда казалось, с главными авторитетами структуралистской доктрины: Леви-Строссом, Пиаже, Бартом, Греймасом.

Как отмечает М. Саруп, Фуко в «Словах и вещах» и «Археологии знания» в отличие от остальных своих работ, «не затрагивает вопрос о возникновении современных форм администрации. Одной из причин этого может быть то, что структуралисты в течение 60-х гг. отказывались от любой формы политического анализа, и он испытал их влияние» (с. 70).

Можно соглашаться или нет с этим предположением, но очевидно, что проблема власти всегда волновала Фуко: это заметно и в его ранних работах, и в этих двух книгах, поскольку именно в них он детально разрабатывал концепцию структуры научных дискурсов, без которых немыслима его теория власти в том виде, как она предстала в его позднейших исследованиях.

Автономова выделяет три периода в творчестве Фуко: период изучения «археологии знания» (60-е гг.), период исследования «генеалогии власти» (70-е гг.), период преимущественного внимания к «эстетикам существования» (80-е гг.) (4, с. 361). Как следует из ее классификации, Автономова считает для себя возможным не учитывать, условно говоря, «доструктуралистский» период творчества Фуко, куда некоторые его исследователи относят его книги «Психическая болезнь и личность» (1954), переработанную в 1962 г. в «Психическую болезнь и психологию» (190), и «Безумие и неразумие: История безумия в классический век» (1961) (183), вышедшую затем в сильно сокращенной форме в 1964 г. под названием «История безумия» и в своем наиболее полном виде в 1972 г. (184).

Очевидно, сам факт столь решительных переделок ранних работ свидетельствует о несомненном пересмотре Фуко своих взглядов на протяжении творческого пути. Хотя, разумеется, говорить о какой-либо кардинальной переоценке ценностей вряд ли было бы уместным, речь скорее может идти лишь о смене акцентов, перефокусировке научных интересов, о сдвиге исследовательских приоритетов, поскольку в общем все творчество Фуко производит довольно целостное впечатление. Тем не менее, есть все основания говорить о наличии нескольких этапов в эволюции его идей, первый из которых охватывает середину 50-х — начало 60-х гг. С другой стороны, некоторые исследователи его творчества, единодушно отмечая переход Фуко от явной структуралистской ориентации к постструктуралистской, не всегда склонны разделять «генеалогический» и «эстетический» периоды, рассматривая их как единое целое — как естественное развитие его концепций (Лейч, Кавальяри, Истхоуп).

Косвенно Автономова, один из наиболее чутких и внимательных исследователей Фуко, подтверждает существование первого, в известной степени «доструктуралистского» периода: «В концепции Фуко поиск единой концептуальной основы для историко-научного и историко-культурного исследования осуществляется в различные периоды по-разному. В „Истории безумия“ он происходит еще во многом на феноменологическом уровне „опыта переживания“; в „Словах и вещах“ его место занимают уже не зависящие от сознания устойчивые структуры „эпистемы“; и, пожалуй, лишь в „Археологии знания“ в полной мере выкристаллизовывается окончательный ответ Фуко на поставленный вопрос: областью соизмерения различных культурных продуктов является сфера „дискурсии“, „речи“» (3, с.57). Во всяком случае, структуралистская ориентированность «поискового метода» Фуко, при всей известной относительности однозначного определения его как структуралистского, наиболее последовательно проявилась в его «археологической трилогии» «Рождение клиники: Археология взгляда медика» (1963), «Слова и вещи: Археология гуманитарных наук» (1966), «Археология знания» (1969), а также в «Порядке дискурса»(1971) (196). Причем последняя работа, обычно печатающаяся в качестве приложения к «Археологии знания» и представляющая собой его вступительную («инаугуративную») лекцию в Коллеж де Франс в 1970 г., хотя и исходит из постулата о существовании некой системы, предшествующей всем остальным системам, но уже переосмысляет ее как систему отношений власти, выступая, таким образом, в качестве связующего звена со следующим этапом эволюции взглядов ученого — «периодом генеалогии власти». Эта структурированная система межчеловеческих («интерсубъектных») властных микроотношений проявляется как «порядок», налагаемый на эти отношения (т. е. как их организация, упорядочивание и, одновременно, требование послушания и повиновения), — порядок, регулирующий субъекты, объекты и конфигурации дискурсивных практик посредством кодифицированной регламентации порождения дискурса. Более подробно о постструктуралистском характере «генеалогического периода» смотрите ниже, что же касается работ Фуко 80-х гг., то они фактически «специфицируют» (в общих рамках постструктуралистского мышления) уже постмодернистскую проблематику, и в этом плане заслуживают особого внимания и особого разговора. Они однако пока еще не получили такого общественного резонанса, как его ранние труды, еще не освоены литературно-критической мыслью и, насколько можно судить даже по самым новейшим публикациям, пока не оказывают существенного воздействия на теорию и практику литературоведческого постструктурализма и постмодернизма.

В принципе, в 80-е гг. Фуко был занят поисками выхода из постструктуралистской парадигмы представлений; его поздние тексты в каком-то смысле знаменуют собой отказ, лишь только намечаемый, но все же очевидный, от постструктуралистской доктрины, или, скажем более осторожно, от тех ее аспектов, тупиковость которых стала обнаруживаться со все большей наглядностью. Можно сказать, что в этом же направлении движется мысль Ж.-Ф. Лиотара, Ж. Бодрийара, В. Вельша (прежде всего это касается их критики философских обоснований постструктурализма), аналогичные тенденции можно обнаружить и в работах Дерриды второй половины 80-х гг.

В задачи нашего обзора концепций Фуко и их анализа не входит, естественно, подробный разбор всего творческого пути французского ученого и, выражаясь современным политическим жаргоном, детальное «отслеживание» различных этапов его эволюции. Главным для нас было выявить те аспекты его учения, которые послужили мощным импульсом формирования именно литературоведческого постструктурализма. Поэтому и в том периоде творчества Фуко, который традиционно характеризуется как «структуралистский», нас прежде всего интересовали те стороны его мышления и аргументации, которые вступали в противоречие с постулатами структуралистской доктрины и впоследствии проявили себя (или были им переосмыслены, что не одно и то же) как явно постструктуралистские.

«Дискретность истории»

В связи с этим возникает необходимость анализа понятийного аппарата Фуко, сложившегося еще в первой половине его творческого пути и в значительной степени предопределившего столь бросающееся в глаза своеобразие его «критического метода исследования». В первую очередь Фуко выступает как историк, поставивший перед собой задачу кардинального пересмотра традиционного представления об истории и прежде всего отказа от взглядов на нее как на эволюционный процесс, обусловленный социально-экономическими трансформациями общественного организма. В статье «Ницше, генеалогия, история» Фуко писал: «Традиционные средства конструирования всеобъемлющего взгляда на историю и воссоздания прошлого как спокойного и непрерывного развития должны быть подвергнуты систематическому демонтажу… История становится „эффективной“ лишь в той степени, в какой она внедряет идею разрыва в само наше существование…» (194, с. 153–154).

Таким образом, одно из ключевых понятий Фуко в его интерпретации истории — это восприятие ее как «дисконтинуитета», восприятие постоянно в ней совершаемого и наблюдаемого разрыва непрерывности, который осознается и констатируется наблюдателем как отсутствие закономерности. В результате история выступает у Фуко как сфера действия бессознательного, или, учитывая ее дискурсивный характер, как «бессознательный интертекст».

Можно согласиться с Лейчем, когда он приходит к выводу, что Фуко «акцентирует случайности, а не универсальные правила; поверхности, а не глубины; множественности, а не единства; изъяны, а не обоснования; различия, а не тождественности. Тем не менее, понимание этого факта крайне затруднительно из-за сложности аргументации текстов Фуко. Поэтому создается впечатление, что он занят поисками глубин, правил и обоснований. В конечном счете Фуко создает формы порядка как беспорядка, а не отдельные случаи беспорядка в общем порядке» (294, с. 143–144).

И действительно, это, пожалуй, один из самых поразительных парадоксов мышления Фуко; он предлагает массу всяких классификаций, схем, обосновывает их с помощью самой безупречной логики, создавая у читателя образ певца порядка и неутомимого искателя закономерностей, но результатом всего этого оказывается неоспоримое доказательство всеобщего хаоса и «беспредел» бессознательного. Отказ от «традиционных» форм истории, или, вернее историографии, приводит к утверждению нового «порядка» — «порядка хаоса» и в этом понимании условий существования мира и человека в нем с Фуко поразительным образом перекликаются поиски современных ученых, таких, как, например, бельгийского физио-химика Ильи Пригожина, одна из последних книг которого была недавно переведена на русский язык под характерным названием «Порядок из хаоса» (1986) (336) (кстати, позаимствованным из английского перевода французского оригинала).

«Эпистема»

Исследователи и поклонники Фуко не всегда дают себе отчет в том, что одним из главных средств интерпретации истории как ряда «прерывностей» и было выдвинутое им в середине 60-х гг. понятие эпистемы. Оно явилось результатом еще структуралистских представлений ученого, когда он, как и многие французские структуралисты 60-х гг., считал, что существует некий глобальный принцип организации всех проявлений человеческой жизни, некая «структура прежде всех других структур», по законам которой образуются, «конституируются» и функционируют все остальные структуры. В духе научных представлений той эпохи этой «доминантной структуре» приписывался языковой характер, и понималась она по аналогии с языком.

Характеризуя цели своей работы того времени (т. е. прежде всего подводя итоги сделанного им в «Словах и вещах»), Фуко говорил в том же 1966 г. после выхода этой книги, одной из самых популярных его книг: «Мы мыслили внутри анонимной и ограничивающей системы мышления, системы присущего ей языка и эпохи. Эта система и этот язык имеют свои собственные законы трансформации. Выявление этого мышления, предшествующего всякому мышлению, этой системы прежде всех систем, и является задачей сегодняшней философии» (Цит. по 119, с. 19).

Исходя из концепции языкового характера мышления и сводя деятельность людей к «дискурсивным практикам», Фуко постулирует для каждой конкретной исторической эпохи существование специфической «эпистемы» — «проблемного поля» достигнутого к данному времени уровня «культурного знания», образующегося из «дискурсов» различных научных дисциплин.

При всей разнородности этих дискурсов, обусловленной специфическими задачами каждой научной дисциплины как особой формы познания, в своей совокупности они образуют более или менее единую систему знаний — «эпистему», реализующуюся в речевой практике современников как строго определенный языковой код — свод предписаний и запретов: «В каждом обществе порождение дискурса одновременно контролируется, подвергается отбору, организуется и ограничивается определенным набором процедур» (196, с. 216). Эта языковая норма якобы бессознательно предопределяет языковое поведение, а, следовательно, и мышление отдельных индивидуумов.

Таким образом, характерной особенностью понимания «эпистемы» у Фуко является то, что она у него выступает как исторически конкретное «познавательное поле» научного свойства, как уровень научных представлений своего времени. Насколько можно судить по всему контексту работ французского ученого, он выделял не менее пяти подобного рода «познавательных полей» античное, средневековое, возрожденческое, просветительское и современное. Первые два не получили у него эксплицитного описания и развернутых характеристик, поэтому фактически, и это касается в первую очередь «Слов и вещей», речь у него идет о трех четко друг другу противопоставлевных «эпистемах»: Возрождение (ХV-ХVI вв.), классический рационализм (XVII–XVIII вв.) и современность (с начала XIX в.). Как пишет Автономова, эти три эпистемы кардинальным образом отличаются друг от друга: «В ренессансной эпистеме слова и вещи сопринадлежны по сходству; в классическую эпоху они соизмеряются друг с другом посредством мышления путем репрезентации, в пространстве представления; начиная с XIX в. слова и вещи связываются друг с другом еще более сложной опосредованной связью — такими мерками, как труд, жизнь, язык, которые функционируют уже не в пространстве представления, но во времени, в истории» (3, с. 58).

Очевидно, стоит привести и самое последнее по времени (1991 г.) определение, даваемое Автономовой этим трем эпистемам, специфику каждой из которых она видит прежде всего в различии «означающего механизма, соотношении „слов“ и „вещей“, и соответственно перипетии языка в культуре: язык как вещь среди вещей (Возрождение), язык как прозрачное средство выражения мысли (классический рационализм), язык как самостоятельная система в современной эпистеме. Последнее превращения „языка“ вместе с „жизнью“ и „трудом“ угрожают, как считает Фуко, единству человека: в современную эпоху вопрос о человеке как сущности невозможен. В этом смысл идеи „смерти человека“ („человек умирает — остаются структуры“), воспринятой сторонниками Фуко как девиз структуралистского движения» (4, с. 362).

Более подробно о взглядах французского ученого на проблему человека и его эволюции смотрите ниже, здесь же нам было важно подчеркнуть роль понятия «эпистемы» как одного из «методологических принципов», с помощью которых доказывался общий для структурализма и постструктурализма тезис о «смерти человека».

С эпистемой связана еще одна проблема общеметодологического значения. При всех своих функциональных явно структуралистских характеристиках она, по сравнению с другими известными к тому времени структурными образованиями, имела несколько странный облик. С самого начала она носила «децентрированный характер», т. е. была лишена четко определяемого центра и создавалась по принципу самонастройки к саморегулированию. В ней изначально был заложен момент принципиальной неясности, ибо она исключала вопрос, откуда исходят те предписания и тот диктат культурно-языковых норм, которые предопределяли специфику каждой конкретно-исторической эпистемы. Это объясняется тем, что эпистема образуется из локальных, сугубо ограниченных сфер своего первоначального применения в частно-научных «дискурсивных практиках»: «Дискурсивные практики характеризуются ограничением поля объектов, определяемых легитимностью перспективы для агента знания и фиксацией норм для выработки концепций и теорий. Следовательно, каждая дискурсивная практика подразумевает взаимодействие предписаний, которые устанавливают ее правила исключения и выбора» (Фуко, 188, с. 199).

Каждая вновь образующаяся научная дисциплина как бы заново открывает для себя объект своего исследования (фактически, по представлениям Фуко, его «создает») или, как пишет Лейч, «очерчивает поле объектов, определяет легитимные перспективы и фиксирует нормы для порождения своих концептуальных элементов» (294, с. 146). Тот же Лейч отмечает: «изображая эпистему не как сумму знаний или унифицированный способ мышления, а как пространство отклонений, дистанцирования и рассеивания, Фуко помещает свою всеобщую модель культуры среди активной игры различий» (294, с. 153),

Причем сама эта «игра различий» редуцирует «отличительную» способность традиционного различия, превращая его на деле в незначительные отклонения, лишая или ослабляя его функцию содержательного маркирования отличительных признаков. Обозревая работы Ж. Делеза «Различие и повтор» (1968) (131) и «Логика смысла» (1969) (134), Фуко писал: «Высвобождение различия требует мысли без противоречий, без диалектики, без отрицания; мысли, которая приемлет отклонение; мысли утверждающей, инструментом которой служит дизъюнкция; мысли множества — номадической рассеянной множественности, не ограниченной и не скованной ограничениями подобия; мысли, которая не приспособляется к какой-либо педагогической модели (например, для фабрикации готовых ответов), атакует неразрешимые проблемы…» (188, с. 185).

Этот дифирамб во славу различия производит странное впечатление, поскольку различие здесь перестает выполнять свою главную задачу — функцию различения — и недвусмысленно свидетельствует о постструктуралистском понимании Фуко этой проблемы еще в свой «археологический период». Его «дифференциальный» (различительный) анализ направлен прежде всего на разрешение понятия любой целостности, поскольку в конечном счете рисует картину безудержной игры различий, при которой исчезает представление о сколь-либо содержательном отличии двух оппозиций, т. е. исчезает сам принцип бинаризма, поскольку это различия без отличия. Традиционную историю Фуко стремится «заменить анализом поля симультанных различий (которые характеризуют в любой данный период возможную диффузию знаний) и последующих различий (которые определяют в целом все трансформации, их иерархию, их зависимость, их уровень). В то время когда историю обычно рассказывают как историю традиции и новаторства, старого и нового, мертвого и живого, скрытого и открытого, статического и динамического, я отваживаюсь рассказывать историю вечного различия» (186, с. 237).

Любопытна судьба понятия «эпистема». Сам Фуко, кроме «Слов и вещей», практически нигде его не употреблял, но «эпистема» получила исключительную популярность среди самых широких кругов литературоведов, философов, социологов, эстетиков, культурологов. Вырвавшись из замкнутой системы Фуко, она, естественно, у разных интерпретаторов обрела различные толкования, однако сохранился основной ее смысл, так полонивший воображение современников: эпистема соответствует константному характеру некоего специфического языкового мышления, всюду проникающей дискурсивности, которая, — и это самое важное, — неосознаваемым для человека образом существенно предопределяет нормы его деятельности, сам факт специфического понимания феноменов окружающего мира, оптику его зрения и восприятия действительности.

Трансформация дискурсивных практик

В «Словах и вещах» Фуко наметил общие контуры той специфической научной дисциплины, которая получила у него имя «археологии знания». В этой работе, как уже говорилось, он выделил три ключевые, по его представлению, этапы формирования современного «европейского менталитета», сформулировал свое понимание истории, попытался дать теоретическое обоснование «смерти субъекта», и, — самое важное с точки зрения той общей теоретической перспективы, которая связывает единой линией развития и преемственности структурализм с постструктурализмом, — постулировал дискурсивный характер человеческого сознания. Если что и осталось в позиции Фуко непроясненным, то это детальная проработка самого механизма трансформаций, или «мутаций», дискурсивных практик, ведущих к разрушению старой и возникновению новой эпистемы, а также обоснование принципиальной непознаваемости эпистемы ее современниками.

В соответствии с этой задачей Фуко уже в статье 1968 г. «Ответ на вопрос» (200) намечает три класса трансформаций дискурсивных практик: 1) Деривации (или внутридискурсивные зависимости), представляющие собой изменения, получаемые путем дедукции или импликации, обобщения, ограничения, пермутации элементов, исключения или включения понятий и т. д.; 2) Мутации (междискурсивные зависимости): смещение границ поля исследуемых объектов, изменение роли и позиции говорящего субъекта, функции языка, установление новых форм информативной социальной циркуляции и т. д.; 3) Редистрибуции (перераспределение, или внедискурсивные зависимости): опрокидывание иерархического порядка, смена руководящих ролей, смещении функции дискурса.

Как видно, на этом этапе Фуко пытался, совершенно в структуралистском духе, вывести строгие правила порождения «новых дискурсивных объектов», формализовать процесс, ведущий к смене одной научной формации другой, практически аналогичный смене научной парадигмы в терминах Куна. В тот период для Фуко «История — это дескриптивный анализ и теория этих трансформаций» (186, с. 223). Окончательную доработку понятийный аппарат «археологического периода» получил в книге «Археология знания» (1969) (180). Перечисляя основные понятия, применяемые здесь Фуко, Автономова выделяет из них три самые существенные: «„позитивность“ (единство во времени и пространстве материала, образующего предмет познания); „историческое априори“ (совокупность условий, позволяющих позитивности проявиться в тех или иных высказываниях); „архив“ (перечень высказываний, порождаемых в рамках позитивностей по правилам, задаваемым историческим априори)» (1, с. 27–28). Особое внимание заслуживает концепция «архива».

«Архив»

Как подчеркивает Фуко, «архив» не представляет собой униформного и недифференцированного корпуса дискурсов, напротив, это сильно дифференцированная «общая система формации и трансформации высказываний» (181, с. 130). При этом для современников «открыть», сделать явственным свой собственный «архив» невозможно, «поскольку мы говорим, находясь внутри этих правил, постольку он придает тому, что мы можем сказать — как и самому себе, как объекту нашего дискурса, — свои модусы правдоподобия, свои формы существования и сосуществования, свою систему накопления научных фактов, их историчности и исчезновения» (там же).

Если и можно успешно исследовать «архив» другой эпохи, то только потому, что он предстает перед людьми иного времени как «Другой», как носитель признаков «отличия», и в этом акте изучения «другого», по мнению Фуко, мы якобы тем самым косвенно признаем нашу дистанцию и отличие и имплицитно отвергаем идею непрерывного «телеологического» прогресса или просто преемственность «монологической» линии развития. Именно дискурсивные практики каждой эпохи устанавливают те исторически изменяющиеся системы «предписаний», которые и предопределяют свойственный для нее код «запретов и выборов». Фуко постулирует четыре «порога» в процессе возникновения дискурсивной практики: пороги позитивности, эпистемологизации, научности и формализации (там же, с. 186–187). Последний «порог», когда очередная специфическая дискурсивная практика превращается в замкнутую, самодовлеющую систему, не допускающую каких-либо «инноваций», означает наступление времени «нового эпистемологического разрыва», ведущего к появлению новой дискурсивной практики, и, соответственно, нового «архива». Фактически мы видим, что в «Археологии знания» понятие «архива» пришло на смену эпистеме; недаром Лейч заявляет, что эпистема — это своего рода «позитивное бессознательное культуры — ее архив» (294, с. 149). Однако содержательный аспект нового понятия и цель его введения в качестве аналитического принципа остаются теми же доказать факт разрыва линии исторической преемственности. Иными словами, каждая историческая эпоха обладает ей присущим «архивом», утверждающим свою оригинальность и неповторимость и «аннулирующим» свое происхождение и дальнейшую судьбу: ему на смену придет другой «архив», который так же «забудет» о своем предшественнике.

Деконструкция истории

Если в свой «археологический» период Фуко осуществил радикальный демонтаж традиционного представления об истории, то на «генеалогическом» этапе своей эволюции он предпринял уже ее явно постструктуралистскую деконструкцию. В работе 1971 г., знаменательно озаглавленной «Ницше, генеалогия, история» (194) французский ученый заявляет, что после Ницше можно рекомендовать лишь три способа обращения с историей:

«а) Расширяя традиционную монументальную историю, мы практикуем пародийное и фарсовое преувеличение, доводя все „священное“ до карнавального предела героического — вплоть до самых великих, каких только можно вообразить, людей и событий.

б) Полностью отказываясь от старой общепринятой традиции исторического развития, мы сразу становимся всем. Множественное и прерывистое „Я“, неспособное к синтезу и незаинтересованное в своих корнях, способно эмпатически вживаться в любые формы существования изменчивого мира людей и культур.

в) Отказываясь от исключительной страсти к „истине“, мы отвергаем волю-к-„знанию“ и жертвование жизнью. Мы чтим практику „глупости“» (194, с. 160–161).

Несмотря на очевидный эпатаж и иронию (при всей почтительности реминисценций из Ницше) этой странной программы, которую Фуко попытался реализовать в работах «Надзор и наказание» (1975) (202) и «Воля к знанию» (1976, первый том «Истории сексуальности») (185), основные ее положения очерчены достаточно ясно: на место «истории» приходит пародия и фарс, «истине» и «знанию» противопоставляется «глупость», как бы «серьезно-философски» ее ни понимать, в каком-либо техническом смысле ни толковать. Разумеется, не может быть и речи о снисходительном упрощении позиции Фуко: все это приводится лишь в доказательство столь типичной для постструктурализма перспективы анализа как «игрового иррационализма», восходящего к ницшеанской традиции. И в этом плане весь постструктурализм в целом может рассматриваться как продолжение ницшеанской линии мышления.

Иными словами для Фуко самое главное — подчеркнуть неосознаваемость исторических процессов, недоступность сознанию современника ни тех законов, по которым он живет, ни истинного характера тех объяснений, которыми он располагает для их обоснования. Разумеется, сам Фуко находит рациональное объяснение исторических трансформаций, которые, как он доказывает, совершенно исказили первоначальные причины и «объяснительные схемы» явлений действительности, но он отказывает в подобной рациональности повседневному сознанию. Оно для него является изначально ложным, а вся история выступает как абсолютно нерационализируемый процесс, где господствуют дискретности, нарушения преемственности, логической последовательности. Для Фуко гораздо важнее выявить «различие» между современностью и прошлым и показать абсурдность бытующих в современном сознании причин, которые обычно приводятся для объяснения возникновения этого «различия». С этой целью он пытается найти в прошлом тот момент, когда данное «различие» возникло, а затем все те трансформации, которые оно претерпевало за все время своего существования.

Структурализм и постструктурализм Фуко

Несомненно, есть немалые основания противопоставлять «археологический» и «генеалогический» периоды Фуко, и, соответственно, общие системы доказательств его «археологии» и «генеалогии», указывая при этом на структурность построения аргументации в первой и отказ (впрочем, скорее имплицитный, нежели эксплицитный) от структурности во второй (имеющей тем самым постструктуралистский характер). Однако следует иметь в виду, что эти противопоставления в общем относительны и мы найдем в обеих «системах» гораздо больше преемственности, чем различия. Речь может идти лишь о сдвиге акцентов, о довольно плавном смещении исследовательских интересов и, конечно, о несомненном переосмыслении «структуралистских наслоений» археологического периода, «наслоений» потому, что они наложились на бесструктурность концептуальных схем Фуко его первых «доархеологических» работ.

Но и сам структурализм Фуко, как уже отмечалось, не был классическим, он выступал у Фуко скорее как тенденция, не получившая строго системного выражения с «обязательными», в данном случае жестко иерархизированными отношениями различных уровней общего структурного образования. В частности, как структурирующий принцип эпистема носила явно несистематический характер, и суть дела не в том, что она действовала как бессознательный фактор — так функционировали все неявные структуры классического структурализма, — а в том, что будучи сформулирована как слишком общий принцип, она, несмотря на все усилия Фуко, так и не получила строго логически обоснованную схему. В ней с самого начала было слишком много стихийного, бессознательного по самому принципу своего функционирования. Можно сказать, что с эпистемой произошло то же, что и с другими «глубинными структурами» теоретиков структурализма второй половины 60-х гг.: стал выявляться ее стихийный, неподвластный рациональной логике характер.

В частности, Лейч недвусмысленно фиксирует противоположность программ структурализма и «Археологии знания»: «Тщательно избегая каких-либо форм интенциональности, формализации и интерпретации, археология сознательно сторонится феноменологии, структурализма и герменевтики. Объектом ее анализа является не автор, не лингвистический код, не читатель или индивидуальный текст, а ограниченный набор текстов, образующих регламентированный дискурс отдельной научной дисциплины. Расширяя свой анализ, она коррелирует различные дисциплинарные дискурсы таким образом, чтобы выявить общую систему правил, регулирующих дискурсивные практики и эпохи»(294, с. 151). Очевидно, недаром Фуко впоследствии отказался от применения термина «эпистема» в своих работах и переключил свои научные интересы на выявление еще более иррационального импульса, «перводвигателя» истории — власти как «власти-к-знанию». Естественно, что при таком подходе роль философского наследия Ницше в общей системе мышления Фуко возросла в значительной степени.

«Власть»

Как пишут М. Моррис и П. Пэттон в исследовании «Мишель Фуко: Власть, истина, стратегия» (1979) (316), «начиная с 1970 г. Фуко стал одновременно исследовать как „малые или локальные формы власти, — власти, находящейся на нижних пределах своего проявления, когда она касается тела индивидов“, так и „великие аппараты“[3], глобальные формы господства» (316, с. 9), осуществляющие свое господство посредством институализированного дискурса.

Пожалуй, самым существенным в общем учении Фуко явилось его положение о необходимости критики «логики власти и господства» во всех ее проявлениях. Именно это было и остается самым привлекательным тезисом его доктрины, превратившимся в своего рода «негативный императив», затронувший сознание очень широких кругов современной западной интеллигенции.

Фактически в этом же направлении работает и общая логика рассуждений Дерриды, Кристевой, Делеза и многих других постструктуралистов — здесь лежит то общее, что их всех объединяет, но как раз у Фуко эта мысль получила наиболее приемлемую и популярную формулировку как своей доступностью, логической обоснованностью, так и умеренно-прогрессивным радикализмом общей постановки вопроса, не без налета некоторой фатальной обреченности и неизбежности. Очевидно, эта мифологема, воспринятая людьми самых разных взглядов и убеждений, отвечает современным западным представлениям о власти как о феномене, обязательно и принудительно действующем на каждую отдельную личность в ее повседневной практике, и в то же время обладающем крайне противоречивым, разнонаправленным характером, способным совершенно непредсказуемым образом обнаруживаться неожиданно в самых разных местах и сферах.

Еще раз повторим: дисперсность, дискретность, противоречивость, повсеместность и обязательность проявления власти в понимании Фуко придает ей налет мистической ауры, характер не всегда уловимой и осознаваемой, но тем не менее активно действующей надличной. Она порождает эффект той специфической притягательности иррационализма, к которому так чувствителен человек конца ХХ в. и который он пытается рационально объяснить, прибегая к авторитету научно-естественного релятивизма новейших физико-математических представлений. Специфика понимания «власти» у Фуко заключается прежде всего в том, что она проявляется как власть «научных дискурсов» над сознанием человека. Иначе говоря, знание, добываемое наукой, само по себе относительное и поэтому якобы сомнительное с точки зрения «всеобщей истины», навязывается сознанию человека в качестве «неоспоримого авторитета», заставляющего и побуждающего его мыслить уже заранее готовыми понятиями и представлениями. Как пишет Лейч, «проект Фуко с его кропотливым анализом в высшей степени регулируемого дискурса дает картину культурного Бессознательного, которое выражается не столько в различных либидозных желаниях и импульсах, сколько в жажде знания и связанной с ним власти» (294, с. 155).

Этот языковой (дискурсивный) характер знания и механизм его превращения в орудие власти объясняется довольно просто, если мы вспомним, что само сознание человека как таковое еще в рамках структурализма мыслилось исключительно как языковое. И те выводы, которые сделал из этого фундаментального положения структурализма и постструктурализма Фуко, шли в традиционном для данной системы рассуждений духе, хотя и получили у него специфическую (и, надо отметить, весьма влиятельную) интерпретацию. С точки зрения панъязыкового сознания нельзя себе представить даже возможность любого сознания вне дискурса. С другой стороны, если язык предопределяет мышление и те формы, которые оно в нем обретает, — так называемые «мыслительные формы», — то и порождающие их научные дисциплины одновременно формируют «поле сознания», своей деятельностью постоянно его расширяя и, что является для Фуко самым важным, тем самым осуществляя функцию контроля над сознанием человека.