Красота жизни

Красота жизни

Propter vitam vivendi perdere causa

Ювенал{1}

Я выступаю перед вами в этот вечер, испытывая неловкость, какой не ощущал в прошлом году, ибо могу сказать вам мало нового, — разве что расширить уже сказанное тогда, осмелиться подать тот или иной практический совет или сформулировать свои мысли так, что они, возможно, станут для некоторых понятнее. Но мое сообщение остается, в сущности, тем же, что и в первую нашу встречу.

Если бы с искусством все обстояло благополучно или почти благополучно и в мире только немногие были бы им недовольны, то вы выслушали бы с некоторым удовольствием или, возможно, с пользой беседу старого доки от ремесла о судьбах народного творчества, о тех ловушках, которые подстерегают успех, и о легчайших способах добиться его, выслушали бы рассказ о мастерских, о приемах работы в них и о прочем. Это наверняка мог бы быть приятный разговор между друзьями и собратьями по ремеслу. Но мне кажется, что условий к тому у нас до сих пор еще не было. Мало того, может статься, что мы будем еще долго жить и все-таки не найдем подходящего момента для такого успокоительного разговора, для веселых рассказов о надеждах и тревогах наших мастерских. Во всяком случае, сегодня вечером я не могу этого сделать, но должен снова призвать приверженцев искусства к более отчаянной и яростной борьбе, нежели та безобидная борьба с природой, для которой рождаются все подлинные мастера и которая одновременно и создает и разрушает их жизни.

Когда я окидываю взглядом эту аудиторию и думаю о тех, кого она представляет, меня невольно до глубины души волнуют и горести жизни образованных людей и та надежда, которая пробивает себе путь через эти горести. И я не могу не обратиться к вам с призывом, выполняя этим свой долг. Давайте встретим лицом к лицу ту недавно назревшую опасность, которая угрожает цивилизации и которую она сама же и породила. Опасность эта состоит в том, что люди, в борьбе добывая богатства для сильнейшей части человечества, лишают весь человеческий род всяческой красоты. Опасность и в том, что наисильнейшие и мудрейшие представители человечества, стремясь к полной власти над природой, уничтожают ее естественные и наиболее распространенные дары и таким образом порабощают и простых людей и друг друга — ив конце концов втянут мир в новое варварство, еще более подлое и в тысячу раз более безнадежное, чем прежнее.

Среди моих слушателей, уверен, есть люди, которые откликнулись на этот призыв, и приняли его близко к сердцу, и ежечасно борются за дело, к которому я зову.

Я могу сказать вам только одно: если какое-либо из моих слов обескуражило вас, мне жаль, что я его произнес. Но показать вам врага и крепость, которую мы должны брать штурмом, это не означает уговаривать вас спасаться бегством. Не уговаривал я вас и бездействовать в пустыне из-за того, что на пути к земле обетованной вам встретится множество бедствий и, возможно, сама смерть. Так знайте же, что перед нами — надежда, и ничто из сказанного мною не может отнять ее у вас. Но в разгаре сражения один из воинов может предупредить своего соратника о надвигающейся с той или другой стороны опасности. И именно как такое предупреждение я и прошу воспринять мои, возможно, и недостаточно обдуманные слова.

Однако, кажется, среди вас найдутся такие, в ком поднимется полуосознанное недовольство, кто подавлен окружающей жизнью, сбит ею с толку, встревожен гнетом, но не знает, в какой стороне искать исцеления, хотя и хочет найти его. Ну, что же, мы, глубоко понимающие вашу тревогу, верим, что можем помочь вам. Правда, мы не можем тотчас же успокоить вас и поначалу даже еще более усложним вашу жизнь. Но мы подскажем выход из тупика, и тогда в гуще дел, которые вам нужно выполнить, утверждая себя и других на новом пути, вы надолго забудете ваши беды, думая о том добре, которое эти беды не затрагивает и ради которого вы будете бороться.

Но среди вас есть также люди (и, полагаю, их большинство), которых отнюдь не тревожат сомнения в правильности пути, каким движется мир, и которых не вдохновляет стремление усовершенствовать этот путь. По их мнению, судьба цивилизации проста и совсем обычна; она не возбуждает ни удивления, ни надежд, ни страхов. Путь цивилизации кажется им похожим на восход и заход солнца: подобно солнцу, цивилизация не может отклоняться в сторону, и ничто не побуждает этих людей ни вмешиваться в ее движение, ни жаловаться на ее курс, ни пытаться направлять его. Такой взгляд на мир не лишен благоразумия и смысла. Без всякого сомнения, мир в дальнейшем будет идти своим путем, движимый импульсами, которых мы не можем учесть и на которые не можем повлиять. Но, по мере того как он набирает силу для своего путешествия, необходимой пищей для него будет жизнь всех нас со всеми нашими устремлениями. И мы, борцы, возмущенные тем, что временами кажется усиливающейся слепотой цивилизации, и те, другие, которые верят в плавный поступательный прогресс, — мы все цивилизацией вскормлены и все, я не сомневаюсь, так или иначе будем использованы, чтобы содействовать ее развитию. Но, может быть, тем, кто считает себя единственными преданными поборниками прогресса, небесполезно будет узнать о нашем существовании. То, что они не слышали о нем, не прикончит нашего движения, но будет совсем не плохо, если они призадумаются, узнав о бремени, которое несут, не они, но которое тем не менее реально и достаточно весомо для кое-кого из их ближних, помогающих, кто бы они ни были, создавать грядущую цивилизацию.

Предупреждение, что теперешнее развитие цивилизации погубит красоту жизни, — звучит резко, и я хотел бы смягчить свою мысль, но не могу, так как говорю то, что считаю правдой.

Вероятно, не многие осмелятся утверждать, что красота жизни — нечто несущественное, и все же большинство образованных людей поступает так, словно ее и нет, уродуя жизнь и себе и будущим поколениям. Ведь красота и связанное с ней искусство — если употребить это слово в его самом широком смысле — есть, я утверждаю, не добавочный элемент в человеческой жизни, не то, что люди могут по своему выбору принять или отбросить, но объективная необходимость, если мы намерены жить, как повелела нам природа или, иными словами, если хотим оставаться людьми.

Теперь я спрашиваю вас, как раньше не раз спрашивал себя, много ли людей в цивилизованных странах получают хоть какую-нибудь долю этой жизненной необходимости?

Думается, ответ на этот вопрос подтвердит мои опасения, что современная цивилизация не остановится перед тем, чтобы растоптать всю красоту жизни, это грозит лишить нас звания людей.

Ну а если кто-нибудь станет утверждать, будто так было всегда, будто всегда царило грубое невежество, которое ничего не знало, да и знать не хотело об искусстве, — то я отвечаю сразу же, что если это и было, то было всегда неправильно и что мы обязаны, коль скоро осознали зло, от него по возможности избавиться.

Вероятно, покажется странным, что, вопреки стараниям, на которые мир обычно себя обрекал и за которые цеплялся, словно они священны и благостны, большинство людей далеко не всегда было равнодушно к искусству.

Теперь мы хорошо осведомлены о тех периодах истории искусства, от которых остались многочисленные памятники; и, сопоставляя их с наследием времен, от которых до нас дошло меньше сведений, мы можем судить об искусстве всех эпох и не можем не прийти к выводу, что вплоть до самых недавних дней все, к чему притрагивалась рука человека, было воистину прекрасным.

В те времена люди, которые что-либо создавали, приобщались к искусству, так же как и те, кто пользовался изделиями человеческих рук, — иными словами, все вообще люди так или иначе соприкасались с искусством.

Но кое-кто спросит: стоит ли стремиться к этому? Разве всеобщее распространение искусства не остановит прогресса в других областях, не помешает практической деятельности мира? Не изнежит ли это нас? И если нет, то не окажется ли слишком властным, не произведет ли на свет и нечто другое, над чем люди также должны будут ломать себе голову?

Что же, я потребовал необходимого места для искусства, места, ему присущего. Тогда оно само совершенно естественно установило бы в мире закон гармонии, соответствующий общим законам жизни. Я знаю, есть люди, чрезмерно обеспокоенные внешними проявлениями красоты, становящейся слишком серьезной силой среди других жизненных сил. Мне кажется, что если бы таким людям пришлось создавать видимый мир, они поостереглись бы выращивать красивым пшеничный колос, чтобы он, чего доброго, не оказался несъедобным.

По-видимому, искусство действительно сможет стать доступным всем людям только при условии, если не будет оглядываться на себя и будет прежде всего непосредственным. Тогда оно и всеобщему физическому труду помешает не больше, чем красота всех форм и явлений природы вечной ее работе. Так, во всяком случае, было во времена, о которых я только что говорил. Искусства же, созданного сознательными усилиями отдельных особо одаренных личностей, стремившихся выразить свое мировоззрение в наиболее совершенной форме, — такого искусства, за исключением кратких и удивительных периодов, и тогда было, возможно, не больше, чем теперь. Впрочем, я уверен, что даже для этих людей усилия создать красоту были тогда не столь мучительны, как теперь. Но если в ту пору было не больше великих мыслителей, чем теперь, то было зато бесчисленное множество счастливых тружеников, чья работа действительно выражала и не могла не выражать какую-то самобытную мысль, а потому была содержательной и прекрасной. Теперь, разумеется, у более индивидуального творчества нет возможностей стать всеобщим достоянием. Оно утомляет нас своими излишествами, то шумно заявляя о себе, мешает высокообразованным людям должным образом участвовать в какой-либо другой деятельности человечества. Да, индивидуальному искусству трудно существовать; в наши дни оно может быть только плодом подсознательной деятельности, воплощением недостатков незрелых умов. Истощая таланты, оно станет все меньше влиять на человеческие души, если только не будет окружено народным творчеством, к которому некогда были причастны все люди и в которое, когда искусство по-настоящему возродится, они будут постоянно и просто вносить свою долю, и ни одному человеку это не помешает заниматься тем, хорошим или дурным, — чем ему захочется.

И подобно тому как я верю, что искусство, творимое народом и для парода на радость его создателя и потребителя, будет скорее содействовать, чем препятствовать, развитию других областей жизни, точно так же я твердо убежден, что высокое искусство, создаваемое только великими умами и чудесно одаренными руками, не может существовать без искусства народного. Я верю, что современный период, когда высокое искусство существует, а народное погружено, можно сказать, в дремоту или поражено недугом, — это период переходный, который в конце концов должен завершиться либо полным поражением, либо полной победой искусств.

Ибо если некогда все ремесленные изделия сознательно или бессознательно делались красивыми, то теперь их можно подразделить на два вида: предметы художественные и нехудожественные, и ни одна вещь, сделанная человеческими руками, не может не относиться к тому или другому виду: она либо красива и потому облагораживает, либо безобразна и потому унижает. Вещи нехудожественные чрезвычайно воинственны — существуя, они наносят ущерб искусству, и их теперь такое множество, что изделия художественные мы вынуждены разыскивать, в то время как те, безобразные, стали привычными спутниками нашей повседневной жизни. Так что если те, кто понимает и ценит искусство, захотели бы только развивать свои таланты, наслаждаться высокими достижениями культуры и жить счастливо вдали от всех людей и презирая их, у них ничего бы из этого не вышло. Им бы казалось, что они живут словно во вражеском окружении и на каждом шагу их что-то подстерегает, оскорбляет их тонкие чувства, раздражает их изощренный вкус. Они должны разделять всеобщее беспокойство — и этому я только рад.

Таково положение: с самой зари истории до самого последнего времени искусство — это, по замыслу природы, утешение человека — выполняло свое назначение.

Все люди соприкасались с ним, и оно делало тогда жизнь, как говорят, романтичной, — оно, а не разбойники бароны и недоступные короли с их иерархией вассалов и прочей ерундой. Искусство росло и росло, оно было свидетелем, как хирели империи, и хирело вместе с ними, снова становилось здоровым и стало, наконец, таким великим, что, кажется, поистине покоряло все и диктовало свою волю материальному миру. Затем, в период наибольшего оживления, какое когда-либо знала Европа, наступили перемены. Это было время таких больших и таких разнообразных надежд, что люди его назвали эпохой Возрождения. Что касается искусств той поры, то я отказываю им в этом имени. Мне представляется, что великие люди, которые жили тогда и покрыли славой звание художника, были, скорее, плодами старых установлений, а не семенем новых. Да, то было время бурное и полное надежд, и многое, что и для будущих времен принесло свои плоды, родилось тогда впервые. Но странно и поразительно, что, начиная с тех дней, когда время, полное бесконечной неразберихи и неудач, в целом последовательно уничтожило привилегии и исключительность в других сферах, искусство превращалось в исключительную привилегию немногих. Так было отнято у народа его прирожденное право на искусство, причем ни те, кто причинил это зло, ни те, кто потерпел эту утрату, не ведали, что творят.

Да, не ведали, совершенно не понимали, но мы-то понимаем, и в этом не только наша боль, но и наша надежда.

Когда померк яркий свет так называемого Ренессанса, — а померк он совершенно неожиданно, — искусство охватил смертельный недуг. Возрождение предпочитало озираться назад, на прошедшие времена, и людям тех дней мнилось, будто они видят там совершенное искусство, которое представлялось им непохожим даже по своему типу, а не только по степени совершенства на более примитивное и прямолинейное искусство их отцов. Они жаждали подражать этому совершенству; только это искусство представлялось им настоящим, а остальное казалось ребяческим. Их энергия была так удивительна, а успехи настолько велики, что умам посредственным, но, без сомнения, не великим мастерам, казалось — совершенство уже достигнуто, а раз достигнуто, что тогда следует делать? Дальше идти некуда, нужно спокойно стоять на месте. Но это тоже невозможно.

И искусство вовсе не стояло на месте в завершающий период Ренессанса, но с ужасающей быстротой устремилось вниз и рухнуло у самого подножия вершины, где, словно бы околдованное, долго пребывало в самодовольстве, почитая себя равным искусству Микеланджело, хотя это было искусство людей, забытых всеми, за исключением торговцев их картинами.

Это произошло с искусствами, которые были сферой индивидуального творчества. Что же касается народного искусства, то в тех странах и местностях, где преимущественно развивались искусства более высокие, оно постепенно скатывалось по наклонной плоскости вместе с последними. В странах, расположенных особняком, например в Англии, оно еще испытывало на себе влияние более ранних и более счастливых времен и как-то продолжало еще жить некоторое время, но жизнь в нем едва теплилась и была, так сказать, лишена внутренней логики. Оно не могло сопротивляться давлению меняющихся условий. Меньше всего это искусство могло дать что-нибудь новое, и еще до начала этого столетия оно вообще испустило дух. Все-таки, пока оно, хоть и старчески бессильное, было живо, оно еще что-то значило для повседневной жизни и, несомненно, удовлетворяло какие-то стремления к красоте. А когда оно умерло, люди долго не догадывались об этом, и не знали, что появилось вместо него, что вползло, так сказать, в его мертвое тело: то было псевдоискусство, которое производится машинами, хотя эти машины иногда называются людьми и несомненно становятся ими вне рабочих часов. Но еще задолго до того, как в искусстве исчезли признаки жизни, оно пало столь низко, что все его проявления встречали величайшее презрение со стороны любого мало-мальски здравомыслящего человека. Короче говоря, весь цивилизованный мир забыл, что некогда существовало искусство, создаваемое народом и для народа как радость и производителя и потребителя.

Но теперь, мне кажется, сама неожиданность такой перемены должна утешать нас и внушать, что этот обрыв в золотой цепи — всего лишь случайность. Ибо подумайте, сколько тысячелетий прошло с тех пор, как первобытный человек кремневым осколком вырезал на кости изображение мамонта, которого он видел, или же оленя, который медленно поднимал украшенную тяжелыми рогами голову, когда к нему незаметно подкрадывался человек. Подумайте о многих веках, миновавших вплоть до времени, когда потух блеск итальянского Возрождения! И прошло лишь два столетия, как незаметно умерло народное искусство, которым мы пренебрегли.

Но странно также, что сама эта смерть совпала с рождением чего-то нового, ибо из глубины отчаяния возникли новые надежды, освещенные факелом французской революции. И то, что увяло вместе с искусством, поднялось заново и уверенно возвестило свое рождение. Возродилась прекрасная серьезная поэзия{2}, и английский язык, превращенный раболепствующими рифмоплетами в жалкий жаргон, смысл которого, если там вообще есть смысл, нельзя определить без перевода, заструился простым, ясным и чистым потоком под влиянием музыки Блейка{3} и Колриджа{4}. Пусть имена этих поэтов, по времени самых ранних среди нас, напомнят о перемене, которая произошла в литературе со времен Георга II{5}.

С этой литературой возродилась романтика, то есть человечность, и забила также ключом любовь к романтичной природе — любовь, которая безусловно жива в нас и по сей день вместе с желанием ближе узнать жизнь наших предков. Глубочайшее выражение всех этих чувств и стремлений вы найдете на страницах Вальтера Скотта{6}. Его творчество может также служить любопытным примером того, как иногда одно искусство по сравнению с другим медлит с возрождением. Так, автор, написавший утонченно, свободно и естественно «Сердце среднего Лотиана», считал себя, кажется, обязанным стыдиться своей любви к готической архитектуре и готов был каяться в этой любви. Он чувствовал в этой архитектуре романтику, она рождала в нем приятные ощущения, но он как-то не понял, что это — искусство: ведь его всегда учили, что искусством можно признавать лишь то, что сделано знаменитыми людьми на основе академических правил.

Вряд ли нужно подробно говорить о том, что с той поры изменилось. Вам хорошо известно, что в одном из наших главных искусств, в живописи, произошел переворот. Поистине нелегко рассказывать о своих личных друзьях — нет, своих учителях{7}. И все же я не могу не упомянуть об этих людях. Думается, во всей истории искусства ни одна группа художников на, казалось бы, пустом месте не сделала большего, чем кучка живописцев, которая вывела английское искусство из состояния, в коем оно находилось, когда еще, бывало, мальчиком я посещал выставки Королевской Академии.

Говоря о том, что произошло со времени, когда искусство, как мы надеемся, явно повернуло на благотворный путь, я проявил бы неблагодарность, если бы не назвал имя Джона Рёскина. Я столь многому научился у Джона Рёскина, что постоянно чувствую, как в моих словах эхом отдаются его идеи. Это правда, что его несравненный английский язык и удивительное красноречие всегда, чего бы он ни касался, завоевывали ему слушателей во времена, когда еще не был утрачен вкус к литературе. Но, разумеется, образованную публику он подчинял своему влиянию потому, что красноречиво и выразительно высказывал то, что уже волновало умы. Он не написал бы того, что вышло из-под его пера, если бы его читатели не были в какой-то мере подготовлены. Точно так же и художники не могли бы начать борьбу против банальности и бездарности, царивших в искусстве тридцать лет назад, если бы у них не было надежды, что придет время, и они сумеют пробудить в публике понимание.

Итак, мы видим, что произошли следующие отрадные перемены с момента того перелома: появилось несколько художников, словно бы подхвативших прекрасную традицию, прерванную два столетия назад; появились образованные люди, способные понять их; кроме всего этого, у людей их круга возникло смутное недовольство обступающим их пошлым безобразием.

Это, по-моему, говорит об успехе, которого мы достигли с той поры, как в нашей стране погибло народное искусство. Вспоминая наше тогдашнее положение, я готов утверждать, что мы прошли немалый путь, и хотя мы должны еще выиграть битву, уже есть люди, готовые к ней.

Право, было бы странно и позорно для нашего века, если бы это было не так. Ведь и любой век бывал обуреваем своими заботами, любой век встречал на своем пути лишь ему присущие безрассудства. Перед каждым веком встает и его собственная задача, на которую указывают верные приметы времени: глупо и малодушно, если сыновья какого-либо века заявляют: мы ничего не намерены делать, ибо эти беды возникли не по нашей вине, и мы не хотим тратить силы на попытки бороться с ними. Таким образом, они оставляют для своих сыновей груз более тяжкий, чем те смогут поднять: непосильность этого груза их искалечит и изуродует. Не так поступали наши отцы, которые, трудясь с утра и до поздней ночи, оставили нам страну, исполненную поразительно бурной жизненной энергии, — ее мы называем современной Европой. Не так трудились и те, кто подготовил для нас нынешнее время, столь щедрое новшествами и надеждами.

Если б люди давали прозвища столетиям, то столетие, которое вступает теперь в завершающий период, было бы названо столетием коммерции. Но я далек от недооценки проделанной им работы: оно сокрушило многие предрассудки и преподало множество уроков, которые мир пока слишком медленно усваивает; оно обеспечило свободу многим людям, которые в иное время были бы рабами — физическими, или духовными, или теми и другими одновременно. И если это столетие еще не установило на земле мир и справедливость, на что мы так горячо надеялись еще в середине века, то у многих по крайней мере оно пробудило искренние порывы к миру и справедливости. У него была масса добрых дел, но большинство этих дел, как, впрочем, и следовало ожидать, плохо выполнено: опрометчивость обычно сопровождала его энергию, а слепота — его торопливость. И, возможно, следующему столетию останется достаточно, чтобы исправлять промахи этой опрометчивости и избавляться от рухляди, торопливо сваленной в одну кучу. Но даже и мы в оставшиеся десятилетия нашего века можем кое-что сделать, чтобы навести порядок в своем жилище.

Вы живете в большом и знаменитом городе, у которого в этот коммерческий век оказалась масса дел. Ваши достижения всем видны, но многим, и безусловно больше всего вам самим, очевидна и цена, которую вы за них заплатили. Не скажу, что эта цена слишком высока. Едва ли, например, Англия и мир согласились бы получить вместо сегодняшнего Бирмингем 1770 года. Если, однако, вы не хотите, чтобы ваши достижения обратились пародией, то вы не вправе довольствоваться ими или без конца громоздить друг на друга достижения такого же рода. Ничто не заставит меня поверить, что нынешнее бедственное положение вон той вашей Черной страны{8} невозможно изменить и что оно — просто необходимое условие вашей жизни; ее бедствия возникли и продолжают расти из-за вашего безрассудства, а ведь, я уверен, и сотой доли энергии, затраченной на их создание, было бы достаточно, чтобы от них избавиться, Если бы мы не были слишком склонны соглашаться с неизменной мудростью изречения: «после нас хоть потоп», то вскоре не праздным сном стала бы наша надежда на то, что ваши милые поля и холмы могли бы снова радовать глаз, и для этого даже не понадобилось бы изгонять их жителей. И разве понадобилось бы сметать разрушительным ударом те собачьи конуры, которые во множестве понастроил коммерческий век в этих когда-то очаровательных йоркширских долинах с их пологими холмами и плавными реками — долинах, достойных вновь покрыться чудесными жилищами людей?

Но люди не хотят брать на себя заботы или тратить деньги, чтобы осуществить эти перемены, потому что не ощущают убожества, среди которого живут, потому что они деградировали и перестали быть людьми; они утратили мужество, так как искусство исчезло из их жизни.

И снова я скажу, что в этом отношении и богачи и бедняки обокрали самих себя. В наши дни вы можете встретить утонченного и высокообразованного человека, который путешествовал и по Италии, и по Египту, и вообще повсюду, который может довольно учено (а иногда и довольно причудливо) рассуждать об искусстве. Он досконально знаком со всеми тонкостями искусства и литературы прошлого, но без тени недовольства относится к дому, который, как и все его окружение, попросту страшно вульгарен и отвратителен: все его образование ничему его в этом вопросе не выучило.

Истина же в том, что в искусстве, равно как и в иных сферах, утонченное образование немногих не помогает даже им подняться над злом, сопровождающим невежество громадных масс населения. И бескультурье, которое столь мощными пластами отложилось в низах и проклятием легло на наши улицы, на облик домов бедноты, дает о себе знать и среди тех, кто способствовал накоплению этого бескультурья, даже если и не соскабливать с них шелуху самовлюбленной утонченности. Это бескультурье находит себе отличное дополнение в монотонности и пошлости буржуазных кварталов и в удвоенной монотонности и не меньшей пошлости аристократических жилищ.

Да, именно так и должно быть, и все это понятно и вполне объяснимо. Но богачи при их возможностях могут переехать в другие дома, как только они ощутят нужду в этом. Но переедем ли и мы в другие дома вместе с ними? Переедем ли мы все? Есть ли у нас для этого средства?

Что можно противопоставить порокам цивилизации, если не дальнейшее развитие цивилизации? Но не думаете ли вы, что в той же Англии развитие цивилизации дошло до логического конца?

Когда начнутся какие-нибудь перемены, — а это может произойти быстрее, чем думает большинство людей, — то, без сомнения, просвещение будет развиваться и качественно и количественно. И, возможно, если XIX век должен быть назван коммерческим веком, то XX век может оказаться веком просвещения. Теперь общепризнано, что образование не завершается окончанием школы. Однако можно ли по-настоящему просвещать людей, которые по своему образу жизни походят на машины и имеют возможность думать только в немногие часы отдыха, которые, короче говоря, тратят большую часть своей жизни на труд, неспособный развивать ни их тело, ни душу? Вы не сможете ни воспитывать людей, ни делать их культурными, если не сумеете приобщить их к искусству.

Да, при теперешнем положении дел приобщить к искусству большинство людей поистине трудно. Они не тоскуют без него, не рвутся к нему, и пока невозможно ожидать, чтобы они к нему потянулись. Тем не менее, все имеет начало, и многие великие дела начинались с малого, а поскольку, как я уже сказал, эти идеи в той или иной форме уже носятся в воздухе, пусть нас не слишком пугает тот на первый взгляд тяжелый груз, который мы должны поднять.

Ведь в конце концов нам следует только исполнить собственный долг, внести свою долю в общее дело. А поскольку ни в каком случае она не может быть чрезмерной, то необходимо призывать всех вносить свою долю. Поэтому давайте работать и не будем падать духом, помня, что, хотя естественно и потому простительно во времена, исполненные неуверенности, сомневаться в успехе, а порой даже унывать, все же не подавлять сомнений и не работать так, словно у нас их нет, — это просто непростительное малодушие. Никто не вправе утверждать, будто сделанное ни к чему не привело, будто самоотверженная и неустанная борьба наших предшественников и не приведет ни к чему и будто человечество обречено вечно идти по одному и тому же кругу. Никто не имеет права говорить это — и вместе с тем каждое утро вставать, чтобы набивать себе живот, и ложиться спать к вечеру, заставляя других трудиться ради продолжения своей бесполезной жизни.

Будьте уверены, тот или другой выход из тупика найдется, даже если положение и представляется безнадежным; и наш труд, несомненно, будет полезен, если только мы ему преданы и будем щедро отдавать ему и свое внимание и свои мысли.

И потому, если цивилизация в чем-либо и сбилась с пути, то спасение не в том, чтобы стоять в стороне, а в том, чтобы создавать более совершенную цивилизацию.

Какие бы споры ни велись вокруг понятия «цивилизация», которым часто пользуются и часто злоупотребляют, я уверен, что все слушающие меня в глубине души, а не просто из вежливости согласятся, что цивилизация, которая не ведет за собой весь народ, обречена на гибель и должна уступить место другой, которая по крайней мере будет стремиться к такой цели.

Мы рассуждаем о цивилизации древних народов, о классических временах. Ну что же, несомненно, эти народы были цивилизованны — по крайней мере какая-то часть их. Афинский гражданин, например, жил простой, достойной, почти совершенной жизнью, но, наверно, жизнь его рабов не была счастливой: цивилизация древних народов покоилась на рабстве.

Античное общество действительно дало миру пример и показало всем временам, какое благо — свобода жить и думать, какое благо — терпимость и Широкое образование. Все эти блага свободные народы древности как бы рекомендовали миру, но хранили их для себя.

Поэтому ни один тиран не был слишком подл и ни один предлог — слишком легковесен для порабощения внуков героев Саламина{9} и Фермопил{10}; поэтому потомки суровых и сдержанных римлян, готовых все, в том числе и жизнь, как нечто самое мизерное, отдать ради общего блага, дали свету чудовищ распущенности и безрассудной глупости. Поэтому ничтожная горстка галилейских крестьян опрокинула Римскую империю.

Античная цивилизация была окована цепями рабства и привилегий, и она рухнула: варварство, пришедшее ей на смену, освободило нас от рабства и выросло в современную цивилизацию, а последняя, в свою очередь, стоит перед выбором — либо бесконечно развиваться, либо быть разрушенной под ударами новой и более совершенной цивилизации.

Есть одно безобразное выражение, обозначающее чудовищный факт, и я должен осмелиться его употребить — подонки общества. Когда я впервые его услышал и понял его ужасный смысл, я всем сердцем почувствовал, что если эти подонки — неотъемлемое условие современной цивилизации, как некоторые открыто, а многие молчаливо признают, то в таком случае эта цивилизация несет в себе яд, который однажды должен ее погубить, точно так же как была погублена ее старшая сестра. Если цивилизация не должна идти дальше, лучше бы ей и не достигать теперешнего уровня. Если она не ставит своей целью избавиться от этого проклятия и внести собственную лепту в созидание для всех людей жизни достойной и счастливой, для людей, которые ею же рождены и на рождение которых она неустанно тратит свою энергию, — то в таком случае она предстает как организованная несправедливость, как обыкновенное орудие угнетения, значительно более тяжелого, чем прежние, потому что ее претензии больше, ее рабство утонченней, а ее владычество труднее сбросить, ибо оно покоится на прочном фундаменте мещанского благополучия и комфорта.

Разумеется, все это не может существовать. Несомненно, повсюду просыпается четкое сознание несправедливости. Но наличие низших социальных слоев все еще препятствует усилиям современной цивилизации возвысить человеческое бытие над простым размножением людей и добыванием денег. Решение этой проблемы осложняется, во-первых, наследием веков насилия и почти сознательной звериной несправедливости, а во-вторых, веков безрассудства, суетности и слепоты. Все те, кто хоть сколько-нибудь думает о будущем мира, так или иначе стремятся избавить его от этого позора.

В этом, по моему мнению, и состоит смысл народного образования{11}, которое мы начали распространять и которое, несомненно, уже приносит свои плоды и принесет еще большие, когда все люди будут образованными не благодаря деньгам, которыми владеют они или их родители, а благодаря собственным умственным способностям.

Я не могу сказать, какое влияние это окажет на будущее искусств, но можно быть твердо уверенным, что это влияние будет весьма значительно, ибо образование поможет людям ясно увидеть многое, что ныне столь же полно скрыто от них, как если бы они были слепы физически и неполноценны умственно. Образование повлияет, думается, не только на непосредственные жертвы невежества, но также и на страдающих от него косвенно—на нас, образованных. Громадная волна духовного подъема, насыщенного множеством естественных желаний и стремлений, увлечет за собою все классы и заставит увидеть, что многое воспринимавшееся нами как необходимое и вечное зло — это просто-напросто случайное и недолговечное порождение прошлого недомыслия. И с этим будет покончено должными усилиями мужества, доброй воли и разума.

И вместе с этим злом — я верю и буду верить всегда — исчезнет то, о чем я говорил вам в прошлом году и что назвал величайшим из всех зол и наитягчайшим из всех видов рабства: большинство людей не будет тогда большую часть своей жизни тратить на дело, которое в самом лучшем случае не интересует их и не развивает их способностей, а в наихудшем случае (и наиболее частом к тому же) — это просто откровенный рабский труд, труд принудительный, от которого они по мере сил увиливают, за что их нельзя порицать. Такой труд лишает людей человеческого достоинства. Однажды они поймут это и потребуют снова возвратить их в семью человечества. И только одно искусство способно им помочь и избавить их от этого рабства. И я вновь утверждаю, что в этом и состоит высшая и наиболее славная цель искусства, и именно в своих усилиях достигнуть этой цели оно очистится и оживотворит свои стремления к совершенству.

Но мы не должны тем временем сидеть и ждать явных земных и небесных примет приближения тех далеких и славных дней. Нам следует обратиться к обычному и порой, быть может, скучному труду, готовясь к этим дням, если мы доживем хотя бы до одного из них. Но если нам суждено умереть до их наступления, то постараемся сделать все возможное, чтобы расчистить им путь.

Но что же можем мы сделать для сохранения былых традиций, чтобы нам не пришлось однажды начинать все с самого начала, причем при отсутствии наставников? Что мы должны делать, чтоб тщательно сберечь и распространить то доброе, что есть в нашей жизни и по крайней мере распахать поле, где искусство сможет расти, когда люди начнут к нему тянуться? Что, наконец, мы можем сделать, что может сделать каждый из нас, чтобы взрастить какое-нибудь семя искусства, дабы оно могло вместе с другими пустить ростки и превратиться со временем в растение, необходимое нам?

Я вижу, вы отнюдь не безразличны к этому своему долгу. В этом меня убеждает память об энтузиазме участников собрания, перед которыми я имел честь выступать здесь прошлой осенью по поводу так называемой реставрации собора св. Марка в Венеции{12}. Вы совершенно справедливо полагали тогда, что эта проблема чрезвычайно важна для всего искусства, и было естественно, что люди, обеспокоенные ею, обратились к тем, от чьей воли зависела судьба собора, хотя первые — англичане, а вторые — итальянцы: вы чувствовали, что любители искусства должны быть выше национальных различий. Хоть вы и рисковали нарушить правила этикета, но действия ваши были оправданы надеждой спасти собор, подобного которому в мире нет. Некоторые итальянцы выказали тогда очень естественное, но совершенно неразумное раздражение и через свою прессу посоветовали нам заняться собственными делами. Это был худой довод в поддержку неразумного решения перестроить фасад собора св. Марка. Но некоторые из нас, которые ранее были далеки от подобных забот о своей стране, действительно стали обращать внимание на эти стороны жизни — пусть даже запоздалое, слишком запоздалое внимание. Ведь хотя у нас в стране и нет таких расписанных золотом интерьеров, какие имеются в соборе св. Марка, то все же есть много зданий — подлинных произведений древнего искусства и памятников истории. Посмотрите же, коль скоро мы признали их ценность, в каком они состоянии, и вы увидите, как беспомощно искусство в наш коммерческий век.

Множество красивых и старинных зданий уничтожено в странах цивилизованной Европы и в Англии точно так же. Посчитали, что эти здания создают неудобства для жителей, хотя элементарная сообразительность помогла бы избежать этих неудобств[17], но даже если эти здания покушаются на наши удобства, я утверждаю: если мы не готовы примириться с небольшим бытовым неудобством во имя сохранения памятника искусства, который облагораживает и воспитывает не только нас самих, но и наших сыновей и внуков, то напрасны и праздны разговоры об искусстве и о воспитании. Дикость рождает дикость.

То же самое можно сказать о расширении или же о перестройке из соображений удобств тех старинных зданий, которые все еще служат целям, близким к первоначальным. Почти во всех таких случаях дело сводится лишь к небольшим затратам на постройку нового здания. Ведь новое здание можно построить в точном соответствии с потребностями и в духе современного искусства. При этом сохранилось бы старинное здание, которое повествует нам и о былом и о прогрессе, учит нас искусству. И, таким образом, ценой небольших затрат одновременно достигается и улучшение удобств для людей и развитие современного искусства и просвещения.

Если оправдываются наши заботы о современных художественных произведениях, которые, коль скоро мы еще живы, можно создавать почти в любом количестве, то тем более окупается даже и незначительная доля внимания, предусмотрительности и денег для сохранения искусства былых времен, от которого (да будет проклято время, отделяющее нас от них!) осталось так немного, и теперь уже никогда не получить больше, какие бы удачи ни ждали мир в будущем,

Ни один человек, дающий свое согласие на разрушение или уродование старинного здания, не вправе претендовать на то, что будто он заботится об искусстве. А его преступление против цивилизации и прогресса не может быть объяснено ничем, кроме его собственной грубости и невежества.

Прежде чем оставить эту тему, я должен сказать несколько слов о любопытном изобретении наших дней, называемом реставрацией, — этот метод обращения с произведениями старинного искусства по своим последствиям немногим лучше прямого разрушения, хотя по своему духу он не направлен на упадок искусств. У меня, очевидно, не хватит времени обсудить этот вопрос в сегодняшний вечер, так что я остановлюсь лишь на следующих положениях.

Безусловно, следует тщательно заботиться о старинных зданиях, которые являются одновременно и произведениями искусства и памятниками истории. Подражательное искусство наших дней не равнозначно и не может быть равнозначно древнему искусству, не может заменить его. Поэтому если мы накладываем это современное подражательное искусство на старое, то мы уничтожаем последнее и как искусство и как историческое свидетельство. Наконец, естественное выветривание поверхности здания придает ему красоту, а разрушение ее — ужасная утрата.

Реставраторы же придерживаются прямо противоположных взглядов: они считают, что любой неглупый архитектор может бесцеремонно обращаться с произведениями искусства. Считается, что если все другое вокруг нас подверглось изменениям, начиная, скажем, с XII века, то искусство не изменилось, и наши мастера могут создавать нечто тождественное сооружениям XIII столетия, что, наконец, поверхность стен старинных зданий, изменявшаяся под воздействием климата, не представляет никакого интереса, а потому ее следует ликвидировать, где только возможно.

Вы видите, что этот вопрос трудно обсуждать, поскольку, кажется, нет ничего общего между реставраторами и антиреставраторами, и потому я обращаюсь к общественности с просьбой прислушаться к нашему мнению, которое может быть ошибочным, но действия, к которым мы призываем, хорошо обдуманы нами. Давайте отложим решение этого вопроса на некоторое время. Если на эти памятники будет направлена необходимая забота, чтобы они не пришли в ветхость, их всегда можно «реставрировать», как только люди посчитают момент подходящим и наше мнение окажется опровергнутым. Ну а если мы правы, — разве можно будет реставрировать уже «отреставрированные» здания? Поэтому прошу вас не решать этого вопроса наспех, пока искусство не продвинется вперед настолько, чтобы мы могли подойти к нему со знанием дела. Тогда исчезнут всякие сомнения по этому поводу.

Памятники нашего искусства и истории, которые безусловно, что бы ни говорили знатоки закона, принадлежат не замкнутому кругу людей, не тому или иному богачу, а всему народу в целом, заслуживают отсрочки решений об их судьбе. Нет никакого сомнения, что последние драгоценные реликвии, доставшиеся нам от «славных мужей и предков, нас породивших»{14}, требуют от нас небольшого терпения.

Все это, вся эта забота о нашем богатстве, несомненно, доставит нам беспокойство. Но нам предстоят еще большие заботы, ибо теперь я должен сказать о другом, о богатствах, которые должны принадлежать нам всем, — о зеленой траве и листьях, о водах, о самом свете, и воздухе, и небе. Коммерческий век слишком погрузился в свои дела, чтобы уделить этому хотя бы небольшое внимание. Но я, позвольте вам напомнить, думаю, что каждый из здесь присутствующих считает необходимым заботиться об искусстве.

Среди нас есть богатые люди, которых мы непонятно почему называем фабрикантами, — речь идет о капиталистах, которые платят деньги людям, чтоб организовать производство. Эти джентльмены сжигают тонны угля, отравляя воздух, но в то же время многие из них покупают картины и говорят о своей любви к искусству. Существует закон, принятый с целью запретить им отравлять воздух дымом в известное время и в известных местах, — на мой взгляд, это весьма слабый и весьма неполноценный закон. Но ничто не мешает этим любителям искусства считать законом свое собственное желание и полагать своей заслугой, если на их заводах неприятности, вызываемые копотью, сведены к минимуму. Но если они не стараются вовсе предотвратить копоть, когда это могло бы обойтись им недорого, и даже очень недорого, — я утверждаю, что их любовь к искусству — пустое притворство. Как это вы можете заботиться о пейзажной живописи, если своими делами показываете, что равнодушны к самой природе? И какое имеете вы право запирать от всего мира прекрасные произведения искусства и никому не давать к ним подступиться?

Ну, а что касается самого Дымного закона, то не знаю, в какой мере исполняют его в Бирмингеме[18], но я видел своими глазами, как соблюдают его в других местах, например в Брэдфорде. Эти места, расположенные невдалеке от Солтэра, являют собой постыдную картину: ибо громадная труба, обслуживающая все ткацкие и прядильные фабрики сэра Тита Солта и его братьев, распространяет столько копоти, сколько целая батарея кухонных дымоходов. Или возьмем Манчестер: один джентльмен из этого города сказал мне, что Дымный закон там — просто мертвая буква. А ведь в Манчестере покупают картины и заявляют, что желают развивать искусства. Но вы сами видите, что это всего лишь пустое притворство богачей: они хотят лишь говорить о своей любви к искусству, чтобы люди говорили о них.

Я не знаю, что вы предпринимаете здесь для этой цели, но простите, если я скажу, что вы еще и не начали прокладывать дорогу к успеху искусства, если вы еще не думали о том или ином решении этой важнейшей проблемы.

Итак, я рассказал вам об одной из самых больших неприятностей, побуждающей прощать раздражительных людей, которые с большей охотой называют наш век веком неприятностей, чем веком коммерции. Теперь же я оставлю этот вопрос на совести присутствующих здесь богатых и влиятельных людей и поговорю о меньшей неприятности, ослабить которую во власти каждого из нас и которая, будучи сама по себе очень незначительной, вызывает такое раздражение, что я посчитал бы свой труд в этот вечер вполне успешным, если хотя бы человек двадцать из присутствующих одолели эту неприятность, прислушавшись к моим словам. Я имею в виду бумагу, в которую вы заворачиваете ваши бутерброды. Вам, конечно, смешно. Но не оставляете ли вы, культурные жители Бирмингема, эти бумажки на Ликейских холмах, в общественных садах и других местах? Если нет, то у меня не хватит слов, чтобы похвалить вас. Когда мы, лондонцы, отправляемся отдохнуть в Хэмптон-Корт{15}, то как будто стараемся внушить всем и каждому, что мы немного подзакусили, и весь парк, начиная от самых ворот (а это красивое место), выглядит так, словно бы там вместо снега выпала грязная бумага. Я полагаю, что все присутствующие здесь могли бы дать слово покончить с этой неряшливой привычкой, которая стоит многих других ей подобных, вроде, например, привычки коптить небо: я имею в виду такие привычки, как выцарапывать свои имена на памятниках, обламывать ветки деревьев и прочее...

Кажется, мы находимся еще на слишком ранней стадии возрождения искусств, чтобы почувствовать, например, отвращение к ежедневно возрастающему безобразию реклам, размалеванных по нашим городам. И все-таки нам следует возмутиться этой ужасной мазней и, на мой взгляд, надо настроиться не покупать ничего из рекламируемых таким способом товаров. Многого они не стоят, если, чтобы их продать, нужно поднимать такой крик.