Философия субъективности и облик неконструируемого вопроса у раннего Блоха
Философия субъективности и облик неконструируемого вопроса у раннего Блоха
В «Духе утопии» Блох последовательно цитирует Кьеркегора, Мейстера Экхарта, Бёме и Канта (GU1, 368–369), у каждого из них обнаруживая стремление обратиться вовнутрь, «понять самого себя в экзистенции» (GU2, 227, 235). Этот поиск позволяет нам обнаружить спасительный внутренний свет в человеке, отказаться от представлений о его злой природе. Обращение внутрь субъекта есть differentia specifica мистического философствования. При этом субъект смотрит внутрь мира, как в зеркало, и прозревает там свое будущее, начинает узнавать в нем человеческие черты (GU2, 48).
Наверное, самый подходящий пример – начало книги. Блох просто описывает старый кувшин.
Трудно дознаться, как выглядит внутри темное, просторное чрево этого кувшина. А хотелось бы. Вновь возникает этот давнишний, подсказанный бескорыстным любопытством детский вопрос. Ведь кувшин находится в близком родстве с миром детства… Тот, кто смотрит на старый кувшин достаточно долго, унесет с собой его цвет и его форму. Я не буду сереть каждый раз, когда вижу очередную лужу, и не буду принимать изгиб рельсовых путей, чтобы вместе с ними завернуть за угол. Но я вполне могу быть сформованным наподобие кувшина, я смотрю на себя как на некое коричневое, странное образование, нордическое подобие амфоры – и не только в том смысле, что подражаю кувшину или просто пытаюсь вчувствоваться в него, а так, что я в результате какой-то своей частью обогащаюсь, становлюсь более настоящим, воспитываю себя с помощью этого причастного ко мне образа… Все, что когда-либо было сделано с такой любовью и стало таким необходимым, живет собственной жизнью, отваживается вторгаться в чуждую, новую среду и потом возвращается вместе с нами назад: таким совершенным по форме, какими мы сами при жизни никогда не могли бы стать, да еще украшенным неким пусть сколь угодно слабым, но все же различимым знаком – печатью нашего Я. И с этими вещами человек чувствует себя так, как если бы заглянул в длинный освещенный солнцем проход, который заканчивается дверью: то же самое бывает при созерцании произведения искусства (GUI, 14–15[49]).
Вещи ведут меня не к миру, а ко мне самому. Человек у Блоха, различая «печать Я», которой отмечены вещи, отправляется на поиски своей тайной сути. В «Духе утопии» Блох сравнивает эту сущность с рукой, которая управляет перчаткой, служащей символом эмпирического наличного бытия человека. Блох многозначительно добавляет, что перчатку можно и снять (GU2, 310). Отсюда постоянное упоминание встречи с самим собой в «Духе утопии» и подзаголовок последнего раздела книги «Карл Маркс, смерть и апокалипсис» – «О путях мира, которыми направленное вовнутрь может стать направленным вовне, а направленное вовне – направиться вовнутрь». Блох как бы заклинает внутреннее пространство души, стремится раскрыть его для встречи с самим собой, со своими еще не проявленными очертаниями. Художник тоже должен выйти за пределы замкнутого и самодостаточного мира, отыскав и изобразив «внутренний лик» (GU1, 44).
Ранний Блох сосредоточен на этой особой «реальности души», он всерьез относится к понятиям субъекта и субъективности. Душевная действительность в «Духе утопии» обладает абсолютной значимостью, ибо только через нее утопия способна прийти в мир, а мы – придя к себе, постичь утопию. Эта действительность ценностна и нравственна – именно в моральности задается некая отчетливость индивидуального опыта, внезапно вспыхивающая очевидность, ведущая нас к прояснению тьмы исполненного мгновения.
Путь утопии Блох описывает как «приготовление внутреннего слова, без которого всякий взгляд вовне остается ничтожным, и нет такого магнита, такой силы, чтобы привлечь внутреннее слово и вовне, помочь ему вырваться из лжи мира». И далее, дополняя это «вертикальное» движение «горизонтальной, космической» функцией утопии, Блох пишет:
Лишь в нас горит еще этот свет, и начинается таинственное движение к нему, движение к толкованию грёз, к овладению принципиальным утопическим пониманием. Найти его, найти верное – ради этого надлежит жить, быть организованным, иметь время, к этому идем мы, прорубаем конститутивные метафизические пути, взываем к тому, чего нет, выстраиваем в неизвестность, выстраиваем себя в неизвестность[50] и ищем в этой синеве истинное, подлинное, где обычное, данное положение вещей исчезает – incipit vita nova (GU2, 13. Ср.: GU1, 9).
Начало мира, первая реализация волевого импульса остаются необъясненными, для Блоха вопрос о том, почему есть нечто, а не ничто – это «неконструируемый вопрос».
Разумеется, вопрос о том, как представляют себе высшее счастье, настолько не запрещен, что только его и разрешают. Между тем и этот вопрос легкомысленно устремляется, рассеивая сумрак, к названному, произнесенному, связывает нас с бессильным, ограниченным словом (GU2, 347).
Поставить абсолютный вопрос, не конструируя его, означает, по Блоху, высказать его во всей чистоте, изобразить его.
Лишь это подлежит точному онтическому обсуждению: постичь вопрос о нас как чистый вопрос, а не как сконструированный намек на уже имеющуюся в нашем распоряжении разгадку, высказанный, но не сконструированный, существующий сам по себе вопрос, дабы постичь его высказывание само по себе как первый ответ на него самого (GU2, 249).
По-видимому, проблема возникновения мира и есть для Блоха (особенно позднего) та самая главная загадка, ответом на которую должен стать сам мир, равно как и его художественное и философское истолкование. При этом в «Духе утопии» само вопрошание обретает особое экзистенциальное напряжение, и рациональное конструирование вопроса отвергается не только потому, что ставится в зависимость от экзистенции (как у Кьеркегора), но и потому, что противоречит нераскрытой, изменчивой природе этого вопрошания. Истина раскрывается в конкретной ситуации здесь и сейчас, в опыте экзистенциального присутствия. Блох ставит вопрос о самом вопрошании, он спрашивает: откуда в нас эта потребность узнавать новое, эта неудовлетворенность известным, это неизбывное желание? В основание этого опыта он кладет удивление – «вопрос, который не есть постановка вопроса и в котором уже присутствует ответ»[51]. Опыт удивления позволяет почувствовать открытость, незавершенность, заложенную в самой сути мира, и вместе с тем сохранить критическую дистанцию по отношению ко всем возможным формам вопрошания, ко всем возможным ответам, которые мы можем дать. Именно этот опыт и есть то, что придает облик, фигуру, «гештальт» неконструируемому вопросу[52], позволяет нам так или иначе этот вопрос задать, хотя задать такой вопрос по определению невозможно. И опять же вопрошание не есть стерильный, «чистый» опыт, свободный от исторических наслоений, – это всегда вопрошание из исторической ситуации. Блох понимал это еще в «Духе утопии»[53] и впоследствии все больше тяготел именно к такому историко-диалектическому типу мышления.
Из опыта удивления и погружения в себя появляются и художественные формообразы, через которые самость взаимодействует с миром, пускается в игру отражений и в перекличку смыслов, направляемую утопическим томлением[54]. Мимолетные знаки, отмечающие встречу с самим собой, прояснение тьмы проживаемого мгновения и намек на раскрытие последней тайны – утопической самости – Блох называет еще «символическими интенциями»[55].
Итак, что же за субъект стоит за метафизикой мгновения? Это фланёр, ловец настоящего, или предельно сосредоточенный человек, стремящийся – по совету Гёте – достичь концентрации всех своих способностей и душевных сил? Установка утопического субъекта у Блоха – чуткость, интуиция нового, способность по-настоящему увлечься чем-то, что кажется незначительным, и сделать это значимым для себя и других. Это энтузиазм неизвестности, который именно в этой временной несогласованности и неупорядоченности бытия видит источник вдохновения, видит жизнь, радость и неведомый свет. В этой совершенной мистической имманентности, вблизи или, как сказал бы Франсис Понж, «на стороне» вещей, мы прозреваем не только их тайну, но и – что важнее – тайну человека, человечности.
Динамика внутренней жизни – ядро самости – «экстерриториально» по отношению к смерти (PH, 1385), ибо оно еще не вступило в процесс, в нем нет никакой завершенности, а значит – и окончательного завершения, абсолютного конца.
Если это неясное основание в человеке еще не вовлечено в его становление, то оно вообще вынесено за пределы конечности. Если же допустить, что оно вступило на этот путь, то в конце его – отсутствие процесса, а вместе с ним – бренности и смерти. Загадка субъективности неподвластна обычной логике возникновения и уничтожения. Именно в этом смысле уместно рассуждение Эпикура о смерти: когда она есть, человека нет, просто потому, что его (то есть подлинной основы его бытия, некоего бытийного «ядра») еще нет[56].
Поздний Блох, отдавая дань марксистской стилистике, именует человека «совокупностью утопических отношений» (AC, 284). Утопический поиск самости обосновывается в онтологии «еще-не-бытия».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.