б. Гуманистическая совесть
б. Гуманистическая совесть
Гуманистическая совесть не является интернализованным голосом авторитета, которому мы стремимся угодить и чьего неудовольствия боимся; это наш собственный голос, звучащий в каждом человеческом существе и не зависящий от внешних санкций и наград. Какова природа этого голоса? Почему мы его слышим и почему можем оказаться глухи к нему?
Гуманистическая совесть есть реакция всей нашей личности на собственное правильное функционирование или дисфункцию; это реакция на проявление не той или иной способности, а всей их совокупности, которая и определяет наше человеческое индивидуальное существование. Совесть оценивает наше поведение как человеческих существ; это (как показывает корень слова: со-весть) внутреннее знание (весть), знание о нашем относительном успехе или неудаче в искусстве жить. Однако, хотя совесть есть знание, она больше, чем просто знание в области абстрактного мышления. Она обладает аффективным качеством, поскольку является реакцией личности в целом, а не только разума. На самом деле нам нет нужды осознавать веление совести, чтобы испытать ее воздействие. Поступки, мысли и чувства, необходимые для должного функционирования и раскрытия нашей цельной личности, порождают ощущение внутреннего одобрения, «правильности», характеризующее гуманистическую «чистую совесть». С другой стороны, поступки, мысли и чувства, наносящие вред нашей цельной личности, вызывают ощущение неловкости и дискомфорта, характерные для «угрызений совести». Таким образом, совесть есть наша реакция на нас самих. Это голос нашего истинного Я, призывающий нас вернуться к себе, жить продуктивно, развиваться полностью и гармонично – т. е. стать тем, чем мы потенциально являемся. Совесть – страж нашей целостности, готовности «уметь ручаться за себя и с гордостью, стало быть, сметь также говорить Да самому себе»[103]. Если любовь может быть названа подтверждением потенциальных возможностей, заботы и уважения к уникальности любимого существа, гуманистическая совесть может по праву считаться голосом нашей любовной заботы о себе.
Гуманистическая совесть представляет собой не только выражение нашего истинного Я; она также вмещает главное содержание нашего морального опыта. В ней мы сохраняем знание о цели жизни и принципы, благодаря которым ее можно достичь, те принципы, к которым мы пришли самостоятельно, и те, о которых узнали от других и которые нашли правильными.
Гуманистическая совесть есть выражение личного интереса и целостности человека, в то время как совесть авторитарная базируется на подчинении, самопожертвовании, долге или «социальном приспособлении». Цель гуманистической совести – продуктивность и, следовательно, счастье, поскольку счастье необходимый спутник продуктивной жизни. Нанести себе ущерб, став чьим-то орудием, каким бы достойным этот кто-то ни старался казаться, быть «самоотверженным», несчастным, смирившимся, безвольным, – все это противоположно требованиям совести человека; любое нарушение целостности и должного функционирования личности в отношении не только действий, но и мышления и даже таких вещей, как пищевые предпочтения или сексуальное поведение, есть противостояние собственной совести.
Однако не противоречит ли нашему анализу совести тот факт, что у многих людей голос совести так тих, что оказывается неслышен, и человек им не руководствуется? Действительно, это обстоятельство служит причиной моральной шаткости человеческой ситуации: если бы совесть всегда говорила громко и отчетливо, только немногие сбились бы с пути к моральным целям. Один ответ вытекает из самой природы совести: поскольку она служит охране истинных интересов человека, она влиятельна в зависимости от того, в какой степени он не утратил себя и не стал добычей собственного безразличия и деструктивности. Отношение совести к продуктивности определяется их взаимодействием. Чем более продуктивно человек живет, тем сильнее его совесть и тем сильнее, в свою очередь, она способствует продуктивности человека. Меньшая продуктивность приводит к ослаблению совести; парадоксальность – и трагичность – ситуации человека заключается в том, что его совесть слабее всего тогда, когда он больше всего в ней нуждается.
Другим ответом на вопрос об относительной неэффективности совести служит наш отказ прислушиваться к ней и – что даже более важно – незнание того, как нужно прислушиваться. Люди часто питают иллюзию, что их совесть заговорит громким голосом и ее указание будет ясным и отчетливым; ожидая этого, они не слышат вообще ничего. Когда голос совести тих, ее советы становятся неотчетливыми, и человеку нужно учиться прислушиваться к ним и понимать их, чтобы действовать соответственно.
Однако научиться понимать указания собственной совести чрезвычайно трудно главным образом по двум причинам. Чтобы услышать голос совести, нужно быть в силах прислушиваться к себе, а именно в этом большинство представителей нашей культуры испытывает трудности. Мы слушаем любой голос и кого угодно, только не себя. Мы постоянно окружены шумом мнений и идей, отовсюду на нас обрушивающихся: с киноэкрана, из газет, радио, пустой болтовни. Если бы мы намеренно постарались не дать себе прислушиваться к себе, мы едва ли справились бы лучше.
Прислушиваться к себе так трудно потому, что это искусство требует еще одной способности, редко встречающейся у современного человека: умения оставаться наедине с собой. У нас развилась боязнь одиночества; мы предпочитаем самую непритязательную и даже неприятную компанию, самые бессмысленные занятия тому, чтобы побыть наедине с собой; похоже, что мы опасаемся перспективы оказаться с собой лицом к лицу. Разве мы считаем, что так окажемся в плохой компании? Думаю, что страх одиночества скорее вызван чувством смущения, граничащего иногда с ужасом перед тем, чтобы увидеть человека одновременно такого знакомого и такого чужого; мы боимся обратиться в бегство. Таким образом, мы упускаем шанс прислушаться к себе и продолжаем игнорировать свою совесть.
Прислушиваться к тихому и неотчетливому голосу совести трудно еще и потому, что он не обращается к нам напрямую; кроме того, мы часто не осознаем, что нас беспокоит именно совесть. Мы по ряду причин, не имеющих явной связи с совестью, можем чувствовать только тревогу (или даже считать, что заболели). Возможно, наиболее часто встречающейся непрямой реакцией на то, что мы пренебрегли голосом совести, является смутное и неопределенное чувство вины и неловкости или просто усталость и вялость. Иногда такие чувства рационализируются как чувство вины за нечто несделанное, в то время как промашки, в которых человек себя винит, не создают настоящих моральных проблем. Однако если искреннее, хотя и неосознанное чувство вины делается слишком сильным, чтобы его можно было устранить поверхностными рационализациями, оно находит выражение в более глубокой и интенсивной тревоге и даже в соматическом или психическом заболевании.
Одной из форм такой тревоги оказывается страх смерти, не обычный страх, который человек испытывает, думая о неизбежном конце, а постоянно преследующий ужас. Такой иррациональный страх смерти является следствием неудачи в проживании жизни; это выражение угрызений совести за напрасно потраченную жизнь и упущенный шанс продуктивного использования своих способностей. Умирать очень горько, но мысль о том, что умираешь, не жив, невыносима. С иррациональным страхом смерти связан и страх перед старостью, который преследует большинство представителей нашей культуры. Здесь мы тоже обнаруживаем разумное и нормальное беспокойство, которое, впрочем, по качеству и интенсивности очень отличается от отвращения перед тем, чтобы «сделаться слишком старым». Мы часто, особенно в психоаналитических ситуациях, наблюдаем людей, одержимых страхом перед старостью, когда они еще совсем молоды; они убеждены, что угасание физических сил связано с ослаблением личности в целом, эмоциональных и интеллектуальных возможностей. Это едва ли более чем предрассудок, сохраняющийся, несмотря, на обилие свидетельств обратного. В нашей культуре ему способствует акцент, который делается на так называемых качествах юности – быстроте, гибкости, физической бодрости, – востребованных в мире, в первую очередь ориентированном на конкуренцию, а не на развитие собственного характера. Однако многие примеры показывают, что человек, живший продуктивно до того, как состарился, ни в коей мере не деградирует; напротив, психические и эмоциональные качества, развившиеся в процессе продуктивной жизни, продолжают усиливаться, хотя физические силы убывают. Однако личность индивида, жизнь которого была непродуктивна, действительно деградирует, когда ему изменяет физическая бодрость, которая была основной пружиной его деятельности. Угасание личности в старости – симптом: это доказательство того, что человек потерпел неудачу в продуктивной жизни. Страх перед старением оказывается выражением, часто неосознанным, непродуктивности жизни; он – реакция совести на насилие над нашим Я. Существуют культуры, испытывающие большую потребность в специфических качествах старческого возраста – мудрости и опыте – и соответственно более их ценящие. В таких культурах обнаруживается установка, столь прекрасно выраженная японским художником Хокусаем: «С шестилетнего возраста у меня была страсть изображать формы вещей. К тому времени, когда мне исполнилось пятьдесят, я опубликовал бесконечное множество рисунков, но все, что я создал до семидесяти, не следует принимать во внимание. В семьдесят три я немного узнал о реальной структуре природы, животных, растений, птиц, рыб и насекомых. Соответственно, когда мне исполнится восемьдесят, я достигну еще большего прогресса; в девяносто я проникну в тайну вещей; в сто лет я наверняка достигну замечательной стадии, а когда мне исполнится сто десять, все, что я сделаю, даже просто точка или линия, оживет. Написано в возрасте семидесяти пяти мной, некогда Хокусаем, а ныне Гакэдзином, стариком, помешанным на рисовании»[104].
Боязнь неодобрения, хотя и не столь драматическая, как страх смерти и старости, служит едва ли менее значимым выражением неосознанного чувства вины. Здесь мы тоже обнаруживаем иррациональное искажение нормальной установки: человеку естественно стремиться к тому, чтобы быть принятым близкими, однако современный человек желает быть принятым всеми и поэтому боится отклониться в мыслях, чувствах и действиях от культурного паттерна. Одной из причин такой иррациональной боязни неодобрения служит неосознанное чувство вины. Если человек не может относиться к себе с одобрением, поскольку потерпел неудачу в том, чтобы жить продуктивно, ему приходится заменять его одобрением других. Эту жажду одобрения можно в полной мере понять, только если мы опознаем в ней моральную проблему, выражение всеохватывающего, хотя и неосознанного чувства вины.
Казалось бы, человек с успехом может заглушить голос совести, однако имеется жизненное состояние, в котором такая попытка не удается: это сон. Здесь человек закрыт для шума, обрушивающегося на него днем, и воспринимает только свой внутренний опыт, состоящий из многочисленных иррациональных устремлений, а также ценностных суждений и прозрений. Сон часто оказывается единственным состоянием, в котором человеку не удается заглушить свою совесть; трагедия состоит в том, что во сне, когда мы слышим голос совести, мы не можем действовать, а проснувшись и обретя способность действовать, мы забываем то, что узнали во сне.
Иллюстрацией этого может послужить следующее сновидение. Известный писатель оказался в ситуации, когда ему предложили пожертвовать своей целостностью творца в обмен на богатство и славу. Раздумывая над тем, принять ли это предложение, он увидел такой сон: у подножия горы ему встретились двое весьма преуспевающих людей, которых он презирал за их оппортунизм. Они посоветовали ему ехать по узкой дороге к вершине. Писатель последовал их рекомендации, но, когда он почти туда добрался, машина упала в пропасть, и он погиб. Содержание этого сна легко интерпретировать: во сне писатель знал, что принятие сделанного ему предложения будет равнозначно его уничтожению, не физической смерти, конечно, как выразил это символический язык сновидения, но уничтожению как целостной, продуктивной личности.
При обсуждении совести я рассматривал авторитарную и гуманистическую совесть по отдельности, чтобы показать их характерные свойства, однако в действительности они, конечно, не разделены и не исключают одна другую в одном и том же человеке. Напротив, каждый обладает обеими «совестями». Проблема заключается в том, чтобы различить их относительную силу и их взаимоотношение.
Часто чувство вины осознанно испытывается как проявление авторитарной совести, хотя динамически оно коренится в совести гуманистической; в этом случае авторитарная совесть оказывается рационализацией гуманистической. Сознательно человек может испытывать чувство вины за то, что не угодил авторитету, в то время как бессознательно он чувствует себя виноватым в том, что не оправдывает собственных ожиданий. Например, человек, хотевший стать музыкантом, делается бизнесменом, чтобы удовлетворить желание своего отца. В бизнесе он не преуспел, и отец выражает свое разочарование в сыне. Сын, испытывая депрессию и неспособность к адекватной деятельности, в конце концов решает искать помощи психоаналитика. Во время психоаналитического интервью он сначала подробно говорит о своих чувствах несостоятельности и подавленности, однако вскоре признает, что депрессия вызвана чувством вины за то, что он разочаровал отца. Когда аналитик высказывает сомнение в искренности этого чувства, пациент раздражается. Однако вскоре после этого ему снится, что он стал успешным бизнесменом, за что его очень хвалит отец, чего никогда не происходило в реальной жизни; в этот момент в сновидении его охватывает паника и желание покончить с собой, и он просыпается. Сон поражает пациента и заставляет задуматься о том, не ошибается ли он, в конце концов, насчет настоящего источника своего чувства вины. Тут он и обнаружил, что в основе чувства вины лежит не его неспособность угодить отцу, а, напротив, покорность и неудача в удовлетворении собственных стремлений. Осознававшееся чувство вины было вполне искренним как проявление его авторитарной совести, однако оно служило прикрытием для настоящего чувства вины – вины перед собой, которое он совершенно не осознавал. Причины этого подавления обнаружить нетрудно: его поддерживают представления нашей культуры, в соответствии с которыми полагается чувствовать вину за разочарование отца, но не за пренебрежение своим Я. Другой причиной является страх перед тем, что, осознав свою настоящую вину, придется освободиться и всерьез взять на себя ответственность за свою жизнь, вместо того чтобы колебаться между страхом перед гневом отца и попытками угодить ему.
Другая форма отношений между авторитарной и гуманистической совестью состоит в том, что хотя содержание норм идентично, мотивация следования им различна. Заповеди, например, не убивать, не ненавидеть, не завидовать, любить ближнего своего, – это нормы как авторитарной, так и гуманистической этики. Можно сказать, что на первом этапе эволюции совести авторитет отдает приказания, которые позднее выполняются не из послушания власти, а в силу ответственности перед собой. Дж. Хаксли указывает, что обретение авторитарной совести было необходимым этапом в процессе человеческой эволюции, до того как рациональность и свобода развились до такой степени, которая сделала возможной гуманистическую совесть; другие ученые высказывали ту же мысль применительно к развитию ребенка. Хотя Хаксли прав в своем историческом анализе, не думаю, что для ребенка в не-авторитарном обществе должна существовать авторитарная совесть как предварительное условие формирования совести гуманистической; однако лишь будущее развитие человечества сможет доказать или опровергнуть это предположение.
Если совесть основывается на ригидном и непоколебимом иррациональном авторитете, развитие гуманистической совести может оказаться почти совершенно подавленным. В этом случае человек делается полностью зависимым от внешней силы и перестает заботиться о собственном существовании или чувствовать ответственность за него. Все, что имеет для него значение, – это одобрение или неодобрение этой силы, которая может быть представлена государством, вождем или не менее могущественным общественным мнением. Даже самое неэтичное с гуманистической точки зрения поведение может восприниматься как «долг» в авторитарном смысле. Чувство «долга», общее обоим видам совести, потому и является таким обманчивым, что может быть проявлением как самого худшего, так и самого лучшего в человеке.
Прекрасной иллюстрацией сложного взаимодействия авторитарной и гуманистической совести является «Процесс» Ф. Кафки. Герой книги, К., «в одно прекрасное утро» оказывается арестован за преступление, о котором он ничего не знает; ничего не узнает он и за весь тот год, что ему остается прожить. Весь роман посвящен попыткам К. оправдаться перед таинственным судом; законы и процедуры, которыми суд руководствуется, остаются ему неизвестны. Он отчаянно старается привлечь на помощь юрких юристов, женщин, связанных с судом, любого, кого только может найти, – безрезультатно. В конце концов его приговаривают к смерти и казнят.
Роман написан символическим языком, подобным языку сновидения; все события конкретны и кажутся реалистичными, хотя на самом деле говорят о внутренних переживаниях, символизируемых внешними событиями. Сюжет выражает чувство вины, которое испытывает человек, обвиняемый неизвестным авторитетом и упрекающий себя в том, что не угодил ему; однако этот авторитет настолько вне досягаемости, что человек даже не может узнать, в чем его обвиняют или как он может защищаться. С этой точки зрения роман представляет теологический взгляд на мир, сходный с теологией Кальвина. Человек обречен на осуждение или спасение, не понимая причин этого. Все, что ему остается, – это трепетать и отдаться на милость Бога. Теологический взгляд, выражаемый такой интерпретацией, есть кальвинистская концепция вины, являющаяся крайним выражением авторитарной совести. Однако в одном отношении власти в «Процессе» фундаментально отличаются от кальвинистского Бога. Они не блистательны и величественны, а развращены и грязны. Этот аспект символизирует бунт К. против авторитетов. Он чувствует себя раздавленным ими и виновным, однако ненавидит их и осознает отсутствие у них каких-либо моральных принципов. Это смешение покорности и бунтарства характерно для многих людей, поочередно подчиняющихся и восстающих против авторитетов, в частности против интернализованного авторитета – совести.
Однако чувство вины К. является одновременно и реакцией его гуманистической совести. Он обнаруживает, что «арестован»; это означает, что он остановился в своем росте и развитии. К. ощущает свою пустоту и бесплодие. Кафка несколькими фразами мастерски описывает непродуктивность жизни К. Вот как тот живет: «Этой весной К. большей частью проводил вечера так: после работы, если еще оставалось время – чаще всего он сидел в конторе до девяти, – он прогуливался один или с кем-нибудь из сослуживцев, а потом заходил в пивную, где обычно просиживал с компанией пожилых господ за постоянным столиком до одиннадцати. Бывали и нарушения этого расписания, когда, например, директор банка, очень ценивший К. за его работоспособность и надежность, приглашал его покататься в автомобиле или поужинать на даче. Кроме того, К. раз в неделю посещал одну барышню по имени Эльза, которая всю ночь до утра работала кельнершей в ресторане, а днем принимала гостей исключительно в постели»[105].
К. чувствует себя виноватым, не зная почему. Он бежит от себя, он озабочен тем, чтобы найти помощь других, в то время как только понимание настоящей причины чувства вины и развитие собственной продуктивности могли бы его спасти. Инспектору, который его арестовывает, К. задает множество вопросов о суде и его шансах на процессе. Он получает единственный совет, который может быть дан в такой ситуации. Инспектор говорит: «И хотя я не отвечаю на ваши вопросы, но могу вам посоветовать одно: поменьше думайте о нас и о том, что вас ждет, думайте лучше, как вам быть»[106].
В другом случае совесть К. представлена тюремным капелланом, который показывает К., что тот сам должен дать себе отчет и что ни взятка, ни призыв к жалости не могут разрешить его моральной проблемы. Однако К. видит в священнике лишь представителя власти, который мог бы вступиться за него, и все, что занимает К., это не гневается ли тот на него. Когда он пытается разжалобить священника, тот кричит с кафедры: «“Неужели ты за два шага ничего не видишь?” Окрик прозвучал гневно, но это был голос человека, который видит, как другой падает, и нечаянно, против воли, подымает крик, оттого что и сам испугался»[107]. Однако даже этот крик не пробудил К. Он просто чувствует себя еще более виноватым, потому что, как он считает, рассердил священника. Тот завершает беседу словами: «Почему мне должно быть что-то нужно от тебя? Суду ничего от тебя не нужно. Суд принимает тебя, когда ты уходишь, и отпускает, когда ты уходишь»[108]. Эта фраза выражает суть гуманистической совести. Никакая превосходящая человека сила не может предъявлять ему моральные требования. Человек сам несет ответственность за обретение или потерю собственной жизни. Только понимая голос своей совести, может он вернуться к себе. Если он на это не способен, он погибнет; никто не может ему помочь, кроме него самого. К. не удается понять голос своей совести, поэтому он должен умереть. В самый момент казни он впервые видит проблеск своей настоящей проблемы. Он ощущает собственную непродуктивность, неспособность любить, неспособность верить: «Взгляд его упал на верхний этаж дома, примыкавшего к каменоломне. И как вспыхивает свет, так вдруг распахнулось окно там, наверху, и человек, казавшийся издали, в высоте, слабым и тонким, порывисто наклонился далеко вперед и протянул руки еще дальше. Кто это был? Друг? Просто добрый человек? Существовал ли он? Хотел ли он помочь? Был ли он одинок? Или за ним стояли все? Может быть, все хотели помочь? Может быть, забыты еще какие-то аргументы? Несомненно, такие аргументы существовали, и хотя логика непоколебима, но против человека, который хочет жить, и она устоять не может. Где судья, которого он ни разу не видел? Где высокий суд, куда он так и не попал? К. поднял руки и развел ладони»[109].
В первый раз К. представил себе солидарность человечества, возможность дружбы, обязательства человека перед самим собой. Он задается вопросом о том, что представляет собой высокий суд, однако тот высокий суд, о котором он задумывается, – это не иррациональная власть, в которую он верил, а высокий суд его собственной совести, являющейся настоящим его обвинителем, которого он не сумел распознать. К. осознавал только свою авторитарную совесть и пытался манипулировать авторитетами, которых она представляет. Он был так занят такой самозащитой против кого-то, кто выше его, что совершенно упустил из виду свою настоящую моральную проблему. Он сознательно признает себя виноватым, потому что его обвиняют авторитеты, но виновен он потому, что впустую растратил свою жизнь; он не мог измениться, потому что был не способен понять свою вину. Трагедия заключается в том, что видение того, как все могло быть, посещает его, когда уже поздно.
Необходимо подчеркнуть, что различие между гуманистической и авторитарной совестью заключается не в том, что первая развивается независимо, а вторая формируется культурной традицией. Напротив, они сходны с нашими способностями мыслить и говорить, которые, хотя и являются врожденными, развиваются только в социальном и культурном контексте. Человечество за последние пять или шесть тысячелетий своего культурного развития сформулировало этические нормы в рамках религиозных и философских систем, на которые и должна ориентироваться совесть каждого индивида, если он не хочет начинать с самого начала. Однако в интересах каждой такой системы их представители стремились сильнее подчеркнуть различия, а не их общее ядро. Тем не менее с человеческой точки зрения общие элементы учений гораздо важнее, чем их различия. Если понимать ограничения и искажения учений как следствие конкретных исторических, социоэкономических и культурных условий, в которых они выросли, обнаруживается удивительное совпадение взглядов всех тех мыслителей, чьей целью были рост и счастье человека.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.