Искусство, благосостояние и богатство

Искусство, благосостояние и богатство

Искусство, благосостояние и богатство — вот слова, которые я поставил в заголовке этой работы. Некоторым из вас может показаться, что последние два слова — тавтологичны, но я с этим не соглашусь. На деле ни в одном языке нет полных синонимов, если только речь не идет о словах, заимствованных из другого языка. В ранние времена нашего родного языка никому бы в голову не пришло употреблять rich как синоним wealthy, «богатый». Под a wealthy man подразумевали такого человека, у которого имеются достаточные средства существования, а под a rich man имели в виду человека, обладающего большой властью над людьми. Александр Богатый{1}, Канут Богатый{2}, Альфред Богатый{3} — достаточно знакомые словосочетания в древней литературе Северной Англии, и прилагательное это едва ли употреблялось иначе, чем применительно к великому королю или вождю, стоящему над другими королями и вождями. Я не приверженец этимологической точности, но должен сказать, что имеются случаи, когда современные языки утратили свою выразительность, смешав в одном значении два разных слова. И это именно такой случай. Поэтому я прошу позволения употреблять слова «благосостояние» (wealth) и «богатство» (riches) приблизительно так же, как употребляли их наши отцы, и понимать под «благосостоянием» средства, чтобы вести благопристойную жизнь, а под «богатством» — средства для осуществления власти над другими людьми. При таком понимании смысл этих слов представляется совершенно различным, и все же, если вы скажете, что различие между ними только в степени, то я соглашусь, как и в случае различия между собакой пастуха и волком: отношение их к барану тоже различается только в степени.

Как бы то ни было, я считаю важным такой вопрос: куда отнести искусство — к благосостоянию или к богатству? Кому оно призвано служить? Будет ли оно рабом богатства или другом и помощником благосостояния? Я могу иначе поставить вопрос и спросить: должно ли искусство принадлежать только замкнутому классу, который к тому же очень слабо о нем заботится, или же оно должно быть утешением и радостью всему народу? Наконец, этот вопрос выливается в следующий: должно ли у нас существовать искусство или только претензии на него? Похоже на то, что многим или даже большинству из вас этот вопрос покажется лишенным практического значения. Для большинства людей нынешнее положение искусства представляется в основном единственным, при котором оно может существовать у культурных людей, и они (как я сказал, очень вяло) приемлют его нынешние цели и тенденции. Что касается меня, то нынешнее состояние искусства меня настолько возмущает и представляется настолько серьезным, что я вынужден призвать и других людей разделить мое недовольство. Я рискую нарушить правила хорошего тона, выступая на данном вечере со своей жалобой, когда все присутствующие, я уверен, полны доброжелательности и к искусствам и к обществу. Единственное, что меня оправдывает, — это то, что я верю в искреннюю вашу готовность ознакомиться с любыми серьезными взглядами на столь важный предмет. Итак, утверждаю, что вопрос, мною поставленный: должно ли искусство быть помощником благосостояния или же рабом богатства? — имеет большое практическое значение, если, конечно, искусство действительно важно для человеческого рода, что, полагаю, здесь никто не будет отрицать. Теперь я попросил бы тех, кто считает, что искусство живет сейчас нормальной и здоровой жизнью, объяснить энтузиазм (и я рад был узнать, что жители Манчестера его разделяют), который в последние годы вызвало создание и расширение музеев, где большинство экспонатов — всего лишь предметы домашнего обихода прошлых веков. С какой стати культурные, трезвые и рассудительные люди, знающие цену деньгам, отдают большие суммы за обрывок декоративной ткани, осколок грубо выделанного горшка, изъеденную червями резьбу по дереву, сплющенные металлические предметы и хранят их в роскошных общественных зданиях под наблюдением ученых специалистов? Да, все мы знаем, что эти экспонаты имеют целью чему-то научить нас: они имеют образовательное значение. Наши музеи, подобные Саут-Кенсингтонскому, принадлежат, очевидно, к общеобразовательным учреждениям. Они вовсе не предназначены просто учить нас мертвой истории — их экспонаты внимательно и трудолюбиво изучаются теми, кто намерен зарабатывать себе на жизнь искусством моделирования.

Спросите любого представителя любых взглядов на искусство, считает ли он желательным, чтобы те, кто должен составлять рисунки для декоративных целей промышленного искусства, изучали бы эти остатки прошлого, и он непременно ответит, что такое изучение обязательно для художника. Так что видите, к чему это нас подводит. Учащийся отсылается не к лучшим произведениям нашего времени, — ни один мастер или специалист не мог бы по совести его уверить, что это принесет ему пользу, — а к простым обломкам былого искусства, к тем предметам, которые, когда они были новыми, продавались обычно в любой лавке и на любом базаре. А нужно ли спрашивать, как будут выглядеть обломки нашего декоративного искусства в музее, скажем XXIV века? Поистине люди, изучавшие эти вопросы, знают, что остатки прошлого представляют собою образцы искусства, которое моделировало изделия не только лучше нас, но и по-иному — лучше, потому что они производились другими способами, чем теперь.

Прежде чем мы зададим вопрос, почему же они были настолько лучше и почему они отличались даже по своему типу, а не просто по степени хороших качеств, я прошу вас еще раз обратить особое внимание на то, что это были обыкновенные товары, которые покупались и продавались на любом рынке. Я прошу вас отметить, что, несмотря на деспотизм и насилие, царившие во времена, когда они изготовлялись, красота, часть которой они составляли, существовала во всей жизни и что тогда, во всяком случае, искусство было помощником благосостояния, а не рабом богатства (riches). Это правда, что в те времена, как и теперь, богатые люди тратили большие деньги на всякие украшения и, несомненно, низшие классы были отчаянно бедны (как и теперь), но тем не менее искусство, которым располагали богатые люди, отличалось лишь обилием и великолепием материалов от того, которым могли пользоваться другие люди. Запомните, что в то время все, создававшееся руками человека, было более или менее прекрасно.

Сопоставьте это с нынешним состоянием искусства и скажите, не оправдано ли в какой-то степени мое недовольство, — пусть оно даже и нарушает правила хорошего тона. Далеко не все, что делают ныне красиво; почти все обычные товары, изготовленные цивилизованным человеком, убоги и претенциозно уродливы, и таковы они скорее по какому-то извращенному замыслу, чем просто случайно, — именно так представляется, стоит вспомнить, насколько приятны и соблазнительны для изобретательного ума и проворных рук многие производственные процессы. Возьмите, к примеру, известное искусство стеклодувов. Мне довелось быть на стекольном заводе и наблюдать, как в процессе труда рабочие придавали изящную форму расплавленному стеклу. В процессе работы были моменты, когда стоило бы только направить выдувавшиеся сосуды прямо в цех обжига, чтобы в результате появились образцы, способные соперничать с шедеврами венецианского стекла. Но этого не могло получиться, ибо рабочим нужно было брать в руки кронциркули и формы и сводить фантастическое изящество живого расплавленного стекла к ходкой на рынке, уродливой и вульгарной форме, задуманной человеком, который, скорее всего, не знал и не хотел знать, как делается стекло: случай, весьма обычный и для других искусств. Повторяю — все промышленные товары теперь делятся на два вида. Одни — вульгарны и безобразны, довольно часто и претенциозны; на них есть отделка, которую разве что в насмешку можно назвать декоративной: в ней, правда, еще чувствуются какие-то остатки традиций. Это товары для бедных, для необразованных.

Другой вид товаров предназначен для богатых; товары эти должны быть красивыми, они отличаются продуманностью и тщательностью замысла, но обыкновенно не могут стоять вровень с ним — отчасти вследствие оторванности от традиции, отчасти из-за отсутствия сотрудничества между дизайнером и мастером. Так наносится ущерб нашему благосостоянию, то есть средствам для благопристойной жизни, и ни один человек не выигрывает от этого, потому что, если, с одной стороны, низшие классы лишены настоящего искусства у себя в доме и, напротив, вынуждены мириться с убогой и отвратительной претензией на него, что совершенно уничтожает их способность оценить искусство подлинное, которое им случается видеть в музеях и картинных галереях, то, с другой стороны, тугой кошелек богачей не в состоянии купить то, на что они претендуют. Единственно подлинное, что они могут приобрести, — это искусство, созданное одиноким и самобытным талантом, усердным и мучительным трудом людей, наделенных редкими дарованиями и особой культурой. Эти таланты угнетены жизнью, лишенной романтики, и отвратительным окружением, но время от времени они умудряются, вопреки всему, прорваться сквозь преграды и создать прекрасные художественные произведения. Но лишь немногие люди делают вид, будто понимают их искусство и подпадают под его чары. Богачи могут порой купить и сделать их произведения своей собственностью, но, разумеется, таких художественных произведений очень немного, и если бы их было в десять раз больше, чем теперь, то и тогда они бы ни на йоту не тронули публику, ибо она мертва ко всему художественному из-за окружающего ее безобразия и убожества.

Честно говоря, я не могу винить этих людей за то, что у нас мало художественных произведений, потому что великие художники, о которых я только что говорил, будучи людьми необычайных и своеобразных дарований, погружены в раздумья об историческом прошлом, в созерцание красоты былых времен. Если бы они были людьми другого склада, они, думается, вообще не могли бы создавать прекрасное, вопреки всем стоящим на их пути трудностям. Но посмотрите, что же получается в результате. Повседневная жизнь отвергает и обходит их молчанием{4}, и у них нет другого выбора, как только предоставить жизни идти ее собственным путем, а самим уйти в свои сны о Греции и Италии. Времена Перикла{5} и времена Данте{6} — вот где они живут, а Англия наших дней с миллионами ее страждущих людей безучастна к ним, как и они к ней, и все же, возможно, они ждут часа, чтобы принести пользу и не стать в грядущем жертвами забвения. Будем же надеяться, что их время придет.

Таково, говорю я, положение дел в нашем искусстве. Если вы сомневаетесь в этом или думаете, что я преувеличиваю, то позвольте обратить ваше внимание на то, в каком состоянии находится искусство, которое более других предполагает сотрудничество людей: я имею в виду искусство архитектуры. Я лучше многих знаю, каким громадным талантом и какими обширными знаниями наделены первоклассные архитекторы наших дней. Повсюду, видя спроектированные ими здания, вы радуетесь. Но какой в этом толк, если, покинув на несколько лет Англию, вы по возвращении обнаруживаете, что добрая половина графства вокруг Лондона застроена кирпичными домами. Могут ли самые рьяные оптимисты утверждать, что стиль зданий в этой половине графства за это время улучшился? И разве неправда, что, наоборот, облик домов становится все хуже, хотя хуже уже невозможно. Недавно выстроенные дома обычно столь уродливы и безвкусны, что с сожалением вспоминаешь о временах Гоуэр стрит{7} и не без удовольствия поглядываешь на причудливые маленькие домики из коричневого кирпича, примостившиеся вместе с их опрятными садами среди новых площадей и обсаженных зеленью улиц в предместьях Лондона. Представляется само собой разумеющимся, что почти всякий новый дом должен быть постыдно безобразен, и если, по счастливой случайности, мы встречаемся с новым домом, который обнаруживает хоть какие-то признаки продуманного замысла и планировки, то мы изумляемся и хотим узнать, кто строил этот дом, кто им владеет, кто проектировал его и все в таком роде. Однако в эпоху расцвета архитектуры каждый выстроенный дом был более или менее красив. Термин «церковная архитектура», которым прежде обозначали стиль средних веков, благодаря росту наших знаний уже давно отброшен, ибо теперь нам известно, что в то время и собор и коттедж строились в одном стиле и что у них были одни и те же орнаменты. Единственное различие между скромным и величественным зданием состояло в размерах, а иногда — и в материале. И пока такая красота не начнет снова появляться в наших городах, едва ли возникнет подлинная школа архитектуры. Ее не будет, пока каждая лавка мелочных товаров в наших предместьях, каждый сарай не будут строиться и удобными и красивыми. Подумайте только, до какой степени несовместимо это требование с нынешним способом застройки. Вам нелегко представить себе город, где все дома были бы красивы, — по крайней мере если вы не видели лет тридцать назад, скажем, Руан или Оксфорд. Но в каком же странном состоянии должно находиться искусство, когда мы не хотим или не можем позаботиться о том, чтобы строить дома, достойные разумных людей. Не можем, полагаю, ибо, скажу еще раз, за исключением самых редких случаев, дома богатых людей отнюдь не лучше обычных. Позвольте мне привести один пример. Недавно я посетил Борнмут, курортное место к юго-западу от Нью-Фореста. Это место (едва ли его можно назвать городом) состоит из домов богатых людей. Были все возможности выстроить здесь хорошие дома, ибо природа Борнмута с его дюнами и соснами удивительно красива.

Не столь уж много нужно было и для того, чтобы сделать его поэтичным. И что же, стоят себе дома богатых людей среди сосен и садов, но даже сосны и сады не делают их вид хотя бы сносным. Они попросту — простите мне столь грубое слово — отвратительны, и вот сейчас, когда я это говорю, такими же домами продолжают застраивать целую милю.

Но почему бы нам не исправить положение? Почему бы нам, например, не строить прочные и красивые жилища для культурных, воспитанных мужчин и женщин, а не для невежд с тугим кошельком, для сущих машин по перевариванию пищи? Вы, вероятно, ответите: потому, что мы вовсе и не стремимся строить дома лучше. И это довольно правдивый ответ, но он только отодвигает наш вопрос на один шаг, и мы снова спросим: почему же мы не заботимся об искусстве? Почему во всем, что затрагивает красоту ремесленной работы, цивилизованное общество деградировало по сравнению с диким, полным предрассудков и распрей средневековьем? Это и на самом деле серьезный вопрос, за которым тянется вереница других куда более серьезных, и простой их перечень способен был бы вызвать в вас досаду, если б я вздумал о них говорить.

Я сказал, что реликвии былого искусства, которые нам теперь приходится изучать, были созданы в процессе труда, который выполнялся не только лучше, чем теперешний, но и отличался от него по своему характеру. Вот это отличие и объясняет наши недостатки, и нам остается задать еще только один вопрос: как нам загладить нашу вину? Ибо по своему характеру ремесленный труд в прежние времена — во всяком случае, до Возрождения — был одухотворенным, тогда как наш труд бездуховный, рабский. Уже этого достаточно, чтобы объяснить упадок всего искусства и исчезновение искусства народного из жизни цивилизованного общества. Народное искусство создается усилиями многих умов и рук, разных по характеру и степени дарования; в него каждый вносит свою долю, непременно согласуя ее с целым и не теряя при этом своей индивидуальности. Утрата такого искусства поистине огромна — да нет, невозместима. Но до сих пор я говорил, что исчезновение народного искусства — это тяжелая потеря части нашего благосостояния. Я говорил о самой этой потере, об утрате облагораживающего влияния, которое ежедневно оказывал на людей самый вид красивых вещей, сделанных ручным трудом. Когда же мы рассмотрим тот способ, каким эти изделия создавались раньше, и тот, каким они изготовляются теперь, мы поймем, что дело становится еще более серьезным. Ибо я, не колеблясь, утверждаю, что осмысленную работу, творившую настоящее искусство, было приятно делать, она была свойственна человеку, не слишком его тяготила и не принижала. Неосмысленную же работу, производящую псевдоискусство, делать скучно и утомительно, она противна человеческой природе, тяжела и унизительна. Так что ничего нет удивительного, что она не может производить ничего, кроме безобразных вещей. А непосредственной причиной этого унижающего труда, этого ига для большинства нашего народа является система организации труда — главный источник мощи современной Европы. Эта система в корне изменила характер труда во всех имеющих отношение к искусству областях, и перемены эти намного более серьезны, чем люди думают. В былые времена ремеслом занимались в почти домашнем кругу несколько рабочих, которые принадлежали обычно к организованным цехам и, как бы ни были ограничены их знания в других областях, своему ремеслу они были хорошо обучены. У них существовало незначительное разделение труда; различия между мастером и ремесленником были невелики. Ремесленник знал свою работу от начала до конца и чувствовал себя ответственным за каждую стадию всего процесса. Такая работа по необходимости шла медленно и покупателю обходилась дорого. Она не доводилась до совершенства, но это всегда была осмысленная работа: в ней всегда присутствовал ум; с нею связывалось множество надежд и опасений, которые, взятые вместе, и составляют нашу жизнь.

Присмотритесь теперь к любому виду производства, с которым вы знакомы, и заметьте, до какой степени иначе налажено оно в наши дни. Почти наверняка рабочие собраны в огромных фабриках; труд разделен и подразделен в такой степени, что рабочий чувствует себя совершенно беспомощным в своем ремесле, если он оказывается без тех, от кого его работа приходит, и тех, кому он ее передает. Над ним высится целая лестница хозяев — десятник, производитель работ, управляющий, капиталист, — и каждый из них важнее, чем он, непосредственно выполняющий работу. Его не только не просят вкладывать в работу свою индивидуальность, но ему и не позволяется делать это. Он лишь придаток машины и должен выполнять только одну и ту же раз и навсегда определенную работу, и если он усвоил ее, то чем более механически и менее осмысленно он ее делает, тем больше ценится. Изделия, выпускаемые при такой системе, изготовляются быстро и продаются дешево. Не удивительно, если принять во внимание поразительное совершенство организации труда и ту энергию, с какой изготовляется и выпускается фабричная продукция. Ей придается определенное высокое качество и то, что я назвал бы товарным видом, необходимым для современного рынка. Продукция эта совершенно безлика, на ней не запечатлен ни труд человеческих рук, ни усталость рабочего, ни его удовлетворенность хоть какой-то частью своей работы.

Кое-где, когда того требует коммерческий расчет, этой продукции придается художественность или ее подобие, но и эта красота выполнена машиной или ее придатком — человеком, так же мало увлеченным ею, как и нехудожественными частями этих изделий. И снова я подчеркиваю — если бы такие товары целиком были бы уродливы и на них было бы противно смотреть, то наше чувство справедливости возмутилось бы, потому что труд, затраченный на их производство, был неблагодарным, бездушным, очень немногим лучше труда принудительного.

Неужели подобная работа должна продолжаться всегда? Пока она существует, масса людей никогда не будет причастна художественному творчеству. Единственными представителями свободного ремесла остаются художники, как мы их теперь называем, но даже и им нелегко — и они подавлены тем гнетом, которому подвергаются их товарищи. И все же я знаю, что этот машинный труд необходим для конкурентной коммерции, то есть для современного общественного строя, и потому, вероятно, большинство из вас считает рассуждения о радикальных переменах в этом строе пустым праздным мечтанием. Ничего не могу поделать, я могу только сказать, что эти перемены должны произойти или по крайней мере дать о себе знать до того, как искусство сможет стать таким, что затронет широкий круг людей. Некоторым это вообще покажется несущественным. Следует великодушно надеяться, что эти люди слепы к искусству, и я вовсе не считаю это невероятным. Эта слепота помешает им понять мои слова о наслаждении, которое ощущает хороший труженик от своего ремесла. Но все, кому понятен смысл искусства, согласятся со мной, что наслаждение непременно сопутствует всякому труду, создающему то, что может называться произведением искусства. И вот именно этих людей я призываю подумать, справедливо и честно ли, что среди миллионов людей нашего общества только немногие знают радость, которая является самой надежной и самой постоянной из всех, неизменным утешением в несчастье, — радость счастливого и честного труда. Давайте взглянем правде в глаза и признаем, что общество, не разрешающее большинству своих тружеников всякие другие человеческие и облагораживающие удовольствия, кроме наслаждения отдыхом после мук утомительного труда, — что такое общество не должно быть прочным, и вполне естественно, что оно насквозь изъедено коррупцией и страдает от бесконечных грязных преступлений.

Во всяком случае, будем ли мы мечтать о возможности лучшей жизни, при которой большинство людей приобщится к художественному творчеству, или нет — это уже никак не сон, а факт, что перемены вокруг нас происходят, хотя и можно спорить, куда они ведут. Большинство, видимо, склонно думать, что общая тенденция благоприятствует полному развитию конкурентной коммерции и предельному усовершенствованию системы труда, от которой зависит конкурентная коммерция. Вполне возможно, что перемены будут нарастать все быстрее, пока слепая коммерческая война не достигнет своего апогея. А потом? — Пусть перемены принесут с собою как можно меньше насилия и страданий!

Мы обязаны приложить все усилия, чтобы подготовиться к переменам и смягчить потрясение, вызываемое ими, мы должны оставлять как можно меньше из того, что должно быть уничтожено, чтобы оно не было уничтожено внезапно и путем того или другого насилия. Но, мне кажется, мы не можем предотвратить разрушительную революцию иначе, как заблаговременно стремясь заполнить пропасть, которая пролегла между классами. Несомненно, именно здесь конкурентная коммерция принесла нам наибольшее разочарование. Она была достаточно сильной, чтобы обрушиться на привилегии феодализма, и весьма в этом преуспела, но, что касается стирания различий между джентльменом и простолюдином, она остановилась, словно ею уже сделано достаточно, ибо, увы, большинство людей очень радо стиранию различий между собой и высшими слоями, но по отношению к низшим классам они упорно воздерживаются от дальнейших действий. Однако подумайте, что означала бы подобная остановка для нас. Если мы не пойдем дальше, то мне представляется более чем сомнительным, правильно ли мы поступили, зайдя так далеко, ибо феодальная иерархическая система, при которой жили наши старинные собратья по цеху, чью работу я хвалил и которая, несомненно, предполагала осмысленность труда и любовь к нему, — эта система, строго поделив людей на касты, все же не имела цели довести их до вырождения, разделив пропастью культуру и невежество. Различие между пэром и членом палаты общин, дворянином и бюргером было чисто условным, но как обстоит дело с различиями между классами теперь? Разве это не прискорбный факт, что различие теперь не условно, а реально? Вплоть до определенного слоя, а именно до образованных джентльменов, различий в манерах и поведении действительно, не существует, и если члены палаты общин все же предпочитают унижаться и разыгрывать из себя лакеев, то это их личное дело, но за этим классом проходит резкая, словно ножом проведенная черта, и мир оказывается поделенным на джентльменов и неджентльменов.

Задумайтесь хотя бы над тем, что здесь, в Англии XIX века, несмотря на все вопли о прогрессе, не умолкающие много лет, большая часть народа уже в силу одного своего рождения обречена неправильно произносить слова, что существует два языка, на которых говорят в Англии, — язык джентльменов и язык мастеровых. Мне безразлично, намерен ли кто-либо отрицать это, но я утверждаю, что это — дикое и опасное явление, что оно бок о бок соседствует с пренебрежением к искусству, навязываемым тем же самым классом. Короче говоря, оно свидетельство пошлости, — если употребить это ненавистное слово, — не существовавшей до нашего времени, до расцвета конкурентной коммерции.

С другой стороны, современная классовая разобщенность в действительности не намного отстает от средневековой системы сословных привилегий. Она столь же исключительна, как и та. Позвольте привести один пример. Недавно мне довелось разговаривать с одной знакомой дамой, которая находилась в затруднении, не зная, что делать со своим подрастающим сыном, и мы обсудили возможность определить его заниматься одним из ремесел. Речь шла о профессии краснодеревщика. Нас не смущали социальные предрассудки. Мы никак не хотели способствовать росту армии лондонских чиновников, но тем не менее вынуждены были признать, что из нашей затеи ничего не получится, если только юноша не обнаружит сильного характера, если он сам не сделает первого шага и не будет готов встретиться лицом к лицу со всеми его последствиями. В ином случае такое занятие превратило бы его либо в недобросовестного дилетанта, либо в невольную жертву идеи. Итак, в конечном счете создается впечатление, что мы не отбросили полностью даже тот простой средневековый предрассудок, который основывается, как я полагаю, на исключительности римского патрицианства (ибо нашим предкам — готам была совершенно чужда эта болтовня), что ремесло — занятие низкое. На первый взгляд такое положение представляется столь чудовищным, что так и ждешь, что проснешься от какого-то путаного сна и окажешься в королевстве Генриха VIII{8}со всей пышностью тогдашней обстановки, начиная с божественного права королей. Почему же мы терпимо относимся к мнению, что плотник хуже адвоката? Его профессия гораздо полезней, ей трудней научиться, и она даже в наши дни доставляет больше радости. И все-таки вы видите, что наши леди и джентльмены не решаются посылать своих сыновей заниматься ремеслом, если только те не энтузиасты и не философы, умеющие смириться со всеми последствиями и пренебречь общественным мнением. И в этом случае на таких энтузиастов падает тень страшного слова — «сумасбродство».

Что же, я уже говорил, что мы могли бы объяснить кое-что в этом безрассудстве предубеждениями прошлых веков и отчасти — наследием отвратительной тирании Древнего Рима. Но в данном вопросе есть и другая сторона, которая придает ему несколько иной вид. Помнится, среди всего прочего моя знакомая дама сказала: «Вы знаете, я бы не возражала, если бы мой мальчик стал бы краснодеревщиком, лишь бы он только делал художественную мебель». Вот видите, в чем дело! Эта дама воспринимала как самой собой разумеющийся тот факт, о котором я вам говорил сегодня вечером, что даже в ремесле, столь тесно связанном с изящным искусством, как ремесло краснодеревщика, возможны два вида продукции: один — обычный, совершенно чуждый художеству, другой — особенный, так сказать, с определенным налетом искусства. Но более того, запавшая ей в голову мысль довольно глубоко проникла в суть дела, и она касается нашей темы; ибо и на самом деле нынешние ремесла отличаются автоматизмом, почти ни на йоту не затрагивая духовное начало в человеке. Но в конце концов вполне вероятно, что сейчас, когда сам институт привилегий покоится на смертном одре, мой пример объясняется просто невысоким мнением, которое создается вокруг этих ремесел. Но предположим, что какой-нибудь молодой человек займется, например, ремеслом краснодеревщика (одним из наименее механических даже в настоящее время). Когда он приобретет в этом ремесле более чем среднюю квалификацию, у него появится другое честолюбивое желание — как говорится, подняться повыше, то есть либо освоить какое-нибудь другое занятие, которое считается более достойным джентльмена, либо стать, не скажу, мастером-краснодеревщиком, а управляющим капиталистическим предприятием краснодеревщиков. Таким образом ремесла теряют своих лучших людей, потому что они не вознаграждают должным образом за выдающееся мастерство. Вы не можете подняться выше такой-то ступеньки, а она не очень высока. Учтите, что под вознаграждением я разумею не только денежную оплату, но и общественное положение, досуг и прежде всего то чувство собственного достоинства, которое проистекает из вашей способности выполнять трудную, хорошую и оригинальную работу, приносящую пользу вашим собратьям и доставляющую приятное чувство вам самим, — работу, которая, во всяком случае, заслуживает благодарности, независимо от того, снискала она ее на самом деле или нет. Мне хорошо известно, что у публичных ораторов существует привычка пространно говорить о достоинстве труда и об уважении, которое они питают к трудящимся. Полагаю, что, пока они говорят, они верят в свои слова. Но выдержит ли их уважение к труду испытание, предлагаемое мною? Смогут ли, например, они, представители высших и средних классов, послать своих детей заниматься трудом такого рода, таким делом? Сочтут ли они, что, поступая таким образом, они хорошо обеспечивают будущее своих детей? Не нужно много времени, чтобы ответить на этот вопрос, и, повторяю, я рассматриваю его как пробный камень. Поэтому я и говорю, что ремесла играют существенную роль в обособлении низшего класса, и эта нелепость частично возникает из-за сохранения предрассудков, присущих иерархичному обществу средних веков, частично же из-за безрассудной погони за богатством, являющимся главным смыслом конкурентной коммерции. Именно последнее — худшая сторона этой нелепости, ибо простой предрассудок испарится под влиянием политического и социального развития сам собою, но то, что укрепляется торговой конкуренцией, более прочно, ибо обусловлено реальностью. Ремесла действительно деградируют, и занятые ими классы не погибают лишь благодаря физическому здоровью и врожденному здравому смыслу людей труда, а также благодаря их властным политическим стремлениям, поскольку они сознательно или бессознательно вступают в борьбу с системой конкурентной коммерции, поскольку есть надежда, что рано или поздно они покончат с нею. В то же время я убежден, что этот упадок художественного ремесла, а следовательно, и вымирание искусства необходимы для развития и совершенствования системы конкурентной коммерции. Это столь тяжкое обвинение системе, что я обязан, каким бы безумцем меня ни сочли, объявить себя открытым бунтарем против нее, то есть против самой могущественной силы, какую когда-либо видел мир. Могущественной и все же направленной преимущественно на разрушение, а потому и недолговечной, поскольку все, несущее разрушение, несет в себе и собственное уничтожение.

И вот теперь, прежде чем кончить, я хочу возвратиться к трем словам, с которых я начал, — искусство, благосостояние и богатство. Многие, вероятно, захотят сказать мне: «Вы провозглашаете себя участником восстания против системы, которая создает благосостояние для общества». Именно это я и отрицаю; именно в уничтожении благосостояния обвиняю я систему конкурентной коммерции. Благосостояние, то есть материальные средства для благопристойной жизни, создается — и это я подчеркиваю — вопреки этой системе, а не благодаря ей. По моему разумению, подлинное благосостояние делится на два вида: к первому относятся продукты питания, одежда, жилище и прочее, ко второму — искусство и наука, — другими словами, полезное и необходимое для тела и полезное и необходимое для ума. Система конкурентной коммерции озабочена многими другими предметами, часть которых непосредственно вредна для жизни человека, другая же часть препятствует ее достойному развитию. Между тем, что касается первого из двух видов благосостояния, то коммерческая конкуренция страшно истощает его, что же касается второго, то она жестоко его уничтожает. Первое она истощает несправедливым и плохо организованным распределением могущественного средства приобретения благосостояния, средства, которое мы кратко называем «деньги»; побуждая людей безрассудно размножаться, она скапливает в городах не поддающееся контролю население и, утоляя лишь свою ненасытную жадность, нисколько не заботится о его благе. Что касается второго вида благосостояния — духовного, — то система конкурентной коммерции уничтожает его разными путями, но два из них, наиболее тесно связанные с темой этого вечера, таковы: во-первых, безрассудное уничтожение естественной красоты земли, вынуждающее огромные массы населения, по крайней мере в этой стране, жить в обстановке такой вопиющей и омерзительной уродливости убожества, которую мы едва ли вынесли бы, если бы не привыкли к ней. Иными словами, если бы мы не зашли столь далеко в утрате самых высших и счастливых даров, которыми были награждены люди. Но второй способ, посредством которого система торговой конкуренции уничтожает наше духовное богатство, еще хуже. Она превращает всех рабочих в машины, принуждает их заниматься трудом, который жесток, бессмыслен и наполняет значительную часть каждого дня скукой, похищая у человека таким образом плоды победы, завоеванные у суровой природы и нужды долгими столетиями труда и мысли — удовольствие и радость человека от его каждодневной работы.

Наша цивилизация — я это утверждаю — создала не благосостояние, а богатство с присущей ему нищетой, ибо богатство не может существовать без нищеты, или, что то же самое, — без рабства. У каждого богача непременно должна быть челядь, которая выполняет черную работу, начиная со сбора несправедливых податей и кончая очисткой его мусорных куч. При господстве богатства мы оказываемся либо хозяевами, либо рабами, а не товарищами по работе, кем мы должны бы быть. Если бы система конкурентной коммерции создала благосостояние, то Англия наверняка была бы, как некоторые и считают, счастливейшей страной в мире. На самом же деле она только самая богатая страна.

И в какое же убожество ввергнута эта богатая страна! Я — член одного небольшого и невинного общества, цель которого сохранить для людей настоящего и будущего то благосостояние, которым Англия еще владеет, — ее прекрасные исторические здания. И вот я мог бы представить вам длинный печальный список сооружений, которые, несмотря на все свои богатства, Англия не смогла уберечь от алчности торгашей. В подобных случаях выражение: «это — вопрос денег» звучит как неопровержимый довод, и если даже мы находим опровергающие его аргументы, то обычно наши доводы попросту отбрасываются. Почему же по сей день в Англии (и я полагаю, что из цивилизованных стран — только в Англии) не существует закона, который помешал бы безумцу или невежде снести дом, называемый им своей частной собственностью, хотя с точки зрения искусства и истории такой дом может быть одним из сокровищ страны?

А сколько акров общественной земли — этого невозместимого, бесценного сокровища для кишмя кишащего населения наших дней — похитили богачи у страны даже в этом столетии! И где же тот человек, который дерзнул бы хоть что-нибудь предложить, чтобы восстановить население в соответствующих правах? И сколь часто позволялось железнодорожным компаниям похищать у публики ради блага немногих сокровища прекрасного, которые никогда уже не восполнить, — позволялось из-за малодушия и анархии, всегда, видимо, поощряемых теми, кому следовало бы охранять наши интересы. Но богатство питает сочувствие только к богатству. Или вот здесь, в частности, во что вы превратили Ланкашир? Он не производит впечатления города, расположенного на земле. Кажется, вы были действительно нищими, если оказались вынуждены закопать его в землю. Разве не были вашим благосостоянием бурые торфяные луга и зеленые поляны, прозрачные источники и солнечный небосвод? Поистине богатство устроило для вас странное жилище. Кое-кто может хотя бы на время уехать в Уэллс, Шотландию или Италию — кое-кто, но очень немногие. Мне жаль вас и самого себя тоже по той же причине, ибо в низовьях Темзы мы лишаемся незанятых земель так быстро, как только умеем: большая часть Мидлсекса, большая часть Суррея, громадные массивы Эссекса и Кента глубоко погребены под нагромождением невообразимого хлама и отвратительного убожества, но ни у кого не достигает мужества сказать: «Давайте поищем какое-нибудь средство спасти наше благосостояние, пока у нас кое-что еще осталось». И наконец, если кое-кому из вас эти вопросы кажутся несущественными. Хотя в действительности они прискорбны и тяжелы, но никто не вправе отмахнуться от тех ужасных событий, о которых мы недавно слышали, — о расселении лондонской бедноты. Да-да, ни одна страна, позволяющая себе оставаться глухой к такому горю, не вправе считать, что она достигла благосостояния. И все же вы знаете, что пройдет много времени, прежде чем какая-либо партия или правительство наберутся мужества посмотреть фактам в лицо, хотя они и знают, как опасно закрывать на них глаза.

Но что может устранить подобные страдания? В этом вопросе вы не должны требовать от меня слишком многого. В подходе к этим проблемам я принадлежу к незначительному меньшинству, так что для меня утешительно, если временами я сталкиваюсь с человеком, видящим эти страдания. Моя миссия — сеять недовольство. Я считаю свою миссию важной, поскольку с ростом недовольства распространяется и стремление улучшить положение вещей, а страстное желание многих, становясь глубже и могущественнее, уверенно, твердо и чудодейственно сокрушает попытки воспрепятствовать переменам. И все же, если я до сих пор говорил недостаточно ясно, позвольте мне сказать о главном, в чем бы я хотел увидеть перемены. Вам не должно казаться, будто я не призываю вас ни к чему другому, как только к разрушению — разрушению системы, которая, как некоторые думают, должна существовать вечно.

Я хочу, чтобы каждый получил образование соответственно своим способностям, а не в зависимости от количества денег, которыми владеют его родители. Мне хотелось бы, чтобы воспитание и манеры поведения каждого соответствовали врожденной сердечности и доброте, а не зависели опять-таки от денег, которые принадлежат его родителям. К этим двум пожеланиям я добавлю, что хочу иметь возможность непринужденно разговаривать с любым из моих соотечественников на близком ему языке, будучи уверен, что он в состоянии понять мои мысли, насколько ему позволяют врожденные способности. Я хочу иметь возможность сидеть и разговаривать за одним столом с человеком любой профессии, чтобы никто из нас не чувствовал неловкости и скованности. Я хочу, чтобы ни у кого не было других денег, кроме заработанных трудом. И так как я уверен, что те, кто делает самую полезную работу, никогда не попросят и никогда не будут получать самую высокую оплату, то я верю и в то, что эта перемена уничтожит преклонение перед человеком ради его денег — это и теперь все считают унизительным, но лишь очень немногие могут воздержаться от подобного унижения.

Я хочу, чтобы люди, выполняющие в этом мире тяжелую работу, — моряки, шахтеры, пахари или кто-либо другой — были окружены вниманием и уважением, чтобы у них был достаточный заработок и нормальный отдых. Я хочу, чтобы современная наука, способная, по моему убеждению, справиться с любыми материальными трудностями, вместо такого абсурда и безумия, как изобретение антраценовых красок и чудовищных пушек, обратилась бы к изобретению машин, выполняющих ту работу, которая унижает человеческое достоинство и которую теперь люди должны делать собственными руками. Я хочу, чтобы ремесленники, то есть те, кто делает разные товары, получили бы наконец возможность отказываться делать дурацкие и бесполезные вещи или вещи дешевые и безобразные, нужные лишь для поддержания конкурентной коммерции. Ведь эти товары — продукция подневольного труда, изготовляемая рабами и для рабов. И дабы труженики получили такую возможность, я хочу, чтобы разделение труда не шло далее разумных рамок, а людей учили бы думать о своей работе и наслаждаться ею. Я хочу также ограничения расточительной системы посредников, с тем чтобы рабочий мог непосредственно соприкасаться с населением, которое таким образом узнает кое-что о его работе и воздаст должное искусству его рук.

Мало того, я хочу, чтобы рабочие в случае удачи дела, в котором они участвуют, получали свою долю прибыли соответственно их квалификации и производительности труда — и также несли свою долю ответственности за неудачное течение дел. Для названной цели будет необходимо, чтобы те, кто организует их труд, получали бы не больше, чем положено за их работу, и чтобы их нанимали в соответствии с их умением и умственными способностями, а не потому, что им посчастливилось родиться сыновьями толстосумов. И я хочу — и если люди будут жить в тех условиях, которых я для них желаю, то это сбудется, — я хочу, чтобы к островам, на которых расположена наша любимая страна, относились бы не как к куче шлака или к заповеднику дичи, а как к прекрасному зеленому саду Северной Европы, который никому и ни под каким предлогом не разрешалось бы портить или загрязнять. При всех этих условиях, несомненно, осуществится и мое последнее желание, которое я сейчас выскажу. Я хочу, чтобы все творения рук человеческих — от простейших предметов домашнего обихода до величественных общественных зданий — были прекрасны, чтобы они были украшены руками величайших мастеров искусства, которых даст нам грядущее время подлинного Возрождения.

Таковы основы моей Утопии{9}, того града, где богатство и нищета будут покорены благосостоянием. Какими бы безумными вы ни сочли мои стремления к этой цели, я уверен по крайней мере в одном: отныне можно надеяться на расцвет народного искусства только в подобной Утопии или, во всяком случае, на пути к ней — на той дороге, которая, я верю, ведет к миру и цивилизации, в то время как любая иная дорога ведет к недовольству, продажности, деспотизму, анархии. Возможно все же, что мы намного ближе к этой Утопии, чем предполагают многие, и, как бы то ни было, меня весьма ободряет мысль, что тому небольшому меньшинству, к которому я принадлежу, приходят на помощь люди доброй воли, люди, не безучастные к общественному благу. Нам помогает каждый, кто содействует просвещению. Образование считалось ничтожной силой теми классами, которые на протяжении многих поколений пользовались им в той или иной мере, но когда оно станет доступным тем, кто несет бремя нестерпимых страданий, то посеет в них глубокую неудовлетворенность и научит, как поступать, чтобы оно принесло плоды.

Нам помогает каждый, кто стремится уничтожить нищету, ибо одна из самых больших причин убожества народного искусства и гнета безотрадного труда — это необходимость производить жалкие товары для жалких людей, для рабов торговой конкуренции. Каждый, кто борется за общественное право против индивидуальной алчности, помогает нам. Каждое разоблачение расхитителей общественного достояния, обывателей из железнодорожных компаний или же творцов мерзкой копоти, разносящейся из фабричных труб, — это очко в нашу пользу. Каждый, кто пытается оживить художественные традиции, собирая старинные реликвии искусства, также помогает нам, — особенно если он столь удачлив, что сумеет своими собственными усилиями побудить людей продраться сквозь копоть и убожество современного Манчестера и увидеть прекрасный лик первозданной природы или выдающиеся сооружения былых веков. Нам помогает каждый, кто пытается перекинуть мост над пропастью, лежащей между классами, содействуя созданию музеев, картинных галерей, садов и других достопримечательностей, которые станут достоянием всех людей. Каждый, кто стремится пробудить в рабочих сознательное отношение к работе, кто учит их искать в труде осуществления надежд и пробуждает в них чувство собственного достоинства и ответственность перед людьми, кто организует промышленные товарищества и тому подобное, — тот особенно плодотворно помогает нашему делу.

Именно такие и им подобные люди — наши помощники, именно они возбуждают в нас надежду на то, что придет время, когда наши взгляды и стремления не будут казаться бунтарскими, а система конкурентной коммерции успокоится в одной могиле с рабством, крепостничеством и феодализмом. Несомненно, эти перемены наступят — пусть даже тогда, когда нас уже не будет в живых. Но не от нас ли зависит предотвратить насилия и несправедливости, которые могут сопровождать наступление этих перемен и которые, в свою очередь, могут принести новые страдания и новую неудовлетворенность? А как было бы хорошо постепенно и милосердно уничтожить все, что должно быть уничтожено!

Здесь, в Англии, у нас прекрасный дом, где много замечательного, но и много отвратительной рухляди. Есть ли более важная для нас задача, чем вынести всю эту рухлядь по частям и сжечь ее за пределами дома, чтобы однажды нам не пришлось, отделываясь от нее, сжечь вместе с нею и наш дом и все наше достояние?