Глава VIII. Подражание
Глава VIII. Подражание
Конформизм — Нонконформизм — Взаимодополняемость этих двух сторон жизни — Соперничество — Соперничество на службе общества — Условия, при которых служение обществу возобладает — Идолопоклонство
Для удобства будем различать три формы подражания — конформизм, соперничество и идолопоклонство.
Конформизм можно определить как стремление следовать стандартам, установленным группой. Это добровольное копирование общепринятых способов деятельности, отличающееся от соперничества и иных агрессивных форм подражания своей относительной пассивностью, нацеленное на то, чтобы быть как все, а не выделяться, и придающее основное значение всему внешнему и формальному. С другой стороны, оно отличается от непроизвольной имитации своим преднамеренным, а не машинальным характером. Так, говорить по-английски для большинства из нас не является конформизмом, ибо у нас фактически нет здесь выбора; но мы можем по своему усмотрению подражать специфическому произношению или оборотам речи тех, на кого хотим быть похожи.
Обычный повод к конформизму — более или менее сильные страдания человека из-за того, что он «не вписывается». Большинству из нас было бы неприятно пойти на вечеринку в не принятой для этого одежде; источником мучений при этом служит смутное ощущение унизительного любопытства, которое, как ему кажется, он вызовет. Его социальное чувство я уязвлено неблагоприятным мнением о нем, которое он приписывает окружающим. Это типичный пример того, как группа принуждает каждого из ее членов к соответствию во всем, относительно чего у человека нет никаких четко выраженных личных интересов. Жизнь заставляет нас делать так без всякого определенного измерения, просто в силу обычного для всех отвращения к претензиям на исключительность, для которой нет никакой видимой причины. «Ничто в мире так не неуловимо, — заметил Джордж Элиот, говоря об упадке высоких идеалов у некоторых людей, — как процесс их постепенного изменения. Вначале втягиваются в него бессознательно. Может быть, это вы и я заразили их своим дыханием, произнося лживо-конформистские речи или делая свои глупые умозаключения; а может это навеяно токами женского взгляда». Одиночество страшит и печаля, и нонконформизм обрекает нас на него, вызывая смущение, если неприязнь, у окружающих и мешая той легкости и естественности отношений, которая нужна для непринужденного общения. Так, трудно быть непринужденным с тем, кто одет заметно хуже или лучше нас или чьи манеры разительно отличаются от наших; и не важно, сколь малое значение придает таким вещам наша философия. С другой стороны, некое сходство в мелочах, на которое обращают мало внимания prima facie[117], располагает людей друг к другу, что весьма благоприятствует симпатии; поэтому-то все мы так или иначе хотим быть похожими на тех, к кому питаем интерес.
Судя по всему, подавление нонконформизма — естественный порыв, а терпимость всегда требует некоторого нравственного усилия. Все мы ревниво храним привычный нам образ мыслей, и все, что резко идет вразрез с ним, раздражает нас и способно вызвать негодование. Наша первая реакция, таким образом, состоит в отторжении необычного, и мы учимся мириться с ним только тогда, когда это совершенно необходимо — либо потому, что оно доказало свою разумность, либо потому, что оно упорно сопротивляется нашему противодействию. Новатор почти так же, как и все прочие, способен подавлять новое, исходящее от кого-то другого. Слова, обозначающие оригинальность и своеобразие, обычно несут в себе некоторый упрек; и, наверное, было бы нетрудно обнаружить, что чем жестче общественная система, тем суровее заключенное в них осуждение. Во времена дезорганизации и перемен, каковым во многих отношениях является и наше время, люди приучаются к относительной терпимости благодаря неизбежному столкновению с противоположными взглядами — религиозная терпимость, например, является следствием длительного противоборства ведений.
Сэр Генри Мэйн, обсуждая, чем определялись судебные решения римского претора, отмечает, что он «держался в самых узких рамках предубеждений, впитанных им еще с учебной скамьи, и был прочно связан профессиональными нормами, строгость которых мог оценить лишь тот, кто испытал их на себе»[118]. Подобным же образом в любой профессии, занятии или ремесле, у любой церкви, круга, братства или клики имеются более или менее определенные стандарты, подчинение которым они стремятся навязать всем своим членам. И совершенно не важно, преследуется ли какая-то преднамеренная цель установлением этих стандартов и существует ли какой-нибудь специальный механизм их навязывания. Они возникают, так сказать, спонтанно, благодаря бессознательному уподоблению и проводятся в жизнь просто по инерции образующих группу личных сознаний.
Таким образом, всякая необычная идея вынуждена пробивать себе дорогу — как только кто-либо пытается сделать что-нибудь неожиданное, мир взрывается криком: «Не высовывайся! Не высовывайся! Не высовывайся!» и давит, таращится, уговаривает и глумится, пока тот не подчинится — или же не достигнет такого положения, что изменит стандарты и установит новый образец для подражания. Не существует человека, который был бы или сам целиком нонконформистом, или же абсолютно терпим к нонконформизму других. Г-н Лоуэлл, самый горячий из литераторов защитник нонконформизма, сам придерживался общепринятых условностей в своих писаниях и при общении. И собственная незаурядность и восприятие чего-то незаурядного требуют значительных усилий, и никто не может позволить себе этого сразу во многих отношениях. Есть множество людей, отважившихся на непредубежденность; существуют социальные группы, страны и исторические эпохи, сравнительно благоприятные для свободомыслия и перемен; но конформизм всегда остается правилом, а нонконформизм — исключением.
Конформизм — своего рода сотрудничество, одна из его функций — экономия энергии. Стандарты, навязываемые индивиду, зачастую суть сложные и ценные плоды совокупной мысли и опыта, и при всех своих недостатках они, в целом, — необходимая основа жизни: невозможно представить, чтобы кто-нибудь мог без них обойтись. Если я подрав одежде, манерам, распорядку жизни других людей, я экономлю очень много душевной энергии для других целей. Лучше, чтобы каждый был впереди там, где он для этого особенно подходит, и следовал за другими в том, в чем они лучше знают толк, чтобы вести за собой. Верно говорят, что конформизм тяготит гения; но столь же важно и верно что его общее влияние на человеческую природу весьма благотворно. Благодаря ему мы обладаем отборным и систематизированным опытом прошлого, а его стандарты служат кратким резюме общественного развития: иногда его уровень снижается, но чаще повышается. Возможно, резко отрицательное отношение к конформизму и способно стимулировать нашу индивидуальность, но утверждения, выражающие эту точку зрения, страдают неточностью. Молодым и честолюбивым может импонировать хвала, воздаваемая Эмерсоном самоуверенности, — она придает им мужество в борьбе за свои идеалы; но мы также можем согласиться и с Гете, когда тот говорит, что «ничто так не приближает нас к безумию, как стремление выделиться, и ничто так не укрепляет здравомыслие, как жизнь в согласии с большинством людей»[119].
Есть две формы нонконформизма: первая представляет собой порыв протеста, или «действие вопреки», ведущее к отказу от общепринятых норм и правил из духа противоречия (и не обязательно в пользу каких-то иных стандартов); вторая — это отказ от бытующих и рутинных норм во имя каких-то новых и необычных. Обычно обе эти формы поведения проявляются совместно. Стремление жить как-то иначе, чем окружающие, отчасти бывает обусловлено прирожденным упрямством и своеволием, а отчасти — пленяющими воображение идеями и примерами людей, чей образ жизни нам кажется близким по духу.
Но сущность нонконформизма как личной позиции состоит именно в действии вопреки, или в духе противоречия. Люди от природы энергичные испытывают удовольствие от гипертрофированного чувства собственной значимости, сознательно не делая того, к чему призывают их обстоятельства или другие люди. Самоутверждаться и во всем поступать по-своему для них наслаждение, а если другие имеют что-то против этого, они еще более уверяются в своей правоте. Осуждение окружающих взбадривает, подобно восхождению по горной тропе наперекор ветру, — человек ощущает себя хозяином своих поступков, чувствует особую остроту бытия. Таким образом, чувство я, когда оно чем-то угнетено или вынуждено защищаться, предпочитает избегать всего необычного и не выделяться; когда же оно на подъеме и полно энергии, оно побуждает нас поступать наоборот, точно так же как мы когда то мечтаем о прохладе, то о месте у огня — все зависит от самочувствия. Описанное выше легко заметить в поведении бойких детей: они изо всех сил стараются все делать по-своему и с удовольствием поступают вопреки всем возражениям. Эта же черта составляет одно из наиболее глубоких и существенных различий между народами и отдельными людьми. Управляемая рассудком и волей, эта страсть к непохожести переходит в уверенность в своих силах, в самодисциплину и неизменное упорство в достижении поставленной цели — в качества, которые особенно усиливают выдающихся людей и народы. В этом источник как рискованных предприятий, изысканий и стойкости во всякой деятельности, так и неистовой защиты личных прав. Сколь многим история англосаксов обязана присущей этому народу настойчивости! Именно она произвела на свет первопроходца-покорителя, который постоянно стремится вперед, чтобы расчистить для себя место, и который не любит, когда его беспокоят те, на кого его власть не распространяется. В своих владениях обычный человек сильнее ощущает себя хозяином жизни. Он окидывает взором свои поля и дом, свою жену и детей, своих собак, лошадей, скот и говорит: «Я сделал все это — оно мое». Он испытывает гордость при виде всего того, что добыто собственными трудами.
Разве не благородно, подобно Колумбу, оставшись в одиночестве, вести корабль на запад в неизведанные дали, или, подобно Нансену, класть судно в дрейф среди льдов до Северного полюса? «Оставайтесь верны своим принципам, — говорит Эмерсон, — и поздравьте себя, если совершили нечто странное и экстравагантное и возмутили болото благопристойности». «Victrix causa diis placuit, sed victa Catoni»[120] — в этой эпиграмме нам импонирует мысль, что человек восстал против самих богов и пренебрег естественным ходом вещей. О душах тех,
«… that stood alone,
While the men they agonized for hurled the contumelious stone»[121],
не нужно думать как о дарах самопожертвования. Многие из них наслаждались как раз одиночеством и обособленностью, а также своей дерзостью и упрямством. Это не самопожертвование, а самореализация. Конфликт для деятельной души необходим, и, если бы удалось создать социальный порядок, блокирующий всякий конфликт, такой по рядок неминуемо развалился бы как не соответствующий человече кой природе. «Быть человеком — значит не соглашаться».
Я думаю, что люди идут на всякого рода смелые предприятия, пример, на участие в новых и не опробованных филантропических проектах, из любви у риску и приключениям, любви практически того же рода, что вела на поиски Северного полюса. Неправильно и непродуктивно мнение, будто «добро» творится по мотивам, радикально отличным по своей сути от тех, какие движут обычной человеческой натурой; и я полагаю, что даже лучшим из людей далеко до воображаемо-идеальных. Реформаторство и филантропия привлекательны для сознания по двум причинам. Во-первых, конечно, из-за желания совершить нечто достойное, дать выход сокровенным чувствам, которые игнорируются обществом, помочь угнетенным, продвинуться на путях познания и т. п. Во-вторых, за всем этим стоит смутная потребность самовыражения, творчества, обретения глубинного опыта, без чего жизнь кажется пустой и пресной. И люди, наделенные изощренным воображением, возможно, захотят удовлетворять свою тягу к новизне и дерзновенному риску не на довольно избитой стезе войн и исследований, но в новых и неизведанных областях общественной деятельности. Вот почему иногда в домах призрения и благотворительных организациях можно встретить людей из той самой породы, что возглавляли Крестовые походы в Палестину. Я говорю не наобум, ибо знаю нескольких людей такого, как мне кажется, склада.
Нонконформизм в его второй форме можно считать отсроченным конформизмом. Бунт против влияния общества здесь лишь частичный и кажущийся; и тот, кто, казалось бы, выбивается из общего ритма, на самом деле шагает под другую музыку. Как сказал бы Торо, он слышит Другого барабанщика. Если юноша отвергает карьеру, которую его родители и друзья считают для него наиболее подходящей, и упорно занимается чем-то для них совершенно фантастическим вроде искусства или науки, то дело тут явно в том, что он живет наиболее насыщенной жизнью вовсе не с теми, кто рядом с ним, а с теми, о ком он узнал из книг или, возможно, кого видел и слышал лишь мельком. Окружение человека, в смысле подлинного социального влияния, вовсе не столь определенно и очевидно, как это часто полагают. Среда, в которой мы действительно живем, состоит из тех образов, которые чаще всего присутствуют в наших мыслях, и для энергичного, развивающегося сознания они, вероятно, суть нечто совершенно отличное от того, что непосредственно дано в чувственном опыте. Группа, с которой мы себя отождествляем и стандартам которой стараемся соответствовать, избирается нами по внутренней склонности из множества всех доступных нам личных влияний; и покуда мы более или менее самостоятельно подбираем себе круг ближайшего общения, мы проявляем нонконформизм.
Всякий позитивный и конструктивный нонконформизм состоит в подобном отборе близких по духу взаимоотношений; противоположная позиция по сути своей бесплодна и не признает ничего, помимо личного своеобразия. Следовательно, нет четкой границы между конформизмом и нонконформизмом, а есть лишь более или менее специфический и необычный способ отбора и объединения доступных влияний. Соотношение между ними аналогично соотношению между изобретением и подражанием. Как указывает профессор Болдуин, нет никакой принципиальной разницы между этими двумя формами мышления и деятельности. Не бывает всецело механического и неизобретательного подражания — человек не может повторить какое-то действие без того, чтобы внести в него что-то от себя; и не бывает изобретения без всякого подражания — в том смысле, что оно строится на материале, взятом из наблюдений и опыта. Разум в любом случае преобразует и воспроизводит наличный материал в соответствии с собственной структурой и склонностями; мы же оцениваем результат как оригинальный или банальный, как подражание или изобретение в зависимости от того, кажется он нам новым и плодотворным переложением того, что уже известно, или нет[122].
Правильный взгляд на важную проблему должен охватывать ее в целом и рассматривать конформизм и нонконформизм как естественные и взаимодополняющие стороны человеческой деятельности. В спокойном расположении духа люди находят удовольствие в общественном согласии и непринужденном сочувственном общении, для чего нонконформизм неудобен. Но когда избыток энергии инстинктивно требует выхода, умиротворение приносит лишь то, что может утолить чувство самоутверждения. Люди обуреваемы «творческим нетерпением», первобытной жаждой действия, подобно древним скандинавам, о которых Гиббон сказал: «Раздраженные суровым климатом и тесными границами, они устраивали пир, трубили в рог, поднимались на свои суда и отправлялись к берегам, которые сулили либо добычу, либо пристанище»[123]. В общественных отношениях этот беспокойный дух действия находит свое выражение, по большей части, в сопротивлении чужой воле; возникающий отсюда дух противоречия и самоотличия дает главный толчок к нонконформизму. Этот дух, однако, не способен к подлинному созиданию и вынужден искать опору и подпитку в сознании других людей, так что независимость его проявляется только по отношению к ближайшему наличному окружению и никогда не бывает настоящим бунтом против общественного устройства.
Вполне естественно, что нонконформизм характерен для наиболее энергичных и активных состояний человеческого сознания. Люди с очень сильным характером обязательно бывают в каком-то существенном отношении нонконформистами; юность — олицетворение нонконформизма, в то время как с годами люди обычно возвращаются к общепринятому взгляду на вещи. «Люди консервативны, когда они наименее бодры или когда им наиболее комфортно. Они консерваторы после обеда или когда нуждаются в отдыхе, когда болеют или стареют. Зато они — радикалы поутру, или когда их рассудок и совесть на подъеме, или когда они слушают музыку или читают стихи»[124].
Разумная позиция человека в отношении конформизма или нонконформизма в своей жизни представляется такой: утверждай свою индивидуальность в вопросах, которые ты считаешь важными; будь как все в том, что считаешь малозначительным. Делать все по-своему невозможно для здравомыслящего человека, и попытки к этому были бы добровольным причинением вреда самому себе, отрезанием путей к взаимопониманию, благодаря которому мы включены в поток жизни. Мы должны беречь силы на те случаи, когда наши твердые убеждения побуждают нас настаивать на своем.
Общество, как и любое живое, развивающееся целое, нуждается в гармоническом единстве стабильности и перемен, однородности и дифференцированности. Конформизм воплощает в себе стабильность и однородность, в то время как нонконформизм — дифференцированность и перемены. Последний не может привнести ничего абсолютно нового, но может и действительно производит такое преобразование наличного материала, которое постоянно меняет и обновляет человеческую жизнь.
Под соперничеством я понимаю конкурентную борьбу, движимую желанием победить. Оно похоже на конформизм в том отношении, что его движущей силой обычно выступает понимание того, как поступают и что думают другие, и особенно того, что они думают о нас; отличается же оно, главным образом, большей агрессивностью. Конформизм стремится идти в ногу со всеми, соперничество же — вырваться вперед. Первый движим болезненным ощущением неудобства из-за отличия от других людей, второе — жаждой вызвать их восхищение. Для социального я победа означает благоприятную возможность произвести желаемое впечатление на других, стать знаменитым благодаря своей власти, богатству, мастерству, культуре, благотворительности и т. п.
С другой стороны, соперничество отличается от более тонких форм соревновательности своей простотой, грубостью и прямолинейностью. Оно не подразумевает ни изощренной умственной деятельности, ни возвышенных идеалов. Когда горячий конь слышит, что сзади его нагоняют, он прижимает уши, ускоряет бег и изо всех сил старается удержаться впереди. Людское соперничество, несомненно, содержит в себе значительную долю этого инстинктивного элемента, сознание жизни и происходящей вокруг нас борьбы непосредственно отдается в наших нервах, разжигает в нас желание так же жить и бороться. Темпераментный человек не может слышать или читать какой-либо бурной деятельности без того, чтобы не ощутить желание принять в ней участие — точно так же как, смешавшись со спешащей возбужденной толпой, он не может не разделить всеобщего волнения и спешки, знает он или нет, чем они вызваны. Зарождение амбиций зачастую происходит так: некто вращается среди множества людей, его чувство я смутно растревожено, и он испытывает желай стать для них чем-то значительным. Возможно, он видит, что не может превзойти других в их области деятельности; тогда он находит убежище в своих фантазиях, воображая, как он мог бы сделать постойное восхищения, и решает этого добиться. С этих пор он живет этим, вынашивая тайные амбиции.
Мотивом соперничества, таким образом, являются острое ощущение того, что все вокруг втянуты в некое состязание, и импульсивная тяга принять в нем участие. Эти чувства носят скорее подражательный, нежели инновационный характер; идея состоит не столько в том, чтобы достичь какой-то заведомо достойной цели ради нее самой, сколько в том, чтобы оставить позади всех остальных. Это своего рода конформизм в идеалах, соединенный с жаждой отличиться. В нем мало стремления к инновации, несмотря на присутствие элемента антагонизма; его тональность и характер обусловлены окружающей жизнью, общепринятым идеалом успеха; все его специфические особенности зависят от особенностей этого идеала. Например, нет ничего такого грубого или отвратительного, что не могло бы стать примером для подражания. Чарльз Бут, глубоко изучивший лондонские трущобы, пишет, что «бедняки так много пьют из извращенного чувства гордости,» а женщины другого класса из подобных же соображений уродуют свое тело.
Уильям Джемс утверждает, что соперничество составляет девять десятых всей человеческой деятельности[125]. И действительно, никакая другая мотивация не обладает такой властью над обыкновенными и деятельными людьми — людьми, на чьих плечах держится мир. Интеллектуальная инициатива, возвышенный и последовательный идеализм встречаются редко. Подавляющее большинство способных людей амбициозно, но не обладает такими чертами характера, которые бы твердо направили их амбиции в строго определенное русло. Они избирают себе карьеру в пределах, предоставленных им эпохой, страной, воспитанием и образованием; и, выбрав для себя путь, сулящий, как им кажется, наибольшие шансы на успех, бросаются в погоню за всем, что способствует этому успеху. Если они выбирают юриспруденцию, то сражаются за победу в суде, обрастают благосостоянием и престижем, усвоив моральные и прочие нормы, в которых видят практический смысл; то же самое mutatis mutandis[126] происходит и в торговле, политике, религии, различных ремеслах и т. д.
Таким образом, соперничество в моральном отношении индифферентно. Оно благотворно или пагубно в зависимости от целей и норм, на которые ориентируется. Все зависит от правил игры, в которой соперники принимают участие. В общем и целом, однако, соперничество несет в себе стимул, полезный и необходимый подавляющему большинству людей, и выступает как важнейшая движущая сила, приводящая в действие огромную мощь честолюбия и удерживающая ее в установленных обществом пределах. Большая часть того, что мы считаем злом, носит негативный, а не позитивный характер, и проистекает не из неверно направленных амбиций, а порождается безразличием или чувственностью, упадком того деятельного социального самочувствия, которое предполагает амбиции.
Чтобы оно эффективно служило обществу, соперничество необходимо дисциплинировать и организовать. Это означает главным образом то, что люди должны быть объединены в специализированные группы, каждая из которых ставит целью действовать с большей отдачей и в интересах общества, успех же на этом поприще и должен быть предметом соперничества. Посмотрите, например, как в наших колледжах достигаются спортивные успехи. Во-первых, существует всеобщий интерес к спортивным состязаниям, успех в которых вызывает восхищение и потому для многих становится предметом честолюбивых замыслов. Из множества кандидатов отбирают самых многообещающих и зачисляют в особые тренировочные команды — по футболу, бейсболу, бегу, прыжкам и т. п. В каждой из этих небольших групп разворачивается напряженное, открытое и всестороннее соперничество согласно традициям и нормативам, по результатам регулярных тренировок, экспертных оценок и тренерской критики. Время от времени проводимые открытые соревнования служат для того, чтобы подстегнуть воображение и дать продемонстрировать свои достижения. Тем самым социальное я спортсмена получает мощный стимул к достижению научно обоснованного специфического результата. Подобные же методы применяются в армии и на флоте, чтобы повысить меткость стрельбы и т. п. А разве иначе обстоят деятельность профессиональных сообществах, например среди адвокатов, дантистов, бактериологов, астрономов, историков, живописцев, писателей и даже поэтов? В каждой из этих областей существует избранный круг претендующих на оригинальность и известность, наблюдающих за работой друг друга, стремящихся превзойти соперников, прислушивающихся к мнению своих коллег, подвергающих их достижения профессиональной критике и сравнению с лучшими образцами. Кроме того, все специалисты проходят более или менее систематический курс обучения, а профессия в целом имеет общую для всех адептов традицию.
В общем, наиболее эффективный способ использования человеческой энергии состоит в организованном соперничестве, которое благодаря специализации и общественному контролю в то же время представляет собой организованное сотрудничество.
Идеальной социальной системой с этой точки зрения была бы такая, в которой взаимоотношения индивидов в каждой профессии и всех профессий, классов и наций между собой определялись бы жаждой превосходства, а последняя подчинялась и направлялась бы приверженностью основным общественным идеалам. Я не очень-то верю в мотивационную систему, в которой нет места для личных и групповых амбиций. Чувство я и социальное чувство должны жить в гармонии и идти рука об руку.
Но реально ли сделать это общественно полезное подражание, в отличие от подражания личного, главной движущей силой человечества? Если это возможно, и мы сможем повсеместно утвердить идеал служения обществу на благо всеобщего благополучия и прогресса, проблема пробуждения лучших сторон человеческой природы окажется близкой к своему решению.
Очевидно, если удастся обеспечить для этого надлежащие условия, мы не встретим здесь никаких препятствий. Если студенты колледжей, солдаты и разного рода специалисты приложат все усилия к тому, чтобы достичь совершенства в своей области, не преследуя никакой материальной выгоды, но лишь из преданности групповым идеалам и в надежде на признание, то станет ясно, что недостаток подобного рвения в иных случаях коренится не в природе человека, а в том, как с ней обходятся.
Каковы же эти условия? Прежде всего, в самом общем плане, это дух коллективизма и традиция, подчиненные идеалам служения обществу, которыми индивид может проникнуться. Они откроют для его Я просторы высшей жизни; индивид будет следовать этим идеалам, а его амбиции будут служить их упрочению. Это вдохновит и молодого спортсмена, и солдата, и ученого, и социалиста, и деятеля профсоюзного движения.
Без сомнения, это вдохновило бы и рабочего, если бы на его предприятии было достигнуто то же единство настроения и идеала, что и в других упомянутых случаях. В действительности, однако, это редко случается в сфере промышленности и торговли. На то есть ряд причин, среди которых можно отметить следующие:
1. Традиционные для торговли и капиталистической промышленности мотивы и идеалы — не общественное служение, а личная выгода. Это приводит к идеализации эгоизма и напрямую противоречит общественному служению. Покуда идея служения не подчинит себе идею выгоды, подобные виды деятельности будут лишены духа коллективизма и высших социальных стремлений. Выход, очевидно, лежит в создании объединений, включающих как рабочих, так и менеджеров, которым были бы присущи те же действенность, чувство ответственности и самоуважения, какие мы и теперь можем видеть у других профессиональных групп.
2. Неустойчивый характер многих коммерческих и промышленных предприятий, что затрудняет формирование устойчивых групп и традиций. Это серьезное, а возможно, в некоторых случаях и фатальное препятствие для высших форм организации.
3. Ныне существующая экономическая система носит авторитарный либо олигархический характер, и следовательно, основная масса рабочих не ощущает ее своей и не может отождествить себя с ней настолько, чтобы считать своим долгом служить ей и блюсти ее честь.
Некоторые критики существующего положения дел называют это «наемным рабством», и, если сущность рабства состоит в том, что вас заставляют делать никоим образом не вашу работу, то работа в промышленности во многом является таковой. Она сопровождается чувством принуждения, не вызывает подлинной причастности, и, следовательно, какого бы рода она ни была, по сути своей она рабская. «Но, — возражают нам, — если рабочему не нравится, он может уйти». Вот именно; другими словами, единственный способ постоять за себя, защитить свои права и доказать свое мужество — это или плохо работать, или бастовать. Его я не только отчуждено от работы, но и враждебно ей. Забастовка — рьяное самоутверждение перед лицом ненавистного господства. Вряд ли человеческая природа может проявить себя более несообразно.
4. Засилье чисто экономических интересов, игнорирующих человеческую природу, и особенно социальное я. Догма о том, что экономическая система должна учитывать исключительно интересы выгоды и прибыли, только усугубляет и упрочивает эту нездоровую ситуацию.
Совершенно очевидно, что мы должны пересмотреть всю нашу систему мотивации, особенно в том, что касается материального производства, с тем чтобы придать стимул высшим началам человеческой природы. Это откроет путь к созданию более или менее демократичных профессиональных групп с собственными традициями, идеалами служения.
Под идолопоклонством я понимаю подражание, направленное на имитацию какой-нибудь выдающейся личности, но не из духа соперничества или противоречия, а из чувства преклонения. Идолопоклонство выше соперничества в том плане, что требует гораздо больших интеллектуальных усилий — хотя, конечно, между ними нет строго очерченной границы. В то время как второе — довольно грубый и естественный порыв, характерный для всех людей и высших животных, идолопоклонник — идеалист, одаренный богатым воображением; объект поклонения вызывает его восторг потому, что как-то соотносится с его собственными чаяниями и помыслами. Идолопоклонство, таким образом, более избирательно и в большей степени зависит от особенностей и склонностей конкретной личности и уж во всяком случае более высоко организовано, чем соперничество.
Оно занимает значительное место в жизни людей деятельных и честолюбивых, особенно в юности, столь податливой на влияния. Мы питаем свой формирующийся характер образами обожаемых нами идолов; мы одариваем горячей симпатией те черты их личности, которые особенно много говорят нам, — выражение лица, голос, характерные жесты и т. п. При этом те из наших склонностей, в которых мы стремимся уподобиться избранному образу, буквально обретают себе пищу; они подогреваются, организуются, становятся привычными и близкими. Как мы уже говорили, симпатия может возрастать, и это особенно справедливо для того рода симпатии, который мы называем идолопоклонством. Все автобиографии, когда в них идет речь о юности, указывают на то, что развитие характера проходит через череду преклонений и восторгов, которые конечно же проходят, но оставляют благотворный след. Они начинаются в детской, расцветают пышным цветом на школьном дворе, обретают силу страсти в юности и, хотя быстро ослабевают во взрослой жизни, не исчезают полностью, пока не утрачена способность к духовному росту. Я полагаю, все согласятся, обратившись к собственному опыту, что период нашего интенсивного интеллектуального роста был временем, когда наша мысль находила или порождала боготворимых нами героев, зачастую нескольких сразу, каждый из которых воплощал в себе какую-то особую полость нашего развития. Деятельные задатки заставляют школьника восхищаться самыми сильными и храбрыми из своих товарищей, если он к тому же одарен богатым воображением, то, наверное, все его мысли будут заняты каким-нибудь знаменитым полководцем или общественником, а позднее — великим государственным деятелем или понравившимся ему литературным героем. Какими бы ни и задатки и склонности, идол обязательно существует. Даже наука часто становится объектом преклонения. «Эта книга, — сказал Дарвин о „Жизнеописании Гумбольдта“, — пробудила во мне горячее желание внести хотя бы самый скромный вклад в строительство величественного здания Науки»[127]. Мы легко забываем пылкий и непоследовательный идеализм ранней юности, но «помыслы юности живут долго-долго», и именно тогда и именно таким образом наиболее активно формируется характер человека. Дж. А. Саймондс, говоря о влиянии на него в молодости профессора Джоуэтта, вспоминает: «я ощущал безотчетно, но остро, как душа моя, соприкасаясь с ним, преображалась, как никогда ранее». А Гете говорит, что «близость к великим, подобно стихии, поднимает ввысь и влечет за собой». Если верно, что молодость — пора идолопоклонства, то и само идолопоклонство более, чем что-либо иное, позволяет почувствовать себя молодым. Испытывать восхищение и подъем своего я, забывать об обычности, ощущать новизну жизни и прилив надежды — значит, чувствовать себя молодым в любом возрасте. «Покуда мы соприкасаемся с тем, что выше нас, мы не стареем, но становимся моложе» — и именно в этом суть идолопоклонства. Не иметь никаких идолов — значит, иметь никаких стремлений, жить целиком в прошлом, по однажды веденному порядку, замкнуться на себе и своих чувствах.
Когда идолопоклонство сочетается с богатым и сильным воображением, оно незаметно переходит в такое почитание идеальных личностей, которое мы называем религиозным. Часто отмечали, что чувства, которые испытывают люди к своим вождям или великим деятелям, вроде Линкольна, Ли, Наполеона или Гарибальди, психологически очень близки к поклонению святым. Идолопоклонство, культ гениев — своего рода религия, а религиозный культ, в центре которого стоит личность, — род идолопоклонства. И то, и другое — выражение социально-коммуникативной природы мыслей и чувств человека, как подчеркивалось в предыдущей главе. То, что объектом преклонения выступает идеальная, воображаемая личность, существенно. Любая личность поистине идеальна, а те, перед которыми мы преклоняемся — в особенности. То есть представление о личности человека, присутствует ли он физически рядом с нами или нет, представляет собой синтетический образ, продукт интерпретации множества данных, опирающийся на совокупный опыт всей нашей жизни, а не только на то, что мы знаем об этом конкретном человеке; и чем больше мы восхищаемся и преклоняемся перед кем-то, тем более идеальным и образным становится наше представление о его личности. Конечно же мы никогда не видим личность человека; мы различаем лишь несколько видимых черт, которые побуждают наше воображение к построению мысленного образа его личности. Святые ничем существенно не отличаются от других людей ни в психологическом отношении, ни в социологическом; они суть образы личностей, созданных сознанием из материала, оказавшегося в его распоряжении, и служащие удовлетворению потребности в таком общении, которое открывает возможность для поклонения, повиновения, веры и возвышенной экзальтации. Поскольку эти образы присутствуют в наших мыслях и чувствах и тем самым входят в нашу жизнь, они реальны для нас — той непосредственной социальной реальностью, которую мы обсуждали в третьей главе. То, что они, в отличие от других людей, не наделены никаким видимым или осязаемым материальным телом, также очень важно, но скорее с физиологической, чем с психологической или социальной точки зрения. Наверное, не будет преувеличением сказать, что идея Бога особо таинственна разве что лишь с физиологической точки зрения; в интеллектуальном и социальном плане она одного порядка с идеями других личностей — факт, вполне поддающийся проверке и не столь уж загадочный. Я полагаю, что для любого, кто размышлял над ним, должно быть очевидно, что все наши представления о личности — от простых чувственных у ребенка о самом себе до самой возвышенной и насыщенной из доступных человеку идеи божества — одного порядка, все это результат мысленной интерпретации нашего опыта, образующей непрерывный ряд между человечески и божественным. Все это — человеческое и в то же время, если Угодно, — божественное.
Если кто-то утверждает, что реально существует только то, что можно увидеть и потрогать, он неминуемо отрезает себе путь к научному изучению личности и общества, ибо они по сути своей невидимы и неосязаемы. Физическое присутствие человека оказывает существенную помощь в формировании представления о его личности, но оно вовсе не обязательно. Я никогда не видел Шекспира и не имею ясного представления о том, как он выглядел. Его реальность и присутствие в моем сознании заключаются в том характерном впечатлении, которое произвели на меня его дошедшие до нас слова, в моих интерпретациях и сведениях, почерпнутых из книг. Религиозное сознание приходит к идее божественной личности простым и естественный образом, благодаря стихийной интерпретации жизни в целом. В обоих случаях эти образы одинаково реальны и одинаково не доступны чувственной верификации.