Марксизм Блоха и его социальная философия
Марксизм Блоха и его социальная философия
Блох не только сам отдавал предпочтение марксизму, но и воспринимался как марксист[71]. О том, насколько его тексты соответствуют классическому марксизму, речь здесь не пойдет – это тема особого разговора. Очевидно одно: Блох, явно тяготея к левой идее и к социал-демократической политике, не был продолжателем и толкователем марксистской философии. Главный мотив его – без сомнения этический, объединяющий революционный пафос марксизма и призыв утопической философии к обновлению, к отказу от вечного повторения и тавтологий буржуазной жизни, от позитивистской рациональности (чье мифическое происхождение стремились разоблачить Хоркхаймер и Адорно)и простого наукообразия.
Поздний Блох мыслит «утопическую функцию» бытия как продукт социальных отношений. Любой сон, проект, набросок грядущего обусловлен объективными тенденциями эпохи, встроен в историю общественного бытия. От этой марксистской идеи Блох, высказав ее, в частности, в «Принципе надежды», уже не отказывался (PH, 555–556). Например, критикуя с этих позиций активизм Жоржа Сореля и фактически солидаризируясь с Марксом в его отношении к французскому социализму, он иронически пишет, что в «Размышлениях о насилии» автору нужна буря, нужны гром и молния, а не электричество и не линии электропередач, спонтанный порыв, импульс, а не бюро и партийные программы (PH, 1108–1109).
Блох получил известность как политический публицист еще в конце 1910-х годов[72]. Однако его главный социально-философский труд (если так можно назвать сборник заметок и эссе) – это «Наследие нашей эпохи», книга, в которой он вводит понятие неодновременности.
Непосредственным поводом для появления концепции не-одновременности послужил успех фашистской идеологии, привлекшей внимание не только Блоха, но и других мыслителей его времени – Беньямина, Лукача, Жоржа Батая, а впоследствии Ханны Арендт, Адорно и многих других[73]. Блох задействует марксистский подход в контексте неоднородности и неравномерности социально-исторической эволюции и дополняет его, показывая, что социальные противоречия могут быть не только классовыми, не обязательно привязаны к экономическому, классовому антагонизму. Он исследует жизнь социальных слоев, которые, как кажется на первый взгляд, живут в настоящем, разделяют с нами одно и то же время, но на самом деле погружены в прошлое. Примеры – романтически настроенная, мечтательная молодежь, которой нет дела до современности, до «теперь»; крестьянство, погруженное в свои традиционные занятия, не менявшиеся многие десятилетия; мелкие служащие, разочарованные в своей повседневной жизни и вместе с тем оторванные от непосредственного контакта с производством, с освоением и завоеванием природы, стремящиеся вернуться в прошлое, жаждущие легенды.
В эти отверстия и зазоры, складки времени прорывается энергия массовых мифов. В отличие от Франции и Англии, Германия не смогла целиком усвоить капиталистические формы социальной жизни. «Неодновременные» элементы этой жизни вступают в противоречие с господствующим способом производства. При этом их нельзя сделать однородными, просто «возвысив» до «одновременной», «прогрессивной» культуры, они принципиально «инородны» (если пользоваться дихотомией Батая[74]). Будучи современниками, ежедневно сталкиваясь по пути на работу, люди, по сути, живут в разных эпохах.
Так называемые неодновременные противоречия в капиталистическом обществе сопутствуют и взаимодействуют с «одновременными» – объективными противоречиями, имманентно присущими этой формации. Причем капитализм использует «неодновременные» элементы, дабы задушить ростки будущего, дающие о себе знать. Более того, они используются и фашизмом, который благодаря националистической риторике и апелляции к архетипам прошлого завоевывает популярность среди широких слоев населения. «Ад и рай, берсерков и теологию мы отдали реакции без борьбы» (EZ, 66–67). Идеи «третьего царства», крови, почвы, народности, вождя и т. д., как считает Блох, должны быть интегрированы в идеологию социализма, их нельзя отвергать с порога (как делали многие коммунисты), напротив, их следует отвоевать у фашистов, «перевести мощь опьянения на службу революции»[75]. Крестьяне, ремесленники, рабочие и не удовлетворенная наличным положение вещей мелкая буржуазия должны вступить в альянс, способный преодолеть правый радикализм. Антибуржуазная, мифическая энергия может стоять у истоков нового светлого мира, а может (как и случилось) переродиться и спровоцировать трагические последствия. Но отдавать марксизм на откуп наукообразной трезвости, вытравлять из него фантазию, миф, стихийную энергию воображения тоже нельзя. Социализм предстает у Блоха в образе юного романтика, мечтающего стать поэтом, которого строгий отец заставляет идти по коммерческой части (LA, 130). Блох пытался сам привить социализму это активное, романтическое, мифическое начало, неизбежно оказываясь в парадоксальной ситуации, которую точно подметил Адорно: критикуя замкнутость в природной необходимости, вечное возвращение и неизбывный плен мифологического сознания, Блох сам зависит от этого сознания, ибо именно миф, природное влечение, темная дионисийская сила, воля конститутивны для проекта утопической философии[76].
(Интересно, что в 1935 г. Блох в своих путешествиях во времени и между временами еще с надеждой смотрел на Восток, считая, что культурная политика большевиков шла правильным путем и органический, хтонический элемент социальной общности вполне удачно повенчан с правильным идеологическим курсом.)
Философско-исторические размышления Блоха явно стали одним из источников вдохновения для «Диалектики просвещения» Хоркхаймера и Адорно. Активным сторонником Блоха был Томас Манн, который сам в статье «Культура и социализм» писал о том, что нужная Германии идеология родится только тогда, когда произойдет встреча Маркса и Гёльдерлина[77]. Теория неодновременности оказалась востребованной в самых неожиданных формах. В частности, ее взял на вооружение Р. Козеллек, выстраивая свой проект истории понятий[78]. Для Козеллека понятие есть одновременность неодновременного, соединение в концентрированной форме разных практик, как тех, к которым понятие отсылает здесь и сейчас, так и отживших, архаичных, ни о чем не говорящих современному человеку. Это недифференцированное целое и позволяет понятию быть понятием.
Характерной особенностью политико-философской и идеологической позиции Блоха, проявившейся в том числе и в «споре об экспрессионизме», который он вел с Лукачем и другими ортодоксально настроенными марксистскими теоретиками[79], был императив: изучать и вовлекать в идеологическое строительство элементы не только архаических учений и мировоззрений, но и модернистской эстетики, авангардного искусства. Отчасти этим оправдывается стремление к философскому синтезу, увлеченность Блоха иудейским мессианизмом и т. д. Кроме того, и по риторике, и по духу довоенные взгляды Блоха вполне удачно соотносились с правоконсервативным мышлением. В письме Лукачу в 1915 г. он говорит о своих прежних пруссаческих идеалах (Br I, 164), а в 1-м издании «Духа утопии» – о гении немецкой нации (GU1, 303)[80]. Однако Блох быстро понял, что «консервативная революция» – путь в никуда, что романтические идеалы вне и помимо социальной критики, вне ереси легко поставить на службу status quo, что оборотническая, диффузная логика мифа навевает вечный сон на ничего не подозревающее человечество. Не последнюю роль в таком полевении сыграло и общее увлечение марксизмом, в особенности – марксизмом Лукача.
Конечно, Блох не занимается, подобно Розе Люксембург (чьей памяти он посвятил свою последнюю книгу), экономическим анализом в духе Маркса. Для него важно было не потерять спонтанности, чутко реагировать на текущую политическую ситуацию, от которой подробный и многократно опосредованный экономический анализ мог серьезно отвлекать. Блох особенно подчеркивает реальное воздействие важных элементов «надстройки» на «базис», настаивает на их диалектической связи с реальным историческим процессом. Вместе с тем еще в «Духе утопии» он замечает, что марксизм как критика политической экономии движется по направлению к критике чистого разума, для которой еще не написано критики практического разума (GU1, 407f.). В молодости Блох мыслил марксизм как программу освобождения человека от гнета материального производства, освобождения, которое готовит его для служения более высокого, – но потом само это освобождение и стало главной движущей силой его собственной философской идеологии.
В зрелых работах Блох мыслит свою философию будущего как дополнение к критике настоящего – наряду с вопросом: «Что я могу знать?» следует отвечать и на вопрос: «Что я должен делать?». Речь, разумеется, не идет о том, что марксизм был теорией, а теперь должен быть дополнен практикой. Необходимо диалектическое взаимодействие моральных постулатов, регулирующих цели, наброски (проекты) будущего, и критики реальных условий социального действия, ограничивающих его здесь и сейчас. Такие проекты будущего – это пробные модели, а не заранее заданные рецепты и статичные картины будущей жизни, и их реализация, разумеется, влияет на сами модели.
Именно в этом контексте следует понимать и различение «холодного» и «теплого» течений в марксизме[81]. Если «холодный» марксизм занят объективными тенденциями общественного развития, то «теплый» – его целями. Блох словно вторит о. С. Булгакову:
В социализме следует различать «цель», или идеал, и движение, или практику. Последняя составляет предмет научной политической экономии и реалистической социальной политики, первая принадлежит к области верований и упований религиозного (в широком смысле слова) характера[82].
«Холодный» марксизм – это, по сути дела, исторический материализм, то есть научный анализ исторически конкретных форм производства и культуры, идеологий, Блох же, как «теплый» марксист, считает, что нужно обернуть известную Энгельсову последовательность «Развития социализма от утопии к науке» и поставить вопрос иначе: от науки к утопии, к натурализации человека и гуманизации природы, открыть в марксизме практическое и этическое измерения (см., например: AC, 349–350), а описанную Вебером рационализацию и расколдовывание мира обратить в пророчество[83]. Сначала нас ведет аффект – удивление, шок, надежда, – и без этого марксизм немыслим, а потом мы опосредуем наш утопический поиск исследованием конкретных ситуаций. Социально-политическая мысль Блоха – словно бы упрек нечистой совести инженеров-прагматиков, занятых текущим общественным проектированием и Realpolitik и давно утративших способность «переключать регистры», отвлекаясь от сиюминутных задач.
Надо сказать, что отношение Блоха к марксизму, конечно, менялось. Основной причиной этих изменений было, по-видимому, то впечатление, которое оказала на него гегелевско-марксистская идеология «Истории и классового сознания», о которой ниже. В «Духе утопии» Блох весьма сдержан по отношению к Марксу, коммунистическое государство для него – в лучшем случае нечто предварительное, этап на пути к полному преодолению внешней организации и регламентации жизни, к освобождению душ и к новой церкви, а сам Маркс – лишь один из пророков, учение которого нужно серьезно скорректировать, не поддаваясь ортодоксальной бюрократической риторике и не забывая о том, что марксизм был и остается теологией, и только во вторую очередь – экономической теорией[84]. Без теологии, как без карлика, запрятанного под шахматным манекеном, историческому материализму не выиграть своей главной партии – этот образ из Беньямина mutatis mutandis можно использовать и для характеристики той философской ситуации, в которой находился Блох. Капиталистический ад, душа, грех, мессия, спасение – только в этом концептуальном ряду возможна истинная революция.
В «Духе утопии» путь вовне – это путь внутрь, а банальный марксистский атеизм ничего не может дать человеческой душе (GU2, 303–307). Социалистический проект у раннего Блоха на деле подчинен гностическому[85]. В «Принципе надежды» позиция уже иная:
Лишь марксизм первым принес в мир такое понятие знания, которое, по сути своей, связано не с тем, что стало (Gewordenheit), а с тенденцией, с тем, что близится; так впервые в область теоретико-практического постижения вводит он будущее (PH, 160)[86].
Марксистская философия для позднего Блоха – это и есть философия будущего, философия действия и порождения этим действием новой субъективности. Дж. Стайнер совершенно прав, когда пишет, что Блох придает марксистскому дискурсу новый стиль, соединяет волю к освобождению с эмблематикой литературной традиции, в которой Одиссей, Прометей или Фауст становятся не менее значимыми героями, нежели пролетариат и буржуазия[87].
Марксистскую политику надо было не только «теологизировать», но и эстетизировать. Для Блоха – как раннего, так и позднего – политика и искусство были если и различимы, то несмотря на это зависимы друг от друга столь сильно, что разделять их он не видел смысла. Более того, эстетический жест помогал держать удар в политике, политика была непредставима без эстетического начала, в художественном образе как бы в концентрированном виде объединяются все элементы метафизики мгновения, даруя политическим принципам чувственный облик, наглядность. Философское усилие Блоха можно было бы даже определить именно как политическую артикуляцию эстетической интенсивности, художественного поиска самости. Это было очевидно для Блоха и когда он писал антивоенную книгу «Дух утопии», и когда он, выпустив антифашистский труд «Наследие нашей эпохи», писал Брехту в ответ на его критику, что именно эссеистика, свободный, литературный стиль, а не научный трактат, соразмерны времени[88]. Впрочем, такое сочетание у Блоха – особенно в поздних, систематических работах – было подчинено более общему синтезу, став частью гигантского манускрипта, на котором автор выводил (или отыскивал) письмена утопии[89].
Экскурс: Блох и Хайдеггер
Экзистенциальный пафос ранних текстов Блоха, его чувствительность по отношению к повседневности, «подручности» вещей позволяют провести параллели с работами Мартина Хайдеггера. Точки соприкосновения у них были: оба интересовались переживанием подлинной жизни, оба центральное значение в событии философствования придавали мысли о мгновении и удивлении[90]. Критика Блохом отчужденной технической цивилизации вполне созвучна критике, развитой в работах Хайдеггера 1940-1960-х годов[91]. Однако Блох всегда критически (пусть и не всегда справедливо) относился к младшему современнику, и здесь со всей отчетливостью обнаруживается, сколь существенным для утопического проекта был марксизм. Бытие в «фундаментальной онтологии» Блох считал статичным и лишенным исторического изменения, динамики «еще-не-бытия», а экзистенциализм в целом – оторванным от социального праксиса, ущербным и зацикленным на собственной болезненной, мрачной субъективности философским течением[92]. У Хайдеггера Блох находил некую странную безысходность, однообразную и ограниченную озабоченность повседневностью и однозначную ее критику, неспособность изнутри отчаяния и заброшенности, во-первых, определить свое место в истории и, во-вторых, решиться на действие (PH, 118f.)[93]. Пессимизм экзистенциальной заброшенности Блох всегда противопоставлял оптимизму и особой темпоральности будущего, бытия в модусе ожидания и предвосхищения; страху, заботе, отчаянию, «выживанию»[94] – активное преобразование мира; «забвению» бытия – его неоконченность. И если Хайдеггер опирается на изречение Новалиса о том, что философия – это стремление повсюду быть как у себя дома, то для Блоха истинный смысл метафизики – не возвращение домой, а движение к тому дому и к той родине, которых мы еще не видели и не изведали, к земле обетованной. Николай Бердяев, между прочим расстриженный марксист, внимательно следивший за новыми веяниями в европейской философии – и справа, и слева, – здесь солидарен с Блохом: «Безбожие… философии Гейдеггера в том, что для нее забота и современность бытия непобедимы»[95].
Блох не мыслит историю, заброшенность, заботу как нечто, свалившееся на нас, сопутствующее нам от века. Нужно искать выход в конкретной исторической ситуации, hic et nunc, понимая, что ключи от будущего в наших руках. И когда Хайдеггер в «Бытии и времени» пишет:
В желании присутствие бросает свое бытие на возможности, которые не только остаются не охвачены озабочением, но их исполнение даже не продумывается и не ожидается. Наоборот: господство вперед-себя-бытия в модусе голого желания несет с собой непонимание фактичных возможностей… Желание есть экзистенциальная модификация понимающего самонабрасывания, которое, подпав брошенности, уже лишь волочится за возможностями[96],
Блох саркастически замечает: незрелое предвосхищение критикуется здесь так, словно евнух упрекает младенца Геркулеса в импотенции! (PH, 164–165).
Блох не принимает и хайдеггеровской склонности «мистифицировать» Гегеля и Гёльдерлина. Если Хайдеггер оценивает гегелевское мышление как неудавшуюся попытку ответа на «опрашивание бытия», то Блох видит в нем буржуазный энтузиазм, ожидание мира, к которому стремится человеческая история, но который можно обрести, а можно и утратить, и ставит Хайдеггеру в вину отсутствие у него чувства диалектики и историчности[97]. Неудивительно, что Блох подчеркивает воздействие Французской революции на Гёльдерлина, которое у Хайдеггера скрадывается (PA, 307)[98].
Вообще философия Хайдеггера оценивается положительно лишь как фиксация всеобщего отчуждения, которым была проникнута жизнь буржуа 1920-х годов[99]. С интерпретацией исторического материализма в «Письме о гуманизме» («Существо материализма кроется в существе техники… Техника есть в своем существе бытийно-историческая судьба покоящейся в забвении истины бытия»[100]) Блох, конечно, не мог согласиться. Он был идеологом техники, не отчужденной от истинных нужд человека, основанной на гармоническом сосуществовании человека и природы, на преодолении абстрактного отношения человека и техники (PH, 807–817). Современный марксистский взгляд на проблему техники (как раз в связи с Хайдеггером) хорошо выражен у Бадью:
Медитации, домыслы и диатрибы по поводу техники, сколь бы распространенными они ни были, остаются одинаково нелепыми… весь этот пафос… соткан из одной только реакционной ностальгии… Недостаточность техники, все еще примитивная техника – такова реальная ситуация: господство капитала связывает и упрощает технику, потенциальные возможности которой бесконечны[101].
Бадью почти дословно повторяет ключевые идеи Блоха, утверждавшего, что техника только тогда сможет обнаружить свои подлинные возможности, когда общество сумеет высвободить ее из-под власти принуждения и эксплуатации (PH, 770ff.).
Сегодня уже понятно, что философские книги Блоха и Хайдеггера были моментами более или менее единого философского движения. Очень интересные связи между ними в контексте проблемы времени прослеживает Р. Беккер. Он показывает, что Гуссерль, Хайдеггер и Блох мыслили время как средство конституирования смысла, а суть времени (то, что оно временит) видели том, что оно дает способ самообнаружения, «инсценировки» бытия. Но если Гуссерль сосредоточивался при этом на конституировании смысла через интенциональность, через работу сознания, а Хайдеггер вообще лишал раскрытие бытия какой бы то ни было антропологической и социально-исторической специфичности, считая время условием открытости Dasein и бытия по отношению друг к другу, то Блоха Беккер рассматривает как посредствующее звено между ними – как философа культуры, который конкретизирует протекающее во времени и обязанное времени своим конституированием, постоянно ускользающее и требующее прояснения бытие смысла. В этом анализе Блох и Гуссерль стремятся к наглядности, которой позднему Хайдеггеру недостает[102].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.