Томмазо Кампанелла Философия, доказанная ощущениями

Томмазо Кампанелла

Философия, доказанная ощущениями

Публикуемый — впервые в переводе на русский язык — отрывок из «Предисловия» к «Философии, доказанной ощущениями» Т. Кампанеллы содержит провозглашение нового метода Кампанеллы в философии, противостоящего схоластической традиции. Перевод выполнен А. X. Горфункелем по изданию: Т. Campanella. Philosophia sensibus demonstrate. Napoli, 1591. При подготовке перевода использован итальянский перевод этого текста, осуществленный Л. Фирпо. L. Firpo. Il metodo nuovo (Praefatio alla Philosophia sensibus demonstrata) di Tommaso Campanella. Estratto dalla «Rivista di Filosofia», vol. XL, 1949. fasc. 2.

Предисловие

Не только присущая нам природа, но и религиозные и светские писатели, приводя многочисленные доводы и примеры, убеждают нас, что должно стремиться к истине и предпочитать ее самой жизни — даже тогда, когда она отвергнута всеми. Истина действительно такова, что, хотя бы и была она вопреки справедливости насильственно сокрыта, — по озарению божественной воли, от которой она исходит, внезапно вырывается из тьмы, и становится очевидной каждому, и всплывает на поверхность, оставляя все за собой. Так что те, кому удалось скрыть ее, если они совершали это из низких побуждений, оказываются разоблаченными как враги бога и людей и возбуждают великую ненависть, а если поступали так по неведению, вызывают всеобщее презрение.

Итак, коль скоро истина есть знание вещей, соразмерное чувствующей и мыслящей душе и происходящее от самих вещей, которые созданы, существуют и расположены высшим основателем Вселенной в том же порядке, в каком они должны быть познаны, — то из самих вещей, познанных нашими чувствами, должно извлечь все относящееся к их происхождению, количеству, формам, свойствам, аспектам и изменениям так, чтобы они были объявлены такими, каковы они в действительности, а не такими, какими пытается представить их наш разум, столь изменчивый из-за противоречивых суждений об изменчивых предметах и из-за затруднений, возникающих в самом мыслящем духе.

И я заключил, что природу вещей следует изучать на основании ощущения, которому она открывается непосредственно такой, какова она в действительности и какой пожелал создать ее бог. И я счел, что способность к познанию природы, конечно, свойственна человеческому разуму и только заглушена в нем, поскольку все вещи создал бог и взял на себя заботу обо всех вещах, и нет иного бога, кроме него.

Я пришел к этому выводу после того, как на протяжении целых пяти лет усердно занимался чтением книг древних философов, в особенности перипатетиков и платоников, а также и иных, какие только мог раздобыть, и не только не был ими удовлетворен, но и обнаружил, что они противоречат моему чувственному опыту. По этой причине я постоянно возбуждал в себе вражду со стороны учителей, под водительством которых совершал свои первые шаги, так как было очевидно, что я не собираюсь стать последователем аристотелевских догм (сами учителя мои с трудом понимали их, хотя и почитали непогрешимыми), и так как я отвращал с этого пути и своих соучеников.

Так, я признал, что чужие учения весьма далеки от истины. Я объяснял это тем, что наследники древних восприняли науки не через опыт собственных чувств, но уже выработанными древними и переданными от них потомкам соответственно их разумению. Так что науки оказались крайне запутанными, и лишь некоторые или немногие, и притом с великим трудом, едва оказались в состоянии овладеть ими целиком. А поэтому им казалось чем-то весьма значительным хотя бы воспринять науку от других людей и передать ее ученикам, а не извлечь се из самой природы, изучение которой представлялось столь малодоступным. Поэтому они, достигнув такого рода толкованиями почета среди людей, которые довольствовались чужим изложением, не обращаясь к текстам и не проверяя точность истолкований, уже не стремились к истине, а стали преданными последователями древних и усвоили чужие мнения. Они не обращались к исследованию природы вещей, а изучали только высказывания, и притом даже высказывания не самих философов, а только их толкователей.

И так укоренилось это зло среди людей, что они охотно стали прощать заблуждения, унаследованные от древних, как если бы связаны были обетом, и скорее отвергали собственный чувственный опыт. Главная причина этого была в неких книгах, именуемых диалектическими, так как их предметом являются слова. Книги эти внесли великое смятение своими темными понятиями и вымышленными терминами, имевшими различное значение в разных языках, от которых они дошли до нас, и даже в недрах одного языка. И так как иные рассчитывали прославиться, основательно изучив такие вещи и наловчившись рассуждать о них с другими, они усердствовали в этом, не замечая, что все это враждебно природному чувству, ибо сложность тут заключена лишь в словах, а не в вещах самих по себе.

И перейдя затем к философии природы, которую Аристотель соорудил по своему произволу и с помощью подобных словесных ухищрений, не сверяясь с действительностью, они как бы поклялись, что в свете логики философия Аристотеля является божественной, или, быть может, не смея довериться собственным силам в исследовании природы вещей, полагают истинными его суждения, неопровержимыми его принципы и поэтому считают, что нельзя даже и в спор вступать с теми, кто не согласен с Аристотелем, но должно избегать таких людей. Они и тем уже были довольны, что могли понять его высказывания, и немногим удалось хотя бы прочитать его целиком. Они были охвачены стремлением не постичь истину, но только изложить другим Аристотеля, стяжав славу тем, что они основательно знают его и умеют разрешать противоречия при помощи авторитета цитат, так что они никогда и не достигали истины.

Так они спорят друг с другом обо всем, только не об истине, которую они извращают с помощью высказываний Аристотеля, которых они совершенно не понимают, и вымышленных тонкостей, совершенно не заботясь об истинном смысле и противоречиях в суждениях, стремясь единственно к утонченному толкованию, избегающему согласования с опытом. Если же случайно они и займутся вопросом, подлежащим ведению чувств, то они видят не то, что есть в действительности, но лишь то, что вычитали у Аристотеля, только это делают аргументом и это приводят в ответ на возражения. А если сама природа предмета откроется их противящимся и враждебно настроенным чувствам как явно противоречащая аристотелевым определениям, то они говорят, что он не мог ошибаться, и с помощью пустой и лживой логической болтовни латают ложные суждения Аристотеля. И в качестве последнего довода они утверждают, что интеллект (они ведь составляют душу из многих противоречивых элементов, хотя на деле она едина) учит нас иным образом, нежели ощущения, и считают разумное знание более благородным, как если бы разум состоял из иной непогрешимой субстанции и был в состоянии воспринять что-либо без посредства чувств и как если бы сам Аристотель не говорил, что бессмысленно оставлять ощущения ради умозаключений, и не учил, что всякое знание рождается из ощущения и из вещей, им воспринятых или подобных. Поэтому они пренебрегают всякими чувственными данными, которые изобличают их в противоречиях Аристотелю и самим себе, в то время как те, кто пытается согласовать одно с другим, делают это не без ущерба для того и другого и ценой искажения природных законов.

Избегая, таким образом, познания вещей, они растрачивают время на споры между собой о предметах науки по Аристотелю, об их благородстве, о минимуме и максимуме, о консеквентности, формах, сущностях, понятиях, первом данном познания, об определениях и разделениях — не вещей, а слов, — о субстанции, акциденции, субъекте, предикате, силлогизме, категориях и еще о словах Аристотеля: верно ли, что здесь он доказывает, там говорит предположительно, здесь обобщает, там аргументирует a priori, где действующая, а где целевая причина, — и все эти и иные выдумки касаются не вещей, а только слов Аристотеля.

Поэтому я никогда (клянусь Геркулесом) не видел, чтобы кто-нибудь из них изучал [реальные] вещи, отправился в поле, на море, в горы исследовать природу; они не занимаются этим и у себя дома, а пекутся лишь о книгах Аристотеля, над которыми проводят целые дни. И дело в конце концов доходит до того, что они уже не понимают тех тонкостей, с помощью которых опровергают доводы противников; и даже тот, кто сам первый их придумал, едва в состоянии ответить на возражения; и одни повторяют слова других, из-за чего, отвечая на всякий вопрос, по существу расплываются в рассуждениях: «Само по себе и акцидентально, в потенции или актуально, в аспекте логическом или физическом, во-первых, интенциально, а во-вторых, формально и виртуально…»; а если кто заявит о несостоятельности такого ответа, провозглашают: «Такой-то автор сказал так», ничуть не заботясь о том, чтобы извлечь истину из самих вещей.

Рассмотрев все это, я понял, что наука должна заниматься не словами, а вещами и что она зиждется не на суждениях Аристотеля, не на его умозаключениях и силлогизмах, пришел к выводу, что знание следует извлекать из самих вещей, и направил свои поиски по этому пути. И тогда я решил изложить метод исследования вещей посредством ощущения и опыта, где речь шла бы не о словах и темных высказываниях, но о вещах, с помощью не вымышленных, но самими вещами внушенных понятий. В этом сочинении я показал, каким образом следует вести изучение вещей — через познание их действий, вида, подобия и совпадения, каким образом впадают в заблуждение в этих наблюдениях и особенно как следует приписывать вещам те свойства, которыми они обладают, хотя бы на первый взгляд они казались лишенными этих свойств, и как, напротив, нужно отказывать им в тех свойствах, какими они лишь по видимости обладают, но которых у них в действительности нет: ведь в этом заключен источник заблуждений. Я изложил на бумаге этот метод, избранный мною и позволивший мне открыть истину, насколько это вообще доступно человеку, когда мне не исполнилось еще 19 лет, намереваясь отныне обнародовать плоды моих исследований, с которыми до тех пор ознакомил лишь немногих, ибо я опасался, по юношеской робости, возбудить порицание, если обвиню в заблуждениях своих предшественников (а надо заметить, что я еще в 14 лет принял обет повиновения Доминиканского ордена), особенно из-за того, что те, кому я открыл эти мысли, доносили о них другим, начальствующим, из-за чего я подвергся немалым наказаниям за то, что отвергал суждения великих (как они говорили) философов.

Моих доводов не слушали, а когда я припер своих противников к стене, они обрушились на меня с руганью. Все это я испытал в возрасте около 18 лет и еще раньше. Но с течением времени истина распалялась во мне все более, и я не мог уже удерживать ее в себе. И видя, что меня осуждают за превратный образ мыслей, подобный образу мыслей некоего Бернардино Телезио из Козенцы, который возражает всем философам, и особенно Аристотелю, я очень обрадовался, что нашел товарища или руководителя, которому мог бы приписать свои мысли, оправдав их тем, что они были уже произнесены другим. Отправившись в Козенцу, знаменитый город бриттиев в Нижней Калабрии, когда-то именовавшийся Бреттия, я попросил книгу Телезио у одного из его последователен, человека достойного и превосходного. и он охотно дал мне ее. Я начал читать се с величайшим интересом и, прочтя лишь первую главу, мгновенно понял все, что содержалось в остальных до самого конца, прежде чем их прочел. Конечно, я еще раньше был устремлен к принципам его философии, так что сразу понял своим умом все вытекающие из них следствия. У него ведь действительно все вытекает из своих начал и не бывает так, как у Аристотеля, что следствия противоречат причинам или вовсе не зависят от них. Когда я находился в Козенце, великий Телезио скончался, и мне не дано было услышать его учение из его собственных уст и увидеть его живым; но, лишь когда прах его был принесен в церковь, я восхищенно созерцал его лицо и положил на гроб посвященные ему стихи.

А когда я отправился в Альтомонте по распоряжению начальства, я счел долгом основательно изучить сочинения этого философа, прежде чем издать в свет книгу о методе исследования и обнародовать плоды моих открытий. Так, располагая необходимым временем, я пришел к выводу, что не у Телезио, но у всех прочих был превратный образ мыслей, и рассудил, что его должно ставить выше всех как мыслителя, извлекающего истину, как это было очевидно, из познания вещей, рассмотренных посредством ощущений, а не из химер и считающегося с вещами, а не со словами людей.